Мак
Мак вышел за пути к водокачке, чтобы дождаться товарного. На пустом бидоне из-под керосина сидел старик. Его шляпа и продранные штиблеты были пепельно-серые от пыли; он сидел, весь сжавшись и уткнув голову между колен, и не шевелился, пока Мак не подошел вплотную. Мак присел рядом с ним. От старика шел тяжелый запах лихорадочного пота.
– В чем дело, отец?
– Крышка, вот что… У меня всю жизнь было неладно с легкими, а теперь вот, должно быть, пристукнуло.
Рот его свела гримаса боли. Он опять уронил голову между колен, беспомощно ловя воздух ртом, как задыхающаяся рыба. Переведя дух, он сказал:
– Как вздохну – грудь словно бритвой раскраивает. Побудь около меня, ладно?
– Ну конечно, – сказал Мак.
– Послушай, я хочу на Запад, где деревья и все зелено. Ты помоги мне взобраться на какой-нибудь поезд… А то ослаб я, не удержусь на подножке… Только не давай мне ложиться… Кровь горлом пойдет, как только лягу, понимаешь…
– У него снова перехватило дыхание.
– У меня найдется несколько долларов. Может быть, улажу дело с кондуктором.
– Ты что-то говоришь не как бродяга.
– Я печатник. Спешу как можно скорей в Сан-Франциско.
– Рабочий? Да чтоб я работал, как сукин сын. Слушай, друг… Вот уже семнадцать лет, как я не работаю.
Подошел поезд, и паровоз, шипя, остановился у водокачки.
Мак помог старику подняться на ноги и прислонил его к стенке платформы, груженной частями машин под брезентом. Он видел, что машинист с помощником смотрят на них с паровоза, но они ничего не сказали.
Когда поезд тронулся, жестоко задуло. Мак снял пиджак и подложил его старику под голову, чтобы немного ослабить толчки болтавшейся платформы. Старик сидел, закрыв глаза и откинув назад голову. Мак не знал – умер он или еще жив.
Наступила ночь. Мак ужасно промерз и, весь дрожа, забился в складки брезента в другом углу платформы.
Чуть стало светать, Мак очнулся, стуча зубами от холода. Поезд стоял на запасном пути. Ноги у него так застыли, что он долгое время не мог подняться. Наконец он пошел взглянуть на старика, но долго не мог понять, жив тот или мертв. Рассветало, и восток разгорался, словно край железной полосы в кузне. Мак соскочил на землю и пошел вдоль поезда к тормозной будке.
Кондуктор дремал возле самого фонаря. Мак сказал ему, что на одной из платформ помирает старый бродяга. У кондуктора в кармане теплого пальто, висевшего на стене будки, нашлась небольшая фляжка виски. Они вместе пошли вдоль поезда. Когда они добрались до платформы, уже совсем рассвело. Старик лежал, свалившись на бок. Лицо у него было белое и строгое, как у статуй генералов Гражданской войны.
Мак расстегнул пиджак и заношенную, рваную рубашку и приложил руку к груди. Она была холодна и безжизненна, как доска. Когда он вытащил руку, на ней была липкая кровь.
– Кровоизлияние, – пренебрежительно щелкнув языком, сказал кондуктор.
Он сказал, что тело нужно снять с поезда. Вдвоем они положили его в канаву возле груды балласта и накрыли ему лицо шляпой. Мак спросил, не найдется ли лопаты, чтобы не оставлять тело на расклев ястребам, но кондуктор сказал, что железнодорожные обходчики подберут и похоронят его. Он взял Мака к себе в будку, дал ему выпить виски и заставил рассказать, как умер старик.
Мак добрался до Сан-Франциско. Сначала Мейси встретила его едко и холодно, но, после того как они поговорили, она нашла, что он похудел и обносился, как бродяга, расплакалась и расцеловала его. Они пошли в банк взять ее сбережения, купили Маку костюм, пошли в Сити-холл и расписались, не сказав ни слова ее родне. Оба они были очень счастливы, уезжая поездом в Сан-Диего, где нашли меблированную комнату с кухней и где сказали хозяйке, что они уже год как женаты. Они телеграфировали родным Мейси, что уехали провести здесь медовый месяц и скоро вернутся.
Мак получил работу в типографии, и они стали делать взносы на домик в Пасифик-Бич.
