Светлана Мартьянова
Трапеза в стране ГУЛАГа (На материале романа А. И. Солженицына «В круге первом»)
Трапеза является одной из устойчивых форм устроения человеческого бытия, ее образы неизменно претворяются в мире литературы и культуры, получая различное эмоционально-ценностное освещение. У трапезы есть свое предназначение, цель, смысл; она кем-то создается, имеет свой порядок, или ритуал, проведения, вызывает у человека различные впечатления, мысли, чувства. Трапеза может быть соотнесена с определенной религиозной, культурной традицией. Особенный интерес представляют художественные произведения, в которых рассказывается о ломке традиционных типов культуры и быта, их существенной трансформации. Такова советская эпоха, как она изображена в романе А. И. Солженицына «В круге первом».
Образы, условно говоря, «трапез» сопровождают персонажей самых разных линий романа. Являясь неотъемлемой гранью художественного мира произведения, они соотносятся с ценностным миром автора и героев, их представлениями о смысле жизни, течении времени. Сложно и эмоциональное освещение «трапез», которые способны занимать различное положение на ценностной шкале авторских представлений и размышлений. В настоящей статье будут рассмотрены образы «трапез» в «сталинских» и «московских» главах, а также главах, действие которых разворачивается в марфинской шарашке.
Изображение трапез в «сталинских» главах подчинено авторской концепции личности «вождя народов» как самозванца, тирана, узурпатора. Представляется, что А. И. Солженицын унаследовал «пушкинско-достоевскую» концепцию авантюрной личности. Стержень этой концепции – власть как престиж, духовное влияние, интеллектуальный авторитет. Персонажи, связанные с авантюрной традицией, самоутверждаются не путем волевых действий, а показываясь в виде загадки. Таков Сталин в романе. Он что-то провоцирует, а что-то подхватывает своей молчаливостью и неприступностью.
Изображение Сталина двупланово. Один план составляют описания вождя, только что отпраздновавшего свой 70-летний юбилей, другой – включает тягостные послеюбилейные размышления человека с раздвоеннной волей, делавшего ставки на духовную карьеру, службу в секретной полиции, революционную авантюру, потерявшего себя, а потому неудачника. Каждый из этих планов включает в себя образы «трапезы», которые перекликаются и сопоставляются друг с другом.
70-летний юбилей Сталина был отпразднован пышно, с приемами и банкетами в широком и узком кругу: «Потом пили старые вина испанских погребов, когда-то присланные за оружие. Отдельно с Лаврентием – кахетинское, пели грузинские песни».
Вместе с тем юбилейная радость не доставляет герою наслаждения, трапеза как ее неотъемлемый атрибут становится способом убить время: «куда-то же надо деть это пустое долгое время». Старость тирана, подчеркивает Солженицын, – это «собачья старостью… Старость без друзей. Старость без любви. Старость без веры. Старость без желаний». И снова возникает образ трапезы-пира, сопровождающийся мотивом угасания радости и желаний: «Уже нет прежнего свежего наслаждения едой – как будто все вкусы надоели, притупились. Уже нет острого ощущения в переборе вин и смеси их. И хмель переходит в головную боль». Пресыщенность земными благами и сознание невозможности исключить себя из времени становятся тяжким мучением для героя. Безучастность, угасание интересов, неприятные воспоминания, которые, однако, не доходят до ясности»: «что-то, как в груди застрявшее, досаждало и пекло».
Сообщение о неважном самочувствии низводит Сталина, мечтавшего о роли «Императора Планеты», с мифических высот на землю: «и устал, и переел в эти юбилейные дни, в животе была тяжесть каменная и отрыгалось тухло, не помогали салол с белладонной, а слабительных он пить не любил». Перед нами расслабленный и угнетенный человек, листающий свою биографию и вспоминающий невезения и разного рода препятствия.
Цепь мыслей Сталина обрывается, распадается, и это приводит героя к отчаянию: «ощущение перешибленной памяти, меркнущего разума, отъединения от всех живых заполняло его беспомощным ужасом». И снова возникает образ трапезы как какого-то скучного, гнетущего долга: Сталин считает время до завтрака и выпивает настойки.
Можно вместе с тем предположить, что желание отпраздновать юбилей в узком кругу, где можно пить кахетинское вино и петь грузинские песни, было вызвано поиском сочувствия, дружеского общения, выхода из состояния угнетенности и одиночества. Поневоле вспоминается стихотворение О. Э. Мандельштама «Мне Тифлис горбатый снится…»:
Кахетинское густое
Хорошо в подвале пить, –
Там в прохладе, там в покое
Пейте вдоволь, пейте двое,
Одному не надо пить!
