7
Ашима сидит за кухонным столом на Пембертон-роуд, надписывая рождественские открытки. Рядом с ней остывает чашка чая, а на столе разложены три телефонные книжки, ручки с тонкими перьями, которые она нашла в комнате Гоголя, чернила, пачка открыток и влажная ватка для смачивания марок и чтобы заклеивать конверты. Самой старой телефонной книжке двадцать восемь лет — Ашима прекрасно помнит, как купила ее в канцелярском магазине на Гарвард-сквер, обложка у нее шершавая, черная, а страницы голубые, их теперь приходится скреплять резинкой. Две другие книжки больше по размеру, новее, у одной — бархатистая обложка темно-зеленого цвета, а обрез отделан золотом. Но ее любимая книжка — третья, подарок Гоголя на какой-то из дней рождения, у каждой буквы помещены репродукции картин из Музея современного искусства. Задние страницы всех трех книжек густо исписаны номерами, начинающимися с 800: это телефоны авиакомпаний, которыми они летали в Калькутту. Мелким почерком написаны номера рейсов и время прибытия, а поля испещрены нетерпеливыми росчерками, сделанными, пока она ждала ответа на линии.
Конечно, с практической точки зрения следовало бы перенести все адреса в одну книжку, тем более что за такое время у многих ее друзей номера телефонов изменились, а с кем-то связь просто прервалась. Но Ашима не хочет вычеркивать имена умерших родственников и затерявшихся в вихре жизни знакомых. Наоборот, когда она листает страницы телефонных книжек, она вспоминает всех бенгальских друзей, с которыми ее и Ашока судьба свела в чужой стране. В день, когда она купила свою первую книжку, в кармане у нее лежало пять долларов, тогда это казалось ей целым состоянием! «Я хотела бы вот это», — проговорила она медленно и четко, выкладывая на прилавок книжку, волнуясь, что продавец ее не поймет. Но он даже не взглянул в ее сторону, буркнул цену, отсчитал сдачу. Она прибежала домой и сразу же записала в книжку адрес родителей на Амхерст-стрит, адрес свекра и свекрови в Алипоре, а потом их собственный адрес на Сентрал-сквер, чтобы не забыть. Потом записала добавочный номер Ашока в университете, в первый раз в жизни вывела на бумаге его имя, подумала — и написала фамилию. Вот каким был ее мир в то время!
В этом году она сделала новогодние открытки своими руками, следуя советам «Энциклопедии домашней хозяйки», которую взяла в местной библиотеке. Обычно Ашима закупала целые коробки открыток в конце января со скидкой пятьдесят процентов, да только на следующее Рождество никогда не могла вспомнить, куда она их засунула. Она всегда тщательно выбирала открытки — чтобы на них не было этих «рождественских» деталей типа ангелов с крылышками или волхвов со звездой. Ей больше нравились зимние пейзажи с летящими санями, запряженными четверкой лошадей, или дети, катающиеся на коньках. Но в этом году, совершенно неожиданно для себя, она взяла да и нарисовала слона, наклеила его на серебряный фон, а сверху обсыпала красной и зеленой мишурой. Он оказался точной копией слона, которого когда-то нарисовал ее отец на полях одного из своих писем, чтобы повеселить Гоголя. Она не выбросила ни одного письма своих давно умерших родителей, они и сейчас хранятся в платяном шкафу в белой сумке, которую она носила в семидесятых годах, пока не порвался ремешок. И каждый год Ашима вытряхивает все конверты на кровать, забирается на нее с ногами и целый день проводит за чтением родительских писем, позволяя себе вволю наплакаться. Она снова и снова перечитывает написанные ими строки, полные такой искренней заботы и тревоги за нее, вспоминает пересказанные в письмах новости — хоть они и не касались ее жизни в Кембридже, ей было так важно их узнавать! И вот, увидев нарисованного на полях отцовского письма слона, Ашима решила, что в этом году она всех удивит. Она сама поразилась, как хорошо ей удалось его перерисовать. Она ведь никогда не увлекалась рисованием, никогда не думала, что владеет искусством переносить на бумагу образы животных и людей, что с таким блеском делал ее отец, а теперь и Гоголь. Целый день Ашима корпела над своими слонами, а потом съездила в копировальный центр при университете и сделала двадцать копий. А вечер посвятила походу по местным канцелярским лавочкам в поисках красных конвертов, которые по размеру подошли бы ее открыткам.
Теперь-то у нее полно времени — занимайся чем хочешь. Ни кормить никого не надо, ни развлекать, молчи хоть целую неделю. В сорок восемь лет Ашима впервые в жизни узнала, что такое одиночество, и, хотя ее муж и дети хором утверждали, что в этом ничего страшного нет, Ашима чувствовала, что ей поздно переучиваться. Она и сейчас, через полгода после отъезда Ашока, все не может привыкнуть возвращаться вечерами в пустой дом, зияющий темными провалами окон, засыпать на одной стороне кровати и просыпаться на другой, есть и пить в одиночестве.