Условия работы были неплохие, и Мак был счастлив своей тихой жизнью с Мейси. В конце концов с него было довольно скитаний. Когда Мейси легла в больницу, Маку пришлось выпросить жалованье вперед за два месяца. Но даже с этими деньгами, чтобы оплатить докторские счета, им пришлось перезаложить свой пай на домик. Родилась голубоглазая девочка, и они назвали ее Розой.
Жизнь в Сан-Диего была безоблачная и спокойная. Утром Мак поездом уезжал на работу, поездом же возвращался домой к вечеру, а по воскресеньям возился по хозяйству возле дома или сидел где-нибудь на пляже с Мейси и ребенком. Выходило так, что теперь он должен во всем уступать Мейси за то, что заставил ее так много перенести до свадьбы. На следующий год у них родился еще один ребенок, и Мейси после родов долго лежала в больнице, так что теперь его заработка хватало только на то, чтобы покрывать проценты по долгам, и ему постоянно приходилось убеждать лавочника, молочника и булочника потерпеть до следующей получки. Мейси выписывала кучу журналов и постоянно требовала все новых покупок – пианолу, электрическую плиту, холодильник. Ее братья хорошо зарабатывали в Лос-Анджелесе по перепродаже домов, и родные ее выходили в люди. Каждый раз, как она получала от них письма, она приставала к Маку, чтобы он потребовал у хозяина прибавки или перешел на более выгодную работу.
Когда случалось, что кто-нибудь из уоббли в городе нуждался в деньгах или собирали деньги на стачечный фонд или еще на что-нибудь, он с радостью помог бы долларом-другим, но не решался дать много из боязни, что Мейси узнает. Каждый раз, как она находила в доме «Эппил ту ризн» или другую какую-нибудь революционную газету, она сейчас же сжигала их, и они ссорились и ходили надутые и несколько дней отравляли друг другу жизнь, пока Мак не решил, что протестовать напрасно, и ничего уж не говорил ей. Но это так отчуждало их, как если бы она ревновала его к другой женщине.
Как-то в субботу, оставив детей на попечение соседки, Мак и Мейси отправились в театр; по дороге они заметил и толпу, собравшуюся на перекрестке у аптеки Маршалла. Мак протискался в середину. Худой юноша в куртке из синей парусины стоял, плотно прижавшись спиной к фонарному столбу с пожарным сигналом, и читал Декларацию независимости: «Когда в историческом ходе событий…» Сквозь толпу протолкался полисмен и велел ему уходить. «Неотъемлемое право… свободной жизни и всеобщего благополучия…»
Теперь уже было два полисмена. Один держал юношу за плечи и пытался оторвать его от столба.
– Пойдем, Фейни, мы опоздаем к началу спектакля, – твердила Мейси.
Мак слышал, как один полисмен говорил другому:
– Эй, сбегай, достань напильник. Выдумал тоже, мерзавец этакий, приковать себя к столбу.
В это время Мейси удалось оттеснить его к театральной кассе. В конце концов, он ведь обещал сводить ее в театр, и она всю зиму нигде не была. Уходя, он увидел, как полисмен размахнулся и ударил юношу кулаком по челюсти.
Мак весь вечер просидел в темном душном театре. Он не видел того, что происходило на сцене. Он не разговаривал с Мейси. Он сидел, и под ложечкой у него сосало. Ребята, должно быть, ведут борьбу за свободу слова в этом городе.
Время от времени он вглядывался в лицо Мейси, освещенное тусклым отсветом сцены. Оно слегка расплылось и своей сытой округлостью напоминало сидящую у теплой печки кошку, но она и сейчас еще была хороша, Она уже все забыла и, безмятежно счастливая, глядела на сцену; рот ее был полуоткрыт, глаза горели, как у девочки, попавшей на вечеринку. «Да, я уже продался сукину отродью», – про себя повторял он.
Последним номером было выступление Евы Тонгу, эй. Гнусавый голос, певший: «Я – Ева Тонгуэй, мне все равно», вывел его из угрюмого оцепенения. Все вдруг стало ему понятно и ясно: аляповатая позолота авансцены, лица публики в ложах, ряды голов перед ним, назойливое смешение янтарных и голубых бликов на сцене, костлявая женщина, мечущаяся в радужном кольце прожекторов…
В газетах пишут – я безумна,
А… мне… все равно.
Мак встал.
– Мейси, я пойду домой. Ты досмотри до конца. Мне что-то нехорошо.
