Книга: «Пир – это лучший образ счастья». Образы трапезы в богословии и культуре
Назад: Людмила Сукина Трапеза в миниатюрах русских синодиков XVII–XVIII веков: от Евхаристии до пиров грешников
Дальше: Марина Шарапова Трапеза в сюжете цикла А. С. Пушкина «Повести Белкина»

Светлана Панич
Образы трапезы в художественном мире Г. Р. Державина

При чтении поэзии Г. М. Державина нельзя не заметить, что его художественный мир изобилует образами трапезы.
Шекснинска стерлядь золотая,
Каймак и борщ уже стоят;
В крафинах вина, пунш, блистая,
То льдом, то искрами манят…

(«Приглашение к обеду»)
Это тем более удивительно, что русская литература XVIII – первой трети XIX века была, если не безбытной, то определенно «безъедной». Как справедливо отмечает А. Генис, исторически «в России не было традиции “кули нарной художественной литературы”, и к гастрономической теме привыкли относиться со снисходительной иронией». Если во Франции к концу XVIII уже повсеместно известна «Физиология вкуса» Жана Ансельма Брийон-Саварена и «Альманах гурманов» Гримо де ля Реньера, причем авторы обеих книг почитались современниками «не ниже Мольера и Расина», русская словесность вплоть до первой трети XIX века гастрономической и тем более кулинарной темы практически не знает. Сентименталистскому герою, сосредоточенному, главным образом, на «жизни сердца», было не до еды; к тому же есть ему не позволялось эстетическим «нормативом», что косвенно подтверждается, к примеру, сперва литературной, а затем и житейской модой на дамскую худобу и бледность, для достижения которых барышни не только отказывались от еды, но потребляли «антиеду», например, уксус.
Неслучайно, даже автор очень популярной в России с конца 70-х годов XVIII века кулинарной книги, со свойственной эпохе обстоятельностью названной «Словарь поваренный, приспешничий, кондиторский и дистиллаторский, содержащий по азбучному порядку подробное и верное наставление к приготовлению всякого рода кушанья из французской, немецкой, голландской и английской поварни…», писатель, переводчик, а также драматург В. А. Левшин предпочитал не вводить собственные кулинарные интересы в свои литературные произведения. В его появившейся в 1794 году (то есть почти одновременно с выходом «Словаря…») пьесе «Свадьба Волдырева», открывшей вместе с более ранней, 1788 года, анонимного авторства «Свадьбой Промоталова» долгий ряд «свадеб» русской драматургии, образы застолья и упоминания о еде как таковой отсутствуют.
Принято считать, что первым ввел «кулинарный антураж» в русскую словесность XVIII века Д. И. Фонвизин, тонкий ценитель кухни, как явствует из его путевых заметок и дневников, а также слывший, по воспоминаниям современников, «совершенным гурмэ» И. А. Крылов, который в буквальном смысле вывел пирог на сцену, т. е. сделал его смысловым центром одноименной комедии. Но это была бытовая комедия – жанр, по-прежнему воспринимавшийся литературным сознанием эпохи как популярный и продуктивный, но все же «низкий».
«Высокой» поэзии конца XVIII века – начала XIX века гастрономические образы и темы были чужды, по крайней мере до тех пор, пока Пушкин не легализовал их в статусе «поэтических предметов», однако и он будет полуиронизировать-полуоправдываться в «Евгении Онегине» из-за того, что слишком часто говорит «о разных кушаньях и пробках». В 1837 году выходит первая и единственная в истории русской литературы гастрономическая поэма «Обед» В. С. Филимонова (1787–1858), описания застолий как средство создания национального колорита или способ психологического портретирования нередко встречаются в романтической прозе первой трети XIX века. Наконец в 1844–1845 годы «Записки для хозяек», выходившие приложением к «Литературной газете», публикуют лекции «доктора энциклопедии и прочих наук» Пуфа о кухонном искусстве, составленные В. Ф. Одоевским, однако в конце XVIII – начале XIX века мотивы трапезы оставались для русской словесности второстепенными. Классицистическое противопоставление «высоких» и «низких» предметов – «то, что возвышенно…, – вне быта, а то, что прикосновенно быту…, возвышенным быть не может» по-прежнему оставалось в силе.

 

Что делает Г. Р. Державин? В самом общем виде можно сказать, что он выводит «проблематику трапезы» из области бытописания и вводит ее в контекст глубочайших размышлений о смысле и цели человеческой жизни. Уже в стихотворении 1779 года «На смерть князя Мещерского» трапеза знаменует саму «жизнь жительствующую». Напряженное противопоставление «стола яств» как овеществленной полноты жизни «гробу» – столь же овеществленному небытию («Где стол был яств, там гроб стоит») создает кульминацию не только строфы, но и произведения в целом, в том числе и на формальном уровне – 44-я из 88 строк, она буквально делит текст пополам. Однако развернутые образы трапезы будут преобладать лишь у зрелого Державина – «Приглашение к обеду» было создано в 1795 году, «Похвала сельской жизни» в 1795, «Евгению. Жизнь Званская» появляется в 1807. «Застолье, – пишет С. С. Аверинцев, – один из важнейших символов, переходящих из одного стихотворения Державина в другое. Он приглашает нас на пир своей поэзии, как хлебосольный и тороватый хозяин, – и сам, как гость, с изумлением, с нерастраченным детским восторгом, ни к чему не привыкая и не остывая… благодарно смотрит на щедроты бытия». Далее мы попытаемся показать, что парой «созерцание-приглашение» определяется специфика трактовки образов трапезы в державинской поэзии.
Если обратиться непосредственно к «гастрономическому материалу», перед нами – типичный «барский» стол русского помещика-хлебосола, причем стол подчеркнуто провинциальный, особенно в сравнении с описанием столичного «пира» в «Фелице». Дистанцирование от «тесноты Петрополя», которое было заявлено, несомненно, перекликающимися последней строфой «Приглашения» («Блаженство не в лучах порфир…») и первой строфой «Жизни Званской» («Блажен, кто менее зависит от людей…») осуществляется также гастрономически. Стол провинциальный хотя бы потому, что в отличие от упомянутых в «Фелице» заморских разносолов («Там славный окорок вестфальский… Там плов и пироги дают // Шампанским вафли запиваю… и т. д.) яства, которые перечислены в обоих интересующих нас стихотворениях – это «припас домашний, свежий, здравый». Как указывает в объяснительных примечаниях к «Приглашению» биограф и комментатор Державина Я. Грот, «относительно первого стиха («Шекснинска стерлядь золотая…») заметим, что в издании 1798 года и рукописях читается “шекшинска”. На местах народ говорит Шексна или Шехна (откуда Пошехонье). Водящаяся в этой реке рыба действительно отличается желтым цветом своего мяса. Каймак – малороссийское кушанье, приготовленное из молока». Иначе говоря, державинский «простой русский обед» – это стол человека, живущего природно и питающегося от «плодов земли». Вместе с тем, это стол очень традиционный. Подобные блюда описываются в упоминавшемся выше «Словаре поваренном…» В. А. Левшина, который, по каталогам Музея Державина и русской словесности его времени, был в библиотеке поэта, среди книг его второй жены Дарьи Алексеевны Дьяковой, и она, дама практичная, очень любила такое чтение.
Но помимо собственно гастрономических, у Державина были иные источники впечатлений: «В другой раз, – вспоминает младший современник Державина, литератор Иван Дмитриев, – заметил я, что он за обедом своим смотрит на разварную щуку и что-то шепчет; спрашиваю тому причину. Я думаю, – сказал он, – что если бы мне случилось приглашать в стихах кого-нибудь к обеду, то при исчислении блюд, которыми хозяин намерен потчевать, можно бы сказать, что будет и щука с голубым пером». Поэтически собирающее и преображающее ви́дение обыденных предметов, которое так впечатлило Дмитриева, можно назвать одним из главных принципов державинской поэтики. По частотности употребления у него первенствуют глаголы со значением «смотреть» и «видеть», одно из самых распространенных существительных – «взор». Но это не просто внимательный или одухотворенный взгляд, а созерцание мира, залитого неиссякающим светом. Как справедливо замечает С. С. Аверинцев, в поэзии Державина «практически нет полутонов», как нет и образов сумерек, сумрака, «серого дня». Даже ночью светило или сияние непременно присутствует, как, например, в стихотворении «Ключ»: «О! Коль ночною темнотою // Приятен вид твой при луне // Как бледны холмы пред тобою // И рощи дремлют в тишине // А ты один, шумя, сверкаешь»; мрак «ужасен», но и он пронизан огнем, правда «кровавым, адским». Если же это утро или полдень (в поэтическом мире Державина – самые любимые времена суток), то мир явлен во всем своей солнечном великолепии, как, например, в стихотворении «Живописец»:
Изобрази мне мир сей новый
В лице младого летня дня:
Как рощи, холмы, башни, кровы
От горнего златясь огня,
Из мрака восстают, блистают,
И смотрятся в зерцало вод…

И в другом месте:
Он зрел с восторгом боголепным
От сна на восстающий мир.
Какое зрелище, какой прекрасный пир
Открылся ему всей природы…
Посыпались со скал рубины, яхонты, кристаллы
И бисера перловы зажглися на ветвях;
Багряны тени, бирюзовы
Слилися златом в облаках –
И все сияние покрыло.