Конечно, эта ассоциация остается только предположением о внутреннем состоянии героя, для которого празднование юбилея в узком кругу все же только эпизод жизни, посвященной чистому злу.
Трапеза в сталинских главах романа изображается и как часть распорядка дня героя: около трех часов дня – завтрак; около 10 вечера – обед, куда приглашались ближайшие из политбюро и иностранных коммунистов: «За многими блюдами, бокалами, анекдотами и разговорами хорошо убивалось четыре-пять часов и одновременно брался разгон, собирались толчки для созидательных, законодательных мыслей второй половины ночи». Вторая половина ночи – это, как правило, решения о раскрытии еще одного контрреволюционного замысла, расстрелах. Эти, с позволения сказать, «трапезы» подобны сходкам революционеров, наконец-то добившихся полноты земной власти. И вместе с тем это трапеза, утратившая свою подлинность, идентичность, не имеющая подлинного сакрального измерения, по сути дела антитрапеза. Она замкнута в пределах земной реальности, спроецирована на ближайшее будущее время, которое тоже ненадежно. И, конечно, подобная трапеза не несет в себе созидательного и умиротворяющего начала.
И все же было бы неверным называть ночные пиры Сталина явлением совершенно светским. Согласимся с О. А. Седаковой, убедительно отстаивающей мысль о «парарелигиозном», или «квазирелигиозном характере советского государства:
Несколько поколений советских людей прожили свою жизнь при господстве мощной квазирелигии (или псевдорелигии, парарелигии) со своей «догматикой» (например, о первичности материи, о классовой борьбе или о «трех источниках» марксизма), своими культами, «иконами», ритуалами. Во многом созданными по образцу церковных – но с обратным знаком.
Если рассмотреть сталинские полуночные обеды в библейском контексте, то нетрудно заметить также параллель с языческими по существу пирами Ваала.
Эта параллель в романе остается неназванной, она угадывается лишь в соотнесенности со стихотворением А. А. Ахматовой «Подражание армянскому» и рассказом В. Т. Шаламова «Кусок мяса». Эпоха большого террора изображена у Ахматовой и Шаламова с помощью образов жертвенного пира. Героиня Ахматовой спрашивает «падишаха»: «Так пришелся ль сынок мой по вкусу // И тебе, и деткам твоим?» Герой Шаламова Голубев симулирует приступ аппендицита во избежание худшей участи, и рассказ о нем начинается словами: «Да, Голубев принес эту кровавую жертву. Кусок мяса вырезан из его тела и брошен к ногам всемогущего бога лагерей».
Вернемся к Солженицыну. Мотив неправедного пира в романе «В круге первом» звучит и в рассказе тверского дядющки Иннокентия Володина. Дядя Авенир, раскрывая своему племяннику тайну его происхождения, использует метафору, связанную с образом трапезы-пира. О революционерах и героях гражданской войны говорится: «они очень любили лакомиться нежными барышнями из хороших домов. В этом они видели сласть революции».
Образы «трапезы», точнее, еды возникают и в размышлениях Сталина о коммунизме. Представление о коммунизме как царстве сытости и свободы от необходимости Сталин называет выдумкой близоруких наивных людей. По его собственным представлениям, «сытость должна быть очень умеренная, даже недостаточная, потому что совершенно сытые люди впадают в идеологический разброд, как мы видим на Западе. Если человек не будет заботиться о еде, он освободится от материальной силы истории, бытие перестанет определять сознание, и все пойдет кувырком». Нетрудно угадать в этих представлениях логику великого инквизитора, разделяющего «хлеб земной» и «хлеб небесный»: «Поймут наконец сами, что свобода и хлеб земной вдоволь для всякого вместе немыслимы, ибо никогда, никогда не сумеют они разделиться между собою!»
Практическая реализация этой идеи Сталина – еда как пытка, средство порабощения, способ привязать человека к земным благам – представлена в романе в двух своих вариантах. Первый вариант можно назвать достаточно мягким – это тюремные «кормушки», миски с пустой баландой. В этих описаниях преобладают образы унижения и подавления человеческого достоинства:
Вносился в камеру в дымящемся бачке бульон из ихтиозавра или силосная окрошка – арестанты забирались с ногами на щиты, из-за тесноты поджимали колени к груди и, опершись еще передними лапами около задних, в этих собачьих телоположениях… зорко, как дворняжки, следили за справедливостью разливки хлебова по мискам.
Овсяная каша с добавкой, картошка, похожая на самое себя, и даже с солью, куриная лапша и тефтели с рисом (и даже благословение трапезы священником) – эта «благородная» пища появляется только в день посещения тюрьмы госпожой Рузвельт, если вспомнить сочиненное арестантами пародийное повествование «Улыбка Будды». Правда, и в этот день заключенным напомнили все-таки об их статусе: оставили без компота, так как день был будний.
Второй вариант не просто жесткий, а изуверски-жестокий, доводивший заключенных до сумасшествия. Он практиковался на таинственной сухановской даче («безысходная зловещая подмосковная тюрьма, откуда многие уходили в могилу или в сумасшедший дом»). Здесь арестантов кормили не грубой тяжелой пищей, а «ароматной нежной»:
Пытка состояла в порциях: заключенным приносили полблюдечка бульона, одну восьмую часть котлеты, две стружки жареного картофеля. Не кормили – напоминали об утерянном. Это было много надсаднее, чем миска пустой баланды, и тоже помогало сводить с ума.
Образы «трапез» вплетены и в романное повествование о других героях. Предметом развернутого изображения и осмысления становятся рождественский вечер, именины Глеба Нержина в «шарашке» и «последний обед» перед отправлением в лагерь. Общий смысл этих образов выражен через пословицу, которую приводит Хоробров: «Лучше хлеб с водой, чем пирог с бедой». В этих трапезах ощущается счастье и бесстрашие людей, утративших все, но сохранивших мир с самими собой.
В главе «Протестантское Рождество» рассказывается, как немецкие и латышские арестанты отмечают великий праздник. Елкой здесь служит «сосновая веточка, воткнутая в щель табуретки», столом – сдвинутые тумбочки, угощеньем – рыбные консервы, кофе и самодельный торт. По горькой иронии судьбы здание шарашки находится в помещении семинарии, приспособленном под тюрьму. Камерой стало и предалтарное пространство семинарской церкви, а двери, которые вели на работу, арестанты иронично переименовали «царскими вратами». То, что когда-то было для людей земным преддверием рая (церковь и ее ценности), превратилось в «круг ада». Вместе с тем примиряющий характер Рождества ощущается и в этом эпизоде. Участники праздника стараются избегать спорных тем или конфликтных ситуаций. При этом в праздновании Рождества объединяются не только верующие и не только зэки, но и слуги сталинского режима, как, например, Климентьев, разрешивший елку.
Именины Нержина – часть быта марфинской шарашки, лишенного всякой прочности и уюта, в чем-то подобны празднованию Рождества. Вместо стола – составленные вместе тумбочки неодинаковой высоты, вместо скатерти – ярко-зеленая трофейная бумага. Именинник занимает место на подоконнике, его гости – на кроватях. Вместо закуски на «столе» оказываются печенье, тянучка, вместо бокалов – бумажные, пластиковые и стеклянные стаканчики, вместо вина – малоалкогольная жидкость, которая однако «с нетерпением ожидалась».
Тайный характер этой пиршественной радости тоже заставляет вспомнить о скудной и бедной обстановке Рождества. Вместе с тем в описании именин главного героя просматриваются черты и другой традиции. Так, Нержин останавливает воспоминания друзей о «пиршественных столах» на воле: «Не все так черно в нашей жизни! Вот именно этого вида счастья – мужского вольного лицейского стола, обмена свободными мыслями без боязни, без укрыва – этого счастья ведь не было у нас на воле?» Именины, таким образом, оказываются проявлением братства, знаком тайной свободы. Они восходят к лицейским пирам А. С. Пушкина и помогают в «немой борьбе» с режимом.
Исполнено глубокого смысла и описание последнего обеда арестантов перед этапом. Обед предваряется маленьким бунтом, так как заключенных в этот день «со снабжения сняли». Трапеза переживается как заговенье перед «постом» жизни на этапе. Она проходит в полном молчании, в сопровождении несложных мыслей, полностью сосредоточенных на каждой детали самого процесса поглощения пищи: «вот наварный суп, несколько жидковатый, но с ощутимым мясным духом; вот эту ложку, и еще эту с жировыми звездочками и белыми разваренными волокнами я отправляю в себя; теплой влагой она проходит по пищеводу, опускается в желудок – а кровь и мускулы мои заранее ликуют, предвидя новую силу и новое пополнение». Сообщается также, что арестантов второго лишили, третьего вообще не дали, а отправили на этап в машинах с иронически-зловещими надписями на четырех языках, снова содержащими образы еды, – «хлеб» и «мясо».
Образ последнего обеда многозначен. Во-первых, в нем отчетливо проступают черты Тайной Вечери как собрания перед последними испытаниями и страданиями. Во-вторых, здесь кроется важная социально-философская мысль, полемичная по отношению к «передовому мировоззрению» с его якобы романтическоими устремлениями и презрением к обыкновенному, стабильному. Не случайно Нержин вспоминает русскую пословицу – «для мяса люди замуж идут, для щей женятся», подчеркивая в ней отсутствие лукавства и «выкорчивания из себя обязательно высоких стремлений». Одновременно Солженицын показывает, что при сталинском режиме людей очищали «от наклонности к оседлой жизни, от тяготения к мещанскому уюту», от любой надежды на что-то прочное и устойчивое, символом чего всегда была трапеза.
Житейской оседлостью, однако, лучшие герои Солженицына могут поступиться в том случае, если стремление к благоустроенному существованию вступает в противоречие с требованиями совести. Они выбирают «голодную пайку сырого хлеба» не из гордости и презрения к мещанскому уюту, а ради мира со своей совестью: «в душах их был мир с самим собой». Их поведение – поведение людей, бросающих вызов социальной системе, основанной на материалистических ценностях, подавляющей личность и ее свободу. Мечты Сталина о порабощении людей с помощью продуманной системы питания и снабжения встречают серьезный отпор со стороны людей, не желающих торговать своей совестью за сытный кусок хлеба.
Особый интерес в ракурсе нашей темы представляет финал романа. Он выводит повествование, можно сказать, на международный уровень, звучание его горько-иронично. В завершающей части изображен незадачливый корреспондент газеты «Либерасьон», который, завидев машины с арестантами в виде автофургонов с продуктами, пишет: «На улицах Москвы то и дело встречаются автофургоны с продуктами, очень опрятные, санитарно-безупречные. Нельзя не признать снабжение столицы превосходным». Поверхностное и легкомысленное понимание корреспондентом происходящего в советской России контрастно противоположно солженицынской интерпретации существа жизни в тоталитарном государстве.
Категория подлинного-неподлинного – одна из главных в солженицынских изображениях разного рода «трапез» русской жизни 1949 года. Мотив неподлинности отчетливо звучит в описаниях званых вечеров в домах преуспевающих советских людей, плывущих по течению жизни и вполне довольных своим существованием. Таков званый прикремлевский вечер, куда приглашен дипломат Иннокентий Володин сов своей женой Дотнарой. Кремлевский обед становится одним из этапов разочарования Володина в государственной системе. Он кажется Иннокентию «напыщенным сборищем, где все будут друг с другом совершенно согласны, где все проворно встанут для первого тоста за товарища Сталина, а потом будут много есть и пить уже без товарища Сталина, а потом играть в карты глупо, глупо». Володин перестает видеть в званом вечере элементы «живой жизни». Им противопоставлены скудные по сравнению с кремлевскими не то обеды, не то ужины у дяди Авенира. Вместе с тем только застолья в доме дяди исполнены родственных чувств, воспоминаний, легкости и возвращают Володины ощущение подлинности.
С описанием прикремлевского вечера во многом перекликается описание «глупого вечера» у Макарыгиных. Дом Макарыгиных – это дом советской «новой знати», где устанавливаются свои нормы этикета. Он прочен и полон изобилия, однако вечер, проведенный в нем, оставляет ощущение пустоты и глупости. Отсутствие подлинности в сытом доме переживает в этот вечер не только Иннокентий Володин, но и Клара.
Подводя итог, можно сказать, что герои Солженицына живут в условиях послереволюционной ломки старых форм культуры и быта, вытеснения христианских ценностей. Новые формы быта вызвали к жизни новые формы трапез (изобильные приемы кремлевского и околокремлевского круга, с одной стороны, и лагерные подобия трапез как пытка, унижение, ломка человека). При этом изобильные трапезы оказываются уделом людей преступных или нравственно ущербных, а трапезы заключенных – воплощением тайной свободы людей, настойчиво ищущих правды, подлинности и мира со своей совестью.