Не дожидаясь ответа, он протиснулся мимо соседей и выскользнул в проход к двери. На улице было обычное субботнее оживление. Мак все ходил и ходил кругом по портовым кварталам. Он не знал даже, где помещается комитет ИРМ. Ему надо было с кем-нибудь поговорить. Проходя мимо отеля «Брюстер», он почуял запах пива. Надо выпить, вот что, а не то и рехнуться недолго.
На следующем перекрестке он зашел в бар и залпом выпил четыре рюмки виски. Бар был битком набит; здесь пили, ссорились, говорили о бейсболе, чемпионах, матчах, Еве Тонгуэй и ее танце Саломеи. Рядом с ним стоял высокий краснолицый детина в широкополой, сбитой на затылок фетровой шляпе. Когда Мак потянулся за пятым стаканом, тот тронул его за руку и сказал:
– Если ничего не имеете против, приятель, считайте этот за мной… Я сегодня гуляю.
– Спасибо, а вот этот глядит на вас.
– У вас такой, если позволите сказать, вид, приятель, словно вы хотите сразу проглотить весь бочонок и не оставить ни капли никому из нас. А не хватить ли нам для разнообразия по кружке пива?
– Ладно, – сказал Мак. – Пиво так пиво.
– Меня зовут Мак-Крири, – сказал рослый детина, – только что, знаете, продал весь свой урожай фруктов. Я, знаете, из-под Сан-Джесинто.
– А ведь меня тоже зовут Мак-Крири, – сказал Мак.
Они горячо пожали друг другу руки.
– Вот, клянусь Богом, совпадение… Мы, должно быть, в родстве или вроде того… Вы, приятель, откуда?
– Я сам из Чикаго, но родственники мои – ирландцы.
– Мы с Востока, из штата Делавэр… Но они из старой шотландско-ирландской семьи.
Выпили и за родство. Потом пошли в другой бар, где уселись в уголке за столом и разговорились. Рослый детина рассказывал о своем ранчо, об урожае абрикосов и что жена его болеет – так и не встает, бедняжка, с кровати с самых родов.
– Я к ней очень привязан, к своей старухе, но что же тут поделать здоровому парню? Нельзя же, в самом деле, оскопиться, только чтоб быть верным жене.
– Я свою очень люблю, – сказал Мак, – у нас чудесные детишки. Розе четыре, и она уже пробует читать, а Эд – тот еще только начинает ходить… Но, черт, раньше, пока я не был женат, я думал, что чего-нибудь стою. Не то чтобы я считал себя чем-нибудь особенным… Ну да вы понимаете.
– Знаю, приятель, я и сам то же чувствовал, когда был молод.
– Мейси – славная женка, и я с каждым днем ее все больше люблю, – сказал Мак, чувствуя, как теплая неодолимая волна нежности захлестывает его, как это бывало иногда субботними вечерами, когда он помогал Мейси купать и укладывать ребят, и комната бывала полна пару от детской ванночки, и глаза его ненароком встречались с ее глазами, и никуда им не надо было идти, и только и было на свете что их двое. Фермер из-под Сан-Джесинто начал петь:
Жена к родным уехала —
Ур-ра! Ур-ра!
Люблю жену, но без нее
Как с плеч гора.
– А ну его к черту! – сказал Мак. – Чтоб совесть была спокойна, надо работать не только на себя да на жену с ребятами.
– Вот совершенно с вами согласен, приятель, до точки, каждый за себя, а кому не везет – тех к чертовой матери.
– А, черт, – сказал Мак. – Я бы хотел снова стать бродягой или быть с ребятами в Голдфилде.
Они все пили и пили, и закусывали, и снова пили – все время виски вперемежку с пивом, и фермер из-под Сан-Джесинто отыскал номер телефона, по которому он вызвал девочек, и они купили бутылку виски и отправились к ним на квартиру, и фермер из-под Сан-Джесинто посадил по девице на каждое колено и распевал: «Жена, к родным уехала».
Мак сидел в углу, рыгая, и голова у него бессильно моталась; потом вдруг его охватила жгучая злоба – он вскочил, опрокинув столик со стеклянной вазой.
– Мак-Крири, – сказал он. – Не место здесь рабочему и революционеру… Я – уоббли, черт побери. Я пойду и вместе с ними буду драться за свободу слова.
Его тезка распевал, не обращая на него внимания. Мак вышел, хлопнув дверью. Одна из девиц побежала за ним, тараторя о разбитой вазе, но он двинул ее по лицу и вышел на пустую и тихую улицу. Светила луна. Он пропустил последний поезд, и ему пришлось возвращаться пешком.
Придя домой, он нашел Мейси на крылечке. Она сидела и плакала.
– А я тебе приготовила такой вкусный ужин, – твердила она, и глаза ее смотрели едко и холодно, совсем как в тот раз перед женитьбой, когда он вернулся из Голдфилда.
На следующий день его несло, и голову разламывало отболи. Он подсчитал, что израсходовал пятнадцать долларов, чего он никак не мог себе позволить. Мейси с ним не разговаривала. Он не вставал с постели, ворочался с боку на бок, чувствуя себя несчастным и желая одного – спать и не просыпаться больше.
Вечером к ужину пришел Билл, брат Мейси. Как только он вошел в дом, Мейси стала разговаривать с Маком как ни в чем не бывало. Ему было неприятно, он чувствовал, что это она делает только для того, чтобы Билл не догадался, что они поссорились.
Брат Мейси был крепко скроенный светловолосый мужчина с налитой кровью шеей, уже слегка оплывавшей жирком. Он сидел за столом, поглощал тушеное мясо и маисовые лепешки, приготовленные Мейси, и разглагольствовал о строительной горячке в Лос-Анджелесе. Он раньше был машинистом, пострадал при крушении, и ему посчастливилось несколько раз сорвать знатные куши за участки, которые он купил на свое пособие по инвалидности. Он старался убедить Мака бросить службу в Сан-Диего и переехать к нему.
– Ради Мейси я тебя, так и быть, поставлю на ноги, – без устали твердил он. – И через десять лет ты будешь богатым человеком, каким и я собираюсь стать, только в гораздо меньший срок… Теперь как раз самая пора для вас с Мейси пробиваться в люди, пока вы еще молоды, а то будет поздно и Мак так и останется рабочим на всю жизнь.
Глаза у Мейси разгорелись. Она принесла слоеный шоколадный торт и бутылку сладкого вина. Щеки у нее пылали, и она все время смеялась, показывая мелкие жемчужные зубы. Никогда еще со времени первых родов не была она так привлекательна. Рассказы Билла о деньгах, видимо, опьяняли ее.
– Ну а если я не хочу богатеть… Ты знаешь, что говорил Джин Дебс: «Хочу подыматься в рядах, а не из рядов», – сказал Мак.
Мейси и Билл захохотали.
– Тому, кто такую чушь мелет, одна дорога – в сумасшедший дом, уж поверь ты мне, – сказал Билл.
Мак вспыхнул и промолчал.
Брат Билл отодвинул кресло, прочистил глотку и начал важным тоном:
– Слушай, Мак… Я еще побуду у вас, чтобы приглядеться к положению дел в городе, но только кажется мне, что место у вас гиблое… Вот что я предлагаю… Ты знаешь мое мнение о Мейси… По-моему, она самая очаровательная женушка на свете. Моя жена ей в подметки не годится… Так вот… предложение мое такое. На Приморской авеню я купил несколько чудеснейших домиков в колониальном стиле: на самой шикарной улице, двадцать пять футов по фасаду и футах в ста от тротуара. Я их еще не пристроил, а выложил я за них пять тысчонок чистоганом. Через год или два туда никто из нас и носу не покажет. Это будет улица миллионеров… Ну так вот, если ты хочешь такой дом для Мейси, слушай, что я могу сделать… Я с тобой обменяюсь участками, взяв на себя все расходы по оформлению сделки и по закладным, которые я придержу у себя, чтобы они не уходили из семьи, так что тебе вряд ли придется делать взносы значительно больше теперешних, но зато ты будешь на дороге к успеху.
– О Билл, голубчик! – вскрикнула Мейси, обежала стол и поцеловала его в макушку, потом уселась на ручку кресла и принялась болтать ногами.
– Ну, это дело надо обмозговать, – сказал Мак. – Чертовски мило с твоей стороны.
– Фейни, я не ожидала от тебя такой неблагодарности к Биллу, – огрызнулась Мейси. – Ну конечно, мы согласны.
Нет, он совершенно прав, – возразил Билл, – такое предложение надо обдумать. Но только не забывайте при этом всех выгод: хорошая школа для детишек, более утонченная среда и растущий, как на опаре, живой город вместо этой дыры и, главное, перспектива выйти в люди, вместо того чтоб оставаться ничтожным поденщиком.
И месяц спустя Мак переехал в Лос-Анджелес. На издержки по переезду и меблировке Маку пришлось занять пятьсот долларов. К довершению всего Роза подхватила корь, и счета докторов все росли. Мак не мог найти работы ни в одной из газет. В местном комитете, куда он перевелся, и без него было десять безработных печатников.
Озабоченный, он целыми днями бродил по городу. Ему больше не хотелось сидеть дома. С Мейси они теперь никак не могли поладить. Мейси только и думала о том, как все хорошо у брата Билла, какие платья шьет себе его жена Мэри-Вирджиния, как они воспитывают детей, какую чудесную пианолу они купили. А Мак сидел где-нибудь на скамейке в городском парке и читал «Эппил ту ризн», «Индастриал уоркер» и местные газеты.
Однажды он заметил, что из кармана у соседа торчит тоже «Индастриал уоркер». Они долго сидели на скамейке рядом, потом вдруг его осенило.
– Послушай, да ты не Бен Эванс?
– Он самый, Мак, будь я проклят… Что с тобой, парень, ты мне что-то не нравишься.
– Пустяки, попал в переделку.
– Ну и меня сейчас тоже, как говорится, поприжало.
Они долго разговаривали. Потом пошли выпить кофе в мексиканский ресторанчик, где бывали свои ребята. К ним подсел белокурый юноша с голубыми глазами, который говорил по-английски с акцентом. Мак с изумлением узнал, что он мексиканец. Вокруг только и говорили о Мексике. Мадеро поднял восстание. Со дня на день ожидалось падение Диаса. Повсюду пеоны уходили в горы, сгоняя богатых помещиков с их земель. Среди городских рабочих ширилась анархистская пропаганда. В ресторане стоял теплый запах чили и пережженного кофе. На каждом столе были ярко-красные и ярко-розовые бумажные цветы, и из-за них то и дело сверкали белые зубы перешептывающихся бронзовых и коричневых лиц. Кое-кто из мексиканцев входил в ИРЦ но большинство были анархисты. Толки о революции, странно звучащие названия – все пробуждало в нем радость и жажду приключений, возвращало цель жизни, как во время скитаний с Айком.
– Слышь, Мак, а не двинуть ли нам в Мексику, поглядеть, правда ли, что толкуют про эту revolución, – подзадоривал его Бен.
– Эх, если б не детишки… Черт! Прав был Фред Хофф, когда ругал меня, говоря, что революционер не должен жениться.
Случайно Мак получил работу на линотипе в «Таймсе», и дела дома пошли как будто лучше, но у него никогда не было ни цента в кармане, так как все шло на уплату долгов и процентов по закладной. Работа была ночная, и он почти не видел Мейси и детей. По воскресеньям Мейси обычно уходила в гости к брату Биллу, а он с Розой ходил гулять пешком или же возил ее за город на трамвае. Это были лучшие часы недели. В субботу вечером он изредка ходил послушать лекцию или потолковать с товарищами по комитету ИРМ, но не рисковал часто встречаться с революционерами из опасения потерять работу. Ребята считали его ненадежным, но уважали его как старого работника.
Изредка из писем Милли он узнавал о здоровье Дяди Тима. Она вышла замуж за некоего Коэна, который служил бухгалтером в одной из контор на бойнях. Дядя Тим жил вместе с ними. Маку очень бы хотелось взять его к себе в Лос-Анджелес, но он знал, что из-за этого опять будут неприятности с Мейси. Письма Мили были нерадостны. Так странно, писала она, быть замужем за евреем. Дядя Тим все хворает. Доктор говорит, что это от вина; но стоит дать старику денег, и он сейчас не пропивает их. Ей так бы хотелось иметь детей. Фейни счастливец – у него такие чудесные детишки. А Дядя Тим, должно быть, теперь недолго протянет.
В тот самый день, когда газеты принесли весть об убийстве Мадеро в Мехико, Мак получил телеграмму от Милли, что Дядя Тим умер и чтоб он прислал денег на похороны. Мак пошел в сберегательную кассу, взял пятьдесят три доллара семьдесят пять центов, которые были отложены на оплату учения детей, и перевел Милли по телеграфу пятьдесят долларов. Мейси узнала об этом только в день рождения дочери, когда она пошла в кассу вносить пять долларов, подаренные братом Биллом.
Вечером, когда, отперев дверь английским ключом, Мак вошел в дом, его изумило, что передняя была освещена. Мейси в ожидании его дремала на кушетке, прикрытая пледом. Он рад был, что она еще не легла, и подошел поцеловать ее.
– Почему не спишь, крошка? – спросил он.
Она оттолкнула его и резко вскочила.
– А, вор! – взвизгнула она. – Я не могла уснуть, прежде чем не скажу тебе в глаза, что я о тебе думаю. Теперь я знаю. Ты мотаешь деньги на водку или на женщин. Вот почему тебя никогда нет дома.
– Мейси, успокойся, дорогая… Ну в чем же дело, давай поговорим спокойно.
– Я потребую развода, вот что. Вор… На свои попойки – красть деньги у собственных детей… у собственных крошек.
Мак выпрямился и сжал кулаки. Он говорил очень спокойно, хотя губы у него дрожали.
– Мейси, я имел полное право распоряжаться эти ми деньгами… Через неделю-две я положу столько же, если не больше, и не твое это дело.
– В кои-то веки удалось тебе скопить пятьдесят долларов, так мало того, что ты не можешь обеспечить приличное существование жене и детям, ты еще последний кусок вырываешь у бедных невинных крошек.
Мейси разразилась рыданиями.
– Мейси, довольно… с меня хватит.
– И с меня тоже хватит и тебя, и твоей безбожной социалистической болтовни. Это никого еще до добра не доводило… а все твои мерзкие бродяги, с которыми ты шляешься… Боже мой, и зачем только я за тебя вы шла? И не вышла бы никогда, ни за что не вышла бы, если б только не попалась в тот раз.
– Мейси, не говори со мной так.
Мейси пошла прямо на него с широко раскрытыми, лихорадочно горящими глазами:
– Дом на мое имя, не забывай этого.
– Ладно, понял.
И еще не зная, что делает, он уже хлопнул за собой дверью и зашагал по тротуару. Начинался дождь. Каждая капля оставляла в уличной пыли след величиной с серебряный доллар. При свете дугового фонаря это напоминало искусственный дождь на сцене.
Мак шагал, не разбирая дороги. Промокший до нитки, он все шел и шел.
На одном углу ему попалось несколько пальм, под которыми можно было хоть немного укрыться. Весь дрожа, он долго стоял под ними. Он готов был плакать, вспоминая о теплой нежности Мейси, когда, вернувшись с работы из грохочущей, промозглой печатни, он проскальзывал, откинув одеяло, к ней, сонной, в кровать; ее грудь, очертания которой он ощущал сквозь тонкую ткань ночной рубашки; кроватки детишек на веранде; и он нагибается к ним поцеловать их теплые головки.
– Ну и хватит с меня, – сказал он вслух, как будто обращаясь к кому-то другому.
Только теперь вернулась к нему способность думать.
– Я свободен, могу снова повидать свет, служить рабочему движению, опять бродяжить.
В конце концов он направился к Бену Эвансу. Долго не удавалось достучаться. Когда ему наконец открыли, Бен сидел на койке и пучил на него бессмысленные спросонья глаза.
– Что за черт?
– Видишь, Бен, я только что ушел из дому… Я еду в Мексику.
– Да что, за тобой фараоны? Черт дери, нашел тоже куда приходить.
– Не бойся, всего-навсего – жена. Бен захохотал.
А, вот оно что.
– Слушай, Бен, поедем со мной в Мексику, поглядим революцию.
– Да что тебе там делать, в Мексике?… Меня ребята выбрали секретарем комитета… Надо оставаться и зарабатывать свои семнадцать пятьдесят. Послушай, да с тебя течет, снимай платье и надевай мой рабочий костюм – вот он висит за дверью… Ложись. А я устроюсь.
Мак еще две недели пробыл в городе, пока не нашли ему заместителя у линотипа. Он написал Мейси, что уезжает и при первой возможности станет высылать ей деньги на содержание ребятишек. Потом как-то утром он очутился в поезде с двадцатью пятью долларами в кармане и билетом в Юму, штат Аризона.
Юма оказалась много жарче самого пекла.
Сосед по железнодорожному общежитию сказал ему, что он наверняка умрет от жажды, если двинется этим путем в Мексику, и что никто здесь и не слыхал о революции.
Тогда он направился вдоль Южной Тихоокеанской железной дороги к Эль-Пасо. По ту сторону границы сущий ад, – говорили ему повсюду. Похоже было на то, что со дня на день бандиты захватят Хуарес. Они расстреливали американцев на месте. Бары Эль-Пасо были полны фермеров и золотоискателей, оплакивавших доброе старое время, когда у власти был Порфирио Диас и белый в Мексике мог делать деньги. Не без внутренней дрожи перешел Мак пограничный мост и вступил в клубящиеся пылью улицы Хуареса.
Мак шел, глядя на маленькие вагоны трамвая, на мулов, на стены, расписанные синим, на базарную площадь, где женщины сидели на корточках перед грудами фруктов, на лепные фасады церквей, на глубокие прохладные бары, открытые со стороны улицы. Все для него было необычно и ново, и воздух раздражал его ноздри, словно перцем. Он не знал, что ему дальше делать. Уже перевалило за полдень знойного апрельского дня. Солнце горячо тлело в пыльной синеве и белой извести глинобитных стен. Мак нестерпимо потел в своей синей фланелевой рубашке. Он чувствовал зуд по всему телу и жаждал ванны. «Стар становлюсь для такого житья», – подумал он.
Наконец он нашел Рикардо Переса, к которому его направил один из мексиканских анархистов, живущих в Лос-Анджелесе. Мак с трудом разыскал Рикардо на самом краю города, в большом доме с неопрятным двором. Ни одна из женщин, развешивавших белье, по-видимому, не понимала его. Наконец он услыхал голос сверху, который очень старательно выговаривал по-английски:
– Если вы ищете Рикардо Переса, поднимитесь сюда. Пожалуйста… Я – Рикардо Перес.
Мак поглядел наверх и увидел крупного бронзоволицего седого мужчину в старом пыльнике, перегнувшегося с верхней галереи двора. Он поднялся наверх по железным ступеням. Поздоровались.
– Товарищ Мак-Крири?… Мои друзья писали, что вы приедете.
– Я самый… Рад, что вы говорите по-английски.
– Я жил много лет в Санта-Фе и в Броктоне, штат Массачусетс. Садитесь… Пожалуйста. Я счастлив приветствовать американского революционного рабочего… Хотя наши идеи, по всей вероятности, не совсем одинаковы, мы имеем много общего. Мы суть товарищи в большой битве.
Он потрепал Мака по плечу и заставил его сесть.
– Пожалуйста.
Кругом возилось несколько маленьких смуглых ребятишек, босиком и в рваных рубашонках. Рикардо Перес сел и взял на руки самого маленького – крошечную девочку с торчащими косичками и перепачканной рожицей. Пахло чили и чадом оливкового масла, детьми и стиркой.
– Что вы собираетесь делать в Мексике, товарищ?
Мак вспыхнул.
– Я, видите ли, хочу войти в движение, в революцию.
– Положение у нас очень неопределенное. Городские рабочие организованны и сознательны, но пеоны, земледельцы – те легко поддаются влиянию бессовестных демагогов.
– Я хотел бы примкнуть к движению, Перес… Я жил в Лос-Анджелесе и едва не стал дельцом, как и все там… Я думаю, что могу прокормить себя работой по печатной части.
– Я должен представить вас товарищам… Пожалуйста… Пойдем сейчас же.
Синий сумрак спускался на улицы, когда они вышли из дому. Повсюду зажигались желтые огоньки. В барах дребезжали механические пианолы. Где-то в саду, слегка фальшивя, играл оркестр. Базар был ярко освещен фонарями, в ларьках продавали блестящие, пестро расцвеченные ткани. На углу старик индеец и старая широколицая женщина, оба слепые и изрытые оспой, пронзительно пели бесконечную песню в обступившем их тесном кружке приземистых плотных индейцев – женщины в черных шалях, мужчины – в белых куртках вроде пижамы.
– Они поют об убийстве Мадеро… Это очень хорошо для просвещения народа… Видите ли, они не могут читать газет, таким образом, они узнают новости из песен… Это ваш посланник, убийца Мадеро. А Мадеро был буржуазный идеалист, но великий человек… Пожалуйста… Пройдите в зал. Вы видите, вот плакат гласит: «Viva карающая революция – пролог к революции социальной». Это зал анархистского Союза промышленности и земледелия. Уэрта имеет здесь сторонников, но их так мало, что они не смеют атаковать нас. Ciudad Хуарес душой и сердцем с революцией… Пожалуйста, приветствуйте товарищей несколькими словами.
Продымленный зал и эстрада были заполнены смуглыми людьми в рабочих костюмах из синей парусины; в задних рядах было несколько пеонов в белом. Грубые руки трясли руку Мака, черные глаза остро глядели ему прямо в лицо, некоторые обнимали его. Для него поставили раскладной стул в первом ряду на эстраде.
Рикардо Перес, очевидно, был председателем. Каждую его паузу покрывали аплодисменты. В зале чувствовалось веяние больших событий. Когда Мак поднялся, кто-то затянул по-английски «Единство – наша сила». Мак пробормотал несколько слов, что он не является официальным представителем ИРМ, но что все сознательные пролетарии Америки с большой надеждой следят за мексиканской революцией, и закончил лозунгом уоббли о построении нового общества в скорлупе старого.
Когда Перес перевел речь, она имела успех, и Мак чувствовал себя превосходно.
Потом митинг пошел своим чередом, говорили речи, по временам пели. Мак поймал себя на том, что клюет носом. Звуки незнакомого языка нагоняли на него сон. Он еле удерживался, чтобы не заснуть, но вскоре маленький оркестр в дверях зала заиграл что-то, потом все запели, и митинг на этом закрылся.
– Это «Cuatro milpas», что значит «Четыре пашни» – эту песню теперь всюду поют пеоны, – сказал ему Перес.
– Я очень голоден… Нельзя ли где-нибудь перекусить? – сказал Мак. – Я ничего не ел с самого утра, да и утром выпил всего чашку кофе с булкой в Эль-Пасо.
– Мы будем есть в доме нашего товарища, – сказал Перес. – Пожалуйста… сюда.
Они прошли с улицы, теперь пустой и темной, через большую дверь с занавеской из нанизанных на веревки бусин в выбеленную комнату, ярко освещенную ацетиленовым фонарем, от которого сильно пахло карбидом. Они заняли места в конце длинного стола, накрытого закапанной скатертью. Постепенно за стол уселись многие участники митинга, главным образом худощавые, остролицые юноши в синих рабочих костюмах. На противоположном конце сидел смуглый старик с большим носом и широкими плоскими скулами индейца. Перес налил Маку один за другим два стакана странного на вкус белого напитка, от которого у него закружилась голова. Кушанья подавались очень пряные и сильно приперченные, и от них у него дух захватывало. Мексиканцы ухаживали за Маком, как за ребенком на именинном обеде. Ему пришлось выпить еще много стаканов пива и коньяку. Перес рано ушел домой и оставил его на попечение молодого мексиканца. Пабло говорил немного на пиджин-инглиш. Через плечо у него висел автоматический «кольт», он им, видимо, очень гордился.
Он сидел, одной рукой обняв Мака, другой играя пряжкой кобуры.
– Гринго худо… Надо убить… Товарищ-рабочий – хорошо. Интернационал… Ура!.. – повторял он.
Несколько раз пропели «Интернационал», потом «Марсельезу» и «Карманьолу». Мака дурманил едкий, насыщенный перцем туман. Он пел, пил и ел, и все вокруг поплыло перед глазами.
– Товарищ-рабочий женится красивый девушка, – говорил Пабло. Они стояли где-то у стойки. Пабло, подложив сложенные руки под голову, изобразил спящего. – Идем.
Они пошли в танцевальный зал. У входа все должны были оставлять револьвер на столе, под охраной солдата в фуражке. Мак заметил, что все его сторонились. Пабло засмеялся:
– Они думают, гринго… Я говорю им revolucionario jnternacional… Вот славная девушка… Не проклятая шлюха… Не платить – она славная рабочая девушка… товарищ.
Мака представили смуглой широколицей девушке, которую звали Энкарнасьон. Она была очень опрятно одета, и волосы у нее были иссиня-черные. Она сверкнула на него яркой улыбкой. Он погладил ее по щеке. Они выпили в баре пива и вышли. С Пабло теперь тоже была девушка. Прочие остались в танцевальном зале. Пабло со своей спутницей проводили Мака к Энкарнасьон. Ее комната была в глубине двора. Позади открывался широкий простор светлой пустынной равнины, которая простиралась при свете убывающей луны насколько хватало взора. В отдалении мерцало несколько светящихся точек. Пабло указал на них рукой и прошептал: «Revolucidn».
Потом они распрощались у дверей комнатки Энкарнасьон, где стояла кровать, висело изображение Богоматери и была приколота булавкой последняя фотография Мадеро. Энкарнасьон прикрыла дверь, задвинула засов и села на кровать, с улыбкой глядя на Мака.