(«Утро»)
Последняя строчка, безусловно, отсылает к библейским описаниям теофаний. Мир полон не просто солнечного света, но сияния Божественной славы. Попадая в этот свет, каждый предмет обретает свою «явственность», чистую сущность, поэтому в художественном мире Державина нет ничего сниженного или профанного. Этот специфически державинский способ создания художественной реальности – «преображение мира в свете» можно назвать поэтикой освещения как освящения. В основе ее – созерцание мира сквозь созерцание Бога, «творящего в блеске красок и игре света». В незакатном свете Божественного присутствия каждый предмет предстает в своей подлинности, в изначальном замысле о нем, и еда перестает быть «поглощением пищи», но прообразует пир жизни будущего века. Мироздание увидено в «райском прототипе»: пределов для освещения повседневных событий блистанием райских красок нет. Любование миром и радость о нем – эмоциональные доминанты державинской лирики – приходят не от мира как такового, а от того, как он увиден, рождаются способностью поэта не только находить вещи в момент «их наибольшего блистания или сосредоточиваться на вещах блистающих» (собственно в этом, по мнению Державина, и заключается поэтическое мастерство), но переносить блистание на окружающие предметы, рассеивать свет и освещать им весь мир, «заражать светом» так, чтобы во всем проступала «сияющая сторона»:
Сребром сияют воды,
Рубином облака,
Багряны златом кровы,
Как огненна река.
Свет ясный, пурпуровый
Объял все воды вкруг.

(«Прогулка в Царском селе»)
Сравни:
Где с скотен, пчельников, и с птичен, и с прудов,
То в масле, то в сотах зрю злато под ветвями,
То пурпур в ягодах, то бархат-пух лугов,
Сребро, трепещуще лещами.

(«Евгению. Жизнь Званская»)
Те же цвета, которыми было залито небо, например, золотой – пурпурный – серебряный разливаются на вполне земные предметы. Именно поэтому картины трапезы у Державина совершенно лишены плотоядности, «картинно-гомерического» обжорства, что становится особенно очевидно при сопоставлении их с поэмой «Обед» В. Филимонова, у которого на первый план выходят конкретно-вкусовые ощущения, собственно гастрономическое удовольствие от поглощения пищи:
Вкусил в фазане наслажденье,
Постигнул трюфлей вдохновенье,
И жадно устрицы глотал.

В трех строках – два глагола со значением «поглощать» – и ни одного цветового эпитета. Далее:
Вот раки красные с усами,
Из раков шейки с молодой
Капустой в соусе цветной.
Вот артишоки на шампанском…
Вот трюфли в соусе прованском…

И апогей удовольствия:
Вот лакомый повеял пар,
Вот он, внутри под всей грудиной
С оливами – в ком вместо зерн
Кусок анчоуса вложен,
Весь начиненный бекасиной,
В крашеных трюфлях в чесноку,
На хлебе, сложенном с дичиной,
В поре поджаренный в соку,
Бургундским в пору орошенный,
Весь померанцами убран
Благоухающий фазан…

При том, что автор, намеренно замедляя повествование, стремится создать детализированную «гастрономическую картину», в ней только одно прилагательное, да и то со значением вкуса – и ни единого эпитета со значением цвета, ничего, что выходило бы за рамки сугубо гастрономического наслаждения.
Если у Филимонова на первый план выходит чувственное и в какой-то мере жизнеутверждающее поглощение, у Державина, при том, что он, как признавал его первый комментатор Грот, «любил поесть» и слыл очень хлебосольным хозяином («поэт-сосед», в столовой которого стоял огромный раздвижной стол о 12 ногах, прозванный сороконожкой за то, что вокруг него могли уместиться 20 человек), утилитарно-вкусовые ощущения отступают перед «отвлеченными обозначениями, лишь цветовыми и красочными».
Этому принципу была подчинена и авторская редактура текстов. Так в первоначальной рукописи «Приглашения к обеду» вторая строка читалась «Говядина и щи стоят», но затем, видимо, это сочетание показалось поэту недостаточно ярким и он заменил его на более контрастную по цвету пару: ярко-красный борщ и сияюще-белый каймак. Еда в его поэзии не поглощается (подобно тому, как поглощает бараний бок с кашей Собакевич), а созерцается. «Пресыщенности нет и в помине, – пишет С. С. Аверинцев, – ‹…› то, что вкусно, что чувственно приятно самого невинного, но и самого прозаического из всех человеческих вожделений переживается с полной искренностью как прекрасное».
Я озреваю стол – и вижу разных блюд
Цветник, поставленный узором.
Багряна ветчина, зелены щи с желтком,

Румяно-желт пирог, сыр белый, раки красны,
Что смоль, янтарь – икра, и с голубым пером
Там щука пестрая прекрасны!

(«Евгению. Жизнь Званская»)
В этом фрагменте – тоже всего два глагола, но в отличие от филимоновского текста, который держался на глаголах «вкушения», державинскую строфу открывают глаголы зрения «озреваю – вижу». Остальное же – рожденный восторженным созерцанием полноцветный натюрморт, на элементы которого рассеяны все те же «небесные» цвета – багряный, желтый, белый, янтарный. И далее:
Прекрасны потому, что взор манят мой, вкус…
Взор не только предшествует вкусу, главенствует над ним, еда не съедена, а увидена и собственно такое восприятие позволяет, не попирая ломоносовского канона, «впустить ее в высокую поэзию». (Еще одним внутритекстуальным подтверждением может быть рифма в приведенном нами выше фрагменте – «раки красны-прекрасны», содержащая образы зрительного, а не вкусового ряда.) Причем – так объясняется исключительная насыщенность и живость красок – увидена в том самом преображающем свете, что и весь мир, и это становится тем более очевидно при сопоставлении с приведенным выше фрагментом из поэмы «Обед», где описываются схожие гастрономические реалии. Очищенное от утилитарности изображение трапезы (почти декларированное в сохранившемся в рукописи варианте третьей с конца строки «Приглашения к обеду» – «Не в сладком угожденьи брюха») превращало пиршественный стол в цветник, что, безусловно, отвечало цели стихотворства, как ее понимал Державин – «брать краску солнечных лучей» и «лить свет во тьму». Но применительно к образам трапезы существенно еще одно измерение. «Гастрономические реалии» не просто увидены, они увидены благодарно; свободными от утилитарности, т. е. как цель, а не как средство, предметы могут быть увидены только благодарным взором. Именно такому взору они открываются «как проявления извечных блистающих форм», когда, как пишет Борис Грифцов, «золото первее сот; сребро достовернее лещей».
Наконец, трапеза не только увидена, но и принесена. В зрелых стихотворениях Державина описания еды появляются только в контексте приглашения, дружества, совместной трапезы. Конечно, вслед за И. З. Серманом, здесь можно углядеть горацианские мотивы, к чему склоняет и признание самого поэта «средь муз с Горацием пою» («Умеренность»). На уровне мотива и художественной разработки влияние Горация отрицать невозможно. Но если учесть, что трапеза у Державина, как и весь Божий мир, увидена благодарным взором, можно с большой долей уверенности говорить о том, что из горацианской дружеской пирушки она перерастает в «агапэ», смысл которой прежде всего в совместной радости о дарах Божьих и благодарении за них («собираемся, чтобы благодарить», как определял цель братских трапез Ипполит Римский, подобное описание встречается также у Тертуллиана). Таким образом, трапеза обретает агапический характер – не столько услаждает «невинное чувственное вожделение», сколько соединяет хозяина и гостя, равно как и автора и читателя, в благодарном созерцании даров, и тем самым, готовит к наивысшему единству «со всеми и вся». Это «измерение», несомненно, намечено не только появляющейся в заключительной части программного, как считает И. З. Серман, для позднего Державина стихотворения «Евгению. Жизнь Званская» темой «воспоминания и воскресения» («Единой правдою меня в умах людей // Чрез Клии воскресишь согласья»), но и всей поэтикой освещения как «освящения мира и жизни», того действия, которое, по словам о. Александра Шмемана, и составляет сущность евхаристии. Подобно тому, как написанный на наружных створках дорожных позднеготических алтарей натюрморт готовил к «небесной трапезе», «агапическая трапеза» у Державина вводит в евхаристическое переживание как созерцание, благодарение и совместное приношение в радости и любви, которое, в силу универсальной и трансцендирующей природы искусства, становится поэтическим приношением Богу всего дарованного им мира, а миру – «блистающих» Божьих благ.
Назад: Людмила Сукина Трапеза в миниатюрах русских синодиков XVII–XVIII веков: от Евхаристии до пиров грешников
Дальше: Марина Шарапова Трапеза в сюжете цикла А. С. Пушкина «Повести Белкина»

Edwardlot
Приветствую! Нашел в интернете ресурс с интересными видеороликами. Мне он понравился. Рекомендую Как не платить кредит в нынешних условиях.. комментарий юриста! @@-=