Оставшись одна, поначалу Ашима нервничала, чувствовала возбуждение и проявляла чудеса активности: расчистила завалы в чуланах, разобрала полки на кухне и в холодильнике. Все перетерла и перемыла. Спокойно спать по ночам она не могла, несмотря на установленную сигнализацию, ей все время что-то мерещилось, то ли голоса, то ли шаги на лестнице. Каждый вечер она проверяла, закрыты ли защелки на окнах и замки на дверях. Однажды ночью она проснулась от ужасного грохота: кто-то барабанил в дверь. Ашима в панике даже позвонила Ашоку, разбудила его. Взяв с собой телефонную трубку, она, по настоянию мужа, все-таки спустилась вниз и открыла входную дверь — оказалось, вечером она просто забыла закрыть ставню, и та на ветру колотила по стене.
А теперь Ашима стирает свои вещи раз в месяц. Она больше не вытирает пыль, да и вообще не замечает ее. Ест она обычно, сидя на диване перед телевизором, хлеб с маслом и дал, который готовит на неделю вперед. Иногда Ашима может поджарить омлет, но чаще всего ей и это усилие делать неохота. Она даже переняла некоторые дурные привычки своих детей: перекусывает, стоя у холодильника, не подогрев еду, даже не положив ее на тарелку. Волосы ее поредели, поседели, и теперь она не носит косу, а укладывает их в узел на затылке. У нее испортилось зрение, и читает она только в очках. Три раза в неделю она выходит на работу в местную библиотеку, как это делала Соня, когда училась в школе. Для Ашимы это — первая работа с тех пор, как она вышла замуж. Свою зарплату она отдает Ашоку, а он переводит ее в банк на их общий счет. Деньги ей не нужны, она работает, просто чтобы провести время. Она же всю жизнь ходила в эту библиотеку, сначала водила туда детей на «час сказки», сама проводила там много времени, рассматривая журналы по вязанию и книги по кулинарии, и вот однажды миссис Бакстон, старший библиотекарь, спросила ее, не хочет ли она поработать у них на полставки. Поначалу Ашима выполняла самую примитивную работу: расставляла по полкам книги, возвращенные читателями, проверяла, чтобы все они стояли строго по алфавиту, иногда пылесосила полки. Она оборачивала потрепанные книги в полиэтиленовые обложки, выбирала книги для ежемесячных тематических выставок: «Садоводство», «Президентские выборы», «Поэзия девятнадцатого века» или «Афроамериканская проза». А с недавних пор она работает на раздаче книг. Многих постоянных читателей знает по имени, составляет запросы на книги, которых в их библиотеке нет. Она поддерживает приятельские отношения с другими женщинами-библиотекарями — как и у нее, у многих дети выросли, некоторые живут одни: или овдовели, или разведены. Ее коллеги — первые американские друзья Ашимы за всю ее жизнь. За вечерним чаем они обмениваются новостями, сплетничают о читателях, о мужчинах и о своих семьях. Иногда она приглашает их к себе на ужин, а бывает, они вместе ходят по магазинам.
Каждые три недели ее супруг приезжает на выходные домой. Он обычно берет такси из аэропорта — несмотря на то, что Ашима не боится ездить на машине по городу, она категорически отказывается выезжать на шоссе, ведущее к аэропорту Логан. Когда муж возвращается домой, Ашима готовит и убирает дом как обычно. Если она приглашена к друзьям, они идут вместе, едут на машине, с грустью думая о том, что их дети уже большие и что у них теперь своя жизнь. Во время своих коротких визитов муж делает то, чему Ашима так и не научилась: оплачивает счета, сгребает листья с лужайки, заправляет ее машину бензином на автоматической заправке. Он даже не развешивает одежду в шкафу, так и держит ее в чемодане, а свою бритву и шампунь — в несессере под зеркалом. Эти визиты так коротки, что Ашима не успевает оглянуться, как опять остается одна. Правда, они каждый день разговаривают по телефону, ровно в восемь вечера. Иногда к этому времени она уже в постели, смотрит старый черно-белый телевизор, который Ашок когда-то перенес к ней в спальню, экран постепенно темнеет, и изображение день ото дня становится все менее отчетливым. Если по телевизору ничего интересного не идет, она листает книги, взятые в библиотеке, теперь они разложены на стороне кровати, которую раньше занимал Ашок.
Сейчас три часа дня, холодное солнце уже начало клониться к закату. Это один из тех дней, что заканчивается, как будто не успев начаться, и, несмотря на героические планы, которые Ашима строила утром, она опять почти ничего не успела сделать. Наверное, пора ужинать? Нет, еще только три часа дня, поужинает она в пять, не раньше. Такие дни, холодные, блеклые, Ашима особенно ненавидит — что ж, надо просто подождать, пока и этот день пройдет. Ашима решает, что разогреет себе ужин, не дожидаясь пяти часов, а потом залезет в кровать и включит электрическое одеяло. Она делает глоток чая (фу, совсем холодный!), встает, чтобы наполнить чайник. Ее взгляд падает на горшки с увядшими петуниями, которые Соня посадила в свой последний приезд домой — теперь от них остались лишь высохшие коричневые стебли. Она уже несколько недель собирается выбросить их, но сейчас только пожимает плечами — лучше пусть этим займется Ашок.
Звонит телефон. Это ее муж, и первым делом она сообщает ему, какая работа его ожидает. Голос у него слабый, и на заднем плане она слышит людские голоса.
— Ты что, смотришь телевизор? — спрашивает она удивленно.
— Я в больнице, — сообщает ей Ашок.
— А что случилось? — спрашивает она, выключая поющий чайник. Грудь у нее сжимает неприятным предчувствием беды: может быть, он опять попал в аварию?
— Знаешь, живот болит с утра. — Ашок рассказывает Лшиме, что, наверное, съел чего-то вчера. Его пригласил в гости коллега по работе, тоже бенгалец, который недавно переехал в Кливленд со своей молодой женой. Он преподает в университете, а жене, если честно, не мешало бы поучиться готовить. Ее бирьяни из курицы оставляло желать лучшего, мягко говоря.
Ашима с облегчением вздыхает, хорошо, что ничего серьезного.
— Так выпей алка-зельцер!
— Да я пил, не помогает. Пришлось даже вызвать неотложку, сегодня все поликлиники закрыты.
— Ты слишком много работаешь, а возраст уже не тот. Надеюсь, еще не заработал себе язву, — говорит она.
— Надеюсь, что нет.
— А кто тебя отвез в больницу?
— Да никто. Я сам приехал. Говорю тебе, все не так уж страшно.
Ашима чувствует волну нежности и сочувствия к своему супругу, которому пришлось ехать в больницу в одиночестве. Внезапно она вспоминает, что, когда они только переехали на Пембертон-роуд и она чувствовала себя одинокой и несчастной, муж иногда удивлял ее и приходил домой в середине дня. Тогда они вместе готовили и ели нормальный бенгальский обед, а не дурацкие сандвичи, варили рис, разогревали вчерашний дал, сидели вместе за столом на кухне, беседовали, довольные, сытые.
— А что говорят доктора? — спрашивает она Ашока.
— Да вот я как раз сейчас и жду доктора. Довольно долго уже жду. Пожалуйста, сделай для меня одну вещь.
— Какую?
— Позвони доктору Сандлеру завтра, запиши меня на прием в следующую субботу. Мне все равно пора ему показаться.
— Хорошо.
— Не волнуйся, мне уже лучше. Позвоню, когда приеду домой.
— Хорошо.
Ашима кладет трубку на рычаг, готовит себе чай, возвращается за стол. Она пишет на бумажке «позвонить доктору Сандлеру», прислоняет ее к солонке, чтобы не забыть. Она делает глоток чая, морщится — чай пахнет жидкостью для мытья посуды, опять посудомоечная машина плохо полощет. В следующий раз надо прополоскать чашки отдельно. Ашима решает было позвонить Соне и Гоголю, сказать, что их отец в больнице, но сразу же передумывает: в конце концов, Ашок сам добрался до больницы, и поехал-то он туда на всякий случай, а не по острой необходимости. И голос у него был, конечно, усталый, но не слишком измученный.
Поэтому Ашима возвращается к начатому делу. Она пишет поздравления красивым почерком, внизу подписывает их фамилию, а потом имена, сначала имя мужа, которое она ни разу не произнесла в его присутствии, потом свое, потом имена детей, Гоголя и Сони. Она никогда не пишет «Никхил», хотя знает, что сыну это пришлось бы по душе. Но это не в их традициях. Родители не называют своих детей официальными именами. Официальные имена — для использования в официальной обстановке. Подумав, Ашима решает послать открытки каждому из членов своей семьи: мужу в Кливленд, Гоголю в Нью-Йорк, еще одну она пошлет на адрес Максин. Хотя она была вежлива с Максин, она внутренне содрогается при мысли, что эта девица может стать ее невесткой. У нее же нет никакого представления о приличиях! Она называла ее «Ашима» и ее мужа «Ашок», а недавно Ашима узнала, что ее сын, оказывается, проводит с ней ночи и к тому же живет под одной крышей с ее родителями. Какой позор — об этом она не сможет рассказать никому из своих бенгальских друзей. Однажды она набрала номер телефона, который ей дал Гоголь, ответила женщина, наверное мать этой Максин, и Ашима повесила трубку, так ничего и не сказав. Конечно, девица не из самой плохой семьи, это ей говорила и Соня, и подруги на работе, идеальная невестка во всех отношениях. Что же, она все равно ничего не сможет изменить. Ашима берет другой конверт, пишет на нем адрес Сони, а открытку адресует двум подружкам, с которыми дочь снимает квартиру. Скоро Новый год, наконец-то она повидает детей, вся семья соберется вместе. Она опять с обидой вспоминает, что дети не приехали навестить их на День благодарения — Соня отговорилась тем, что из Лос-Анджелеса слишком далеко лететь, а Гоголь работой, от которой ему якобы не отвлечься. Впрочем, на свою-то подружку у него хватило времени, с ней-то он сумел отпраздновать как следует! Ладно, грех жаловаться, на работе ее все убеждают, что это нормально, когда дети вырастают и перестают навещать родителей даже по праздникам. Ей же, насильно оторванной от семьи, их никогда не понять. Но она не спорит с ними, она уже научилась все переносить молча. В результате День благодарения они отметили вдвоем с Ашоком, и даже не стали покупать индейку — все равно не осилить. «С любовью, ма», — подписывает она открытки, адресованные детям. Открытку Ашоку она подписывает просто «Ашима». Она перелистывает две страницы, целиком исписанные адресами Гоголя и Сони. Сколько квартир они уже сменили? На свою голову она родила и воспитала бродяг. Она единственная в семье сейчас, кто помнит и хранит эти названия и цифры, она их все помнит наизусть, хотя дети уже давно забыли, что они жили по этим адресам. Она думает о квартирах, тесных, темных и душных, которые ее Гоголь снимал, начиная с комнаты в Нью-Хейвене и кончая этой ужасной квартиркой в Нью-Йорке. Там так грохочут грузовики, что друг друга не слышно, все стены в трещинах, батареи облупились! А Соня? Не лучше его, переезжает с места на место каждый год начиная с восемнадцати лет. Ашима вспоминает квартиру мужа в Кливленде, — она помогла ему устроиться там, купила дешевые тарелки и чашки, постельное белье, занавески из тюля. И большой мешок риса. Сама Ашима в своей жизни сменила только пять домов — она начинает загибать пальцы: сначала она жила в родительской квартире в Калькутте. Затем была их первая американская квартира, которую они снимали у семейства Монтгомери, так, еще они останавливались на месяц в доме мужа, какое-то время жили в квартире на территории кампуса, а уж потом переехали сюда, на Пембертон-роуд. Пять домов — одна жизнь. Целая жизнь в одном кулаке.
Время от времени Ашима бросает взгляд в окно — небо постепенно меняет цвет, становится лиловым, и на нем яркими полосами выступают два розовых облака. Она переводит взгляд на висящий на стене телефон, ждет, что муж позвонит. Как неприятно зависеть от телефона! Она уже начинает волноваться. Нет, она непременно подарит мужу на Рождество мобильный телефон. Решено! Успокоившись, Ашима продолжает работать, хотя рука у нее уже устала. Она не зажигает свет, не кипятит себе чай, хочет сначала поговорить с мужем. Вдруг телефон разражается неистовым треньканьем. Ашима хватает трубку, но это просто какой-то несчастный продавец, рекламирующий свои товары. Неуверенный голос спрашивает, не может ли миссис… ээээ…
— Гангули! — резко произносит Ашима и вешает трубку.
Небо из лилового становится темно-синим, деревья и соседские дома теряют объем, превращаются в черные силуэты. Уже пять часов, а муж все не звонит. Ашима набирает номер его квартиры, но там включается автоответчик. Она звонит через десять минут, потом еще через десять. Все тот же ответ, записанный ее голосом: «Меня нет дома, пожалуйста, оставьте сообщение». Она не оставляет сообщений. Повесив трубку, она начинает думать, куда он мог зайти по дороге. Может быть, в аптеку за лекарствами? В магазин за продуктами? К шести часам она больше не в состоянии ждать, вызывает оператора, просит соединить ее с Кливлендом, затем называет телефонистке название больницы, которое ей дал Ашок. Ей нужен кабинет неотложной помощи, но к телефону все время подходят разные люди и переводят ее звонок дальше, дальше.
— Мой муж, — повторяет она. — Нет, он не пациент. Он был у вас сегодня на обследовании.
Она повторяет по буквам фамилию, как делала это уже сто тысяч раз в своей жизни: «г», как «галка», «н», как «ночь»… Она ждет, держа трубку у уха, в течение двадцати минут, нервничает, боясь, что муж как раз в это время звонит ей из дома. Линия разъединяется, Ашима снова набирает номер. Наконец, на другом конце провода раздается совсем молодой женский голос, на слух — девушка не старше ее Сони.
— Я прошу прощения за то, что заставили вас ждать. С кем я разговариваю?
— Меня зовут Ашима Гангули. Мой муж, Ашок Гангули, приходил к вам сегодня в приемную. А с кем я разговариваю?
— Прошу прощения, мэм. Я прохожу интернатуру в этой больнице, при мне поступил ваш муж.
— Я уже более получаса жду на телефоне, а мне просто надо узнать: мой муж уже ушел или он все еще у вас?
— Прошу прощения, мэм, — повторяет растерянный голос. — Мы пытались до вас дозвониться.
И молодая женщина на другом конце провода говорит Ашиме, что пациент Ашок Гангули, ее муж, скончался.
Скончался? Слово напоминает Ашиме о сроках хранения книг на дому, они так же «кончаются». Смысл его не доходит до ее сознания.
— Да нет же, это, должно быть, ошибка, — говорит Ашима с легким смешком, качая головой. — Кто скончался? Мой муж сам пришел к вам, у него просто болел живот, он хотел проконсультироваться у врача.
— Простите меня, миссис… Гангули?
Ашима слушает, как молодая женщина рассказывает ей про симптомы инфаркта, у ее мужа он был обширным, врачи делали все, что могли, но спасти его не удалось. Может быть, она хочет пожертвовать его внутренние органы? И еще, есть ли кто-нибудь в Кливленде, кто мог бы идентифицировать тело? Вместо того чтобы ответить, Ашима внезапно вешает трубку, прервав женщину на полуслове. Она прижимает трубку к рычагу, боясь оторвать от телефона руку, чтобы страшные слова не просочились наружу. Она смотрит на свою чашку с чаем, на чайник, который выключила три часа тому назад, чтобы его пение не мешало разговору с мужем. Ее начинает трясти, так сильно, как будто температура в доме вдруг упала на двадцать градусов. Она хватается за сари, закутывается в него, как в шаль. Потом встает и идет по дому, зажигая все огни, которые попадаются на ее пути, включая свет в гараже и на крыльце, как будто она ждет гостей. А потом возвращается на кухню и видит стопку открыток, на каждой из которых написано имя ее мужа. Слезы начинают застилать ей глаза. Она поднимает телефонную трубку и не может вспомнить номер сына, который могла бы набрать и во сне. Щурясь, трясущимися руками раскрывает телефонную книжку. На работе его нет, в квартире тоже, и она ищет номер Максин. Он находится под двумя «Г»: Гоголь Гангули.
Соня прилетает из Сан-Франциско, чтобы побыть с матерью. Гоголь летит из аэропорта Ла-Гуардиа в Кливленд в одиночестве. Он улетает первым рейсом на следующее утро. В самолете он сидит отвернувшись к окну, разглядывая снежные поля Среднего Запада, изгибы рек, которые в лучах солнца кажутся покрытыми блестящей фольгой. Самолет, пролетая, оставляет за собой на земле бегущую тень. В самолете много свободных мест: в это время суток он заполнен в основном менеджерами среднего звена в костюмах, работающими на своих лэптопах или читающими газеты. Гоголь не привык к местным перелетам, к узкому салону, к своей маленькой сумке, которая легко поместилась на полке над сиденьем. Максин предлагала поехать с ним, но он отказался. Он не хотел делить горе с человеком, который почти не знал его отца, видел его всего лишь раз в жизни. Максин проводила его до Девятой авеню. Непричесанная, заспанная, в пальто, наброшенном поверх пижамы, она обхватила его руками, прижалась к его груди. Гоголь снял деньги в банкомате, остановил такси. Большинство людей в городе, включая Джеральда и Лидию, еще спали.
Накануне вечером они с Максин были на презентации нового романа одного из ее друзей-писателей, затем всей компанией закатились в ресторан. Домой они вернулись около десяти вечера, ужасно уставшие, и сразу направились в спальню, только на минуту заглянули к родителям пожелать спокойной ночи. Джеральд и Лидия сидели рядышком на диване, кутаясь в одно одеяло, и смотрели французский фильм по видео. Свет в комнате был выключен, но в синеватом свете экрана Гоголь видел, что голова Лидии лежит у мужа на плече и что их ноги в шерстяных носках симметрично упираются в край журнального столика, на котором стоит неизменная бутылка вина.
— О, кстати, Ник. Звонила твоя мама, — сказал Джеральд, оглядываясь на дверь.
— Дважды, — подтверждает Лидия.
Гоголь смущенно спрашивает, чего хотела его мать. Она не сказала, говорит Лидия. Его мать звонит ему теперь очень часто, почти каждый день, наверное, ей тоскливо жить одной. Но раньше она всегда звонила на работу или оставляла сообщения на автоответчике, чего это она решила звонить сюда? Впрочем, Гоголь слишком устал, чтобы размышлять о материнских звонках, и решает отложить этот вопрос до утра.
— Спасибо, — говорит он, кладя руку на талию Максин, но тут телефон звонит снова.
— Алло! — говорит Джеральд в трубку, потом поворачивается к Гоголю: — На сей раз это твоя сестра.
Он берет такси из аэропорта до больницы, ежится от холода, здесь стоит страшный мороз, все улицы покрыты толстым слоем снега. Больница — скопление каменных прямоугольных зданий — располагается на вершине небольшого холма. Он входит в ту же самую дверь, в которую вчера входил его отец. Он называет себя, поднимается в лифте на шестой этаж, проходит в комнату со стенами, выкрашенными в глубокий темно-синий цвет. Под потолком висят часы, пожертвованные больнице семьей какого-то Юджина Артура — об этом сообщает табличка на стене. В комнате нет ни телевизора, ни радио, ни газет, ни журналов, лишь несколько рядов стульев, выстроенных вдоль стен, да фонтанчик с водой. Через стеклянную дверь он видит холл, правда, и там жизнь не то чтобы кипит — несколько одиноких больничных коек, вот и все. Гоголь то и дело посматривает на лифт, он не может отделаться от мысли, что вот-вот из него выйдет отец и слегка кивнет ему головой в своей обычной манере: вставай, мол, пора двигаться. Наконец двери лифта открываются, медсестра выкатывает из него тележку с завтраками, прикрытыми металлическими крышками. Гоголь тут же вспоминает, что ничего не ел со вчерашнего вечера. Вот досада, надо было съесть багет, который предлагала стюардесса в самолете, или хотя бы забрать его с собой. Вчера они с компанией писателей были в Чайнатауне, в своем любимом ресторанчике. Им пришлось целый час торчать на улице, пока освободятся места, но уж потом они оттянулись всласть: заказали и диковинный салат из порея, и соленых кальмаров, и мидий, приготовленных в черном соевом соусе, которые так нравятся Максин. Уже на презентации они прилично выпили, поэтому в ресторане только лениво тянули пиво, а потом жасминовый чай. И все это время его отец лежал здесь, в морге, уже мертвый.
Дверь открывается, и в комнату заходит невысокий, приятной наружности человек средних лет с седеющей бородкой. На нем белый халат, а в руках — раскрытый блокнот.
— Здравствуйте, — говорит он Гоголю, улыбаясь мягкой улыбкой.
— Здравствуйте, вы доктор?
— Нет. Меня зовут мистер Давенпорт. Я проведу вас вниз.
На этот раз они спускаются в самый низ здания, в подвал, где располагается морг. Мистер Давенпорт стоит рядом с Гоголем, а сестра откидывает простыню. Лицо отца желтое, восковое, неприятно отекшее и застывшее. Губы, практически бесцветные, сложены в нехарактерную для него высокомерную гримасу. Гоголь видит, что под простыней Ашок лежит абсолютно голый, и от непристойности этой ситуации его бросает в жар. Он на секунду отворачивается, потом берет себя в руки и подходит ближе, изучает лицо более пристально, еще надеясь, что отец проснется или что он сам очнется от дурного сна. Лицо лежащего перед ним человека кажется незнакомым, в нем ничего не осталось от его живого баба, кроме щеточки усов, которые топорщатся по-прежнему.
— А где же его очки? — спрашивает Гоголь, переводя взгляд на мистера Давенпорта.
Но тот оставляет его вопрос без ответа и в свою очередь спрашивает:
— Мистер Гангули, вы опознали тело? Вы абсолютно уверены, что этот человек — ваш отец?
— Да, это он, — слышит Гоголь собственный голос.
Он с удивлением обнаруживает, что ему принесли кресло и что мистер Давенпорт куда-то делся. Гоголь опускается в кресло, не отводя глаз от отца. Он хочет положить ладонь на холодный лоб, как делал отец в детстве, когда Гоголь болел, чтобы определить, есть ли у него температура. Но он боится протянуть руку, не может даже пошевелиться. В конце концов, набравшись мужества, Гоголь проводит указательным пальцем по усам, по бровям, по волосам отца — он трогает те места, в которых, по его мнению, еще теплится жизнь.
Мистер Давенпорт спрашивает Гоголя, готов ли он, простыня тихо опускается, и они выходят из комнаты. К Гоголю подходит врач, объясняет в подробностях, как именно протекал инфаркт и почему они не смогли спасти жизнь его отца. Ему выдают одежду, в которой отец пришел в больницу: темно-синие брюки, белую рубашку в бежевую полоску, серую безрукавку, подарок Гоголя и Сони, коричневые носки, коричневые ботинки. Очки. Теплое пальто и шарф. Вещи упакованы в огромный бумажный мешок. В кармане пальто Гоголь обнаруживает книгу — потертый экземпляр Комедиантов» Грэма Грина с пожелтевшими страницами и мелким шрифтом. Наверное, отец купил его в «Старой книге». В отдельном мешочке лежит отцовский бумажник, там же ключи от машины. Деревянным голосом Гоголь извещает служителей морга, что они не будут заказывать религиозных обрядов, на это ему говорят, что урна с пеплом будет готова через несколько дней. Намерен ли он забрать ее сам в местном крематории? Нет? Тогда они доставят ее на Пембертон-роуд вместе со свидетельством о смерти. Обыденность этой процедуры ужасает Гоголя. Он вдруг осознает, что его мать так и не увидит лица отца, что он был последним, кто взглянул на его отросшие усы. Перед тем как уйти, Гоголь просит санитара провести его в палату, где умер отец. Сверив с медицинской картой номер палаты, санитар ведет его по коридорам. На отцовской койке лежит веселый молодой человек со сломанной рукой, он разговаривает по мобильному телефону. Над кроватью — занавеска, которую задернули после того, как дух отца покинул его тело. Она серо-зеленого цвета в цветочек, сверху надставлена мелкой белой сеткой и подвешена на изогнутом дугой карнизе.
Машина отца, которую ему по телефону описала мать, все еще находится на стоянке для посетителей. Он поворачивает ключ в зажигании, и машина наполняется звуками: дворники скребут по стеклу, радио начинает передавать новости. Это его удивляет — отец всегда выключал и радио и дворники перед тем, как выйти из машины. Вообще в машине нет никаких следов пребывания отца — ни мелочи в углублении между сиденьями, ни карты города, ни старых чеков, ни пустых бумажных чашек из-под кофе. В бардачке он находит только свидетельство о регистрации машины и инструкцию по эксплуатации. Какое-то время Гоголь читает инструкцию, чтобы понять, какие кнопки и рычаги за что отвечают: приборная панель в этой машине совсем не такая, как в его собственной. Освоив поворотники и включение фар, Гоголь выключает радио и медленно выворачивает с парковки на улицу. День стоит блеклый, пасмурный, в траурном молчании Гоголь проезжает по улицам города, в который никогда больше не вернется. Медсестра в больнице объяснила ему, как добраться до квартиры, которую снимал отец, и Гоголь вдруг понимает, что сейчас он проезжает по тем же улицам, по которым вчера ехал его баба, уже смертельно больной. По дороге ему попадается несколько ресторанов, он пропускает их, каждый раз собираясь остановиться у следующего, но вдруг рестораны заканчиваются, и он въезжает в спальный район, застроенный небольшими домами в викторианском стиле, возвышающимися посреди заснеженных лужаек. Мороз покрыл тротуары кружевом тонкого льда.
Квартира отца расположена в жилом комплексе, именуемом «Графский двор». За воротами — ряды огромных металлических почтовых ящиков, способных вместить месячный запас корреспонденции. Человек у входа в первое здание, украшенного табличкой «Аренда квартир», машет ему рукой, должно быть, узнал машину. «Неужели он принял меня за отца?» — думает Гоголь, почему-то польщенный. Все здания выглядят одинаково — трехэтажные, они расположены параллельно друг другу по обе стороны слегка изгибающейся дороги. Фасады в стиле тюдор, крошечные балконы с металлической оградой, древесные опилки под лестницами. Эта безжалостная монотонность внезапно расстраивает Гоголя, впервые он чувствует, как к горлу подступают рыдания. Неужели отцу пришлось жить здесь одному целых шесть месяцев? Но в глубине души Гоголь понимает, что отца вовсе не угнетали такие условия жизни, скорее всего, он их просто не замечал. Гоголь паркует машину перед третьим по счету зданием, какое-то время сидит, положив руки на руль. Дверь распахивается, на улицу выходит пожилая пара, они двигаются пружинистой походкой, в руках теннисные ракетки. Отец рассказывал, что среди его соседей в основном пенсионеры и разведенные. Удобное место, говорил он, есть дорожки для бега трусцой, тренажерный зал и даже небольшой пруд, обсаженный развесистыми деревьями.
Квартира отца на втором этаже. Гоголь открывает дверь, снимает ботинки, оставляет их на резиновом коврике, который отец, видимо, постелил, чтобы не пачкать пушистый серовато-белый ковер во всю ширину комнаты. На полке в прихожей стоят отцовские кроссовки и его домашние шлепанцы. Гоголь проходит в просторную гостиную, слева дверь в спальню, справа — кухня. Стена между кухней и гостиной низкая, это мечта его матери, — она всегда хотела иметь возможность готовить и одновременно разговаривать с гостями. На холодильнике магнитом прикреплена семейная фотография: Гоголь и Соня с матерью на фоне Фатехпур-Сикри, «мертвого» города, — ноги у них обвязаны холщовыми мешками, чтобы защитить подошвы от раскаленной каменной мостовой. Он тогда еще учился в школе, а Соне было лет десять. Мать одета в шальвар-камиз, хотя обычно она стеснялась носить такой костюм при родственниках, которые привыкли видеть ее в сари. Один за другим Гоголь открывает ящики кухонных столов — они в большинстве своем оказываются пустыми. Он находит четыре тарелки, две чашки, четыре бокала, нож и две вилки, явно привезенные из дома. В кухонном шкафу обнаруживается лишь небольшой мешочек сухого гороха, немного печенья, пачка чая, пятифунтовый мешок сахара с дыркой наверху и жестянка со сгущенным молоком. Внизу громоздится здоровый мешок белого риса. На столе притулился тостер, рядом — электрическая рисоварка, несколько баночек со специями, надписанных рукой матери. Под раковиной — жидкость для мытья посуды, рулон мешков для мусора, единственная мочалка.
Гоголь проходит по квартире, глядя на последние предметы, которыми пользовался его отец. За гостиной располагается маленькая спальня, в ней помещается только кровать, узкая дверь ведет в ванную без окна, где на полке под зеркалом — одинокая банка крема «Пондз», который отец всегда использовал вместо крема после бритья. Гоголь сгребает все, что видит, в мешок для мусора — и крем, и специи, и вчерашний номер «Таймс». «Не привози ничего назад, — сказала ему мать глухим от выплаканных слез голосом. — Это не в наших обычаях». Вещи ему выбрасывать легко, но, когда дело доходит до продуктов, он останавливается — как же можно выкидывать рис и печенье? Отец никогда бы не допустил этого, он был настолько экономен, что делал матери замечание, если та наливала в чайник больше, чем нужно, воды. Но не привозить же продукты домой!
Спустившись в подвал к мусорным бакам, Гоголь видит стол, на котором жильцы оставляют ненужные им, но еще хорошие вещи. Там уже лежит несколько книг и видеокассет, белая эмалированная кастрюля с прозрачной крышкой. Какое облегчение, вот и решение его проблемы! Гоголь добавляет туда пылесос, рисоварку, магнитофон, телевизор, занавески с приделанными к ним крючками, отцовскую одежду. Из всего наследия он сохраняет только бумажник с сорока долларами, их с Соней детскими фотографиями и тремя банковскими картами, а также фотографию с холодильника.
Вроде и работы было не так уж много, но, когда Гоголь оглядывается по сторонам, он понимает, что близится вечер. Удивительно, сколько мешков ему пришлось снести вниз, сколько раз спуститься и подняться по лестнице. Гоголь смотрит на список телефонных номеров — ему еще надо сделать несколько звонков, пока рабочий день не закончился. Позвонить в прокат машин. Позвонить в университет. Позвонить управляющему домами, сказать, что квартира освободилась. «Какой ужас! — слышит он восклицания незнакомых ему коллег отца по университету. — Мы же расстались с ним в пятницу, он был в полном порядке!», «Нам так жаль…», «Какой, должно быть, это шок для вас…». Не волнуйтесь, говорит ему управляющий, мы пришлем людей, все сделаем, не проблема. Затем он отгоняет машину в прокат, возвращается назад на такси. В фойе объявление: «Доставка пиццы на дом». Гоголь заказывает себе пиццу, пока ждет доставки, звонит домой. Номер все время занят, лишь где-то через час трубку поднимает незнакомый мужчина. Голос с бенгальским акцентом объясняет ему, что его мать и Соня сейчас отдыхают, лучше их не будить. На другом конце провода голоса, шум, скрип дверей и звяканье посуды. Это еще больше подчеркивает абсолютную тишину отцовской квартиры. Гоголь думает, не принести ли назад телевизор, но потом решает позвонить Максин. Он не может поверить, что еще сегодня утром он проснулся в ее объятиях, что она провожала его до стоянки такси.
— Бедняжка, — говорит Максин, — мне надо было поехать с тобой. Слушай, я еще успею приехать к утру, если выскочу из дома прямо сейчас.
— Да я уже все здесь закончил. Больше здесь нечего делать. Я улетаю завтра первым же рейсом.
— Но ты не останешься там, Ник, правда?
— А что мне делать? Других рейсов нет.
— Я имею в виду, не останешься на ночь в этой квартире?
Почему-то он чувствует себя обиженным за отцовскую квартиру, за эти три пустые комнаты.
— Я здесь никого не знаю.
— Ник, умоляю тебя, поезжай в гостиницу, не оставайся там один всю ночь.
— Ладно. — Он вспоминает, что последний раз видел своего отца почти полгода назад, они с Макс тогда заехали к родителям по дороге в Нью-Гэмшпир. А когда он последний раз разговаривал с отцом? Три недели назад? Четыре? В отличие от матери его отец не часто звонил ему просто так, без дела.
— Ты была со мной, — говорит он Максин.
— Что?
— Ты была со мной, когда я последний раз видел отца.
— Я знаю. Я так сочувствую тебе, Ник! Обещай мне, что заночуешь в гостинице.
— Да, обещаю.
Он снова поднимает телефонную трубку и набирает номер справочной гостиниц. Прослушивает список отелей, просит соединить его с одним из них. Однако когда портье в гостинице поднимает трубку с вопросом «Чем могу помочь, сэр?», Гоголь кладет трубку на рычаг. Он не хочет уезжать из этого места, где еще витает дух его отца, не хочет проводить ночь в безликом номере. До тех пор пока он здесь, квартира не останется пустой. Гоголь ложится на диван, прикрывшись курткой, но сон не идет: всю ночь он проводит, то впадая в полудрему, то просыпаясь вновь, балансируя на грани сна. Он думает о своем отце: что он делал вчера, когда почувствовал первый укол боли? Готовил себе чай? Сидел на диване, на котором Гоголь сейчас лежит? Он представляет, как его отец, посеревший от боли, нагибается, чтобы в последний раз натянуть на ноги кроссовки, как едет в больницу, не подозревая, что видит этот город в последний раз. Вот он останавливается на красный свет, слушает прогноз погоды, думает о том, как проведет Рождество. В окно медленно вползает синий рассвет, и Гоголь вдруг чувствует прилив бодрости, как будто ждет, что отец каким-то чудесным образом материализуется в сероватой утренней дымке. С этой мыслью он засыпает, так глубоко и крепко, что не слышит звонка будильника.
Он просыпается около десяти утра, неяркий свет заливает комнату. У него раскалывается голова, такая неприятная, тягучая боль, идущая откуда-то из затылка. В комнате душно, Гоголь открывает балконную дверь и выходит на свежий воздух. Глаза режет от недосыпа и усталости. Он смотрит на пруд с рядом заснеженных скамеек, о котором рассказывал ему отец: каждый день до ужина он обходил его двадцать раз — получалось около двух миль. Сейчас внизу появляются первые жильцы, спускают с поводков собак, здороваются, несколько человек с флисовыми повязками на головах синхронно делают утреннюю зарядку. Гоголь натягивает свою куртку, выходит на улицу. Поначалу ему нравится бодрящее ощущение холода на лице, но очень скоро он понимает, что на улице очень холодно: мороз безжалостно кусает его за пальцы, треплет брюки, режет уши, забивается в нос. Гоголь быстро поворачивает назад, в спасительное тепло квартиры. Он принимает душ, одевается во вчерашнюю одежду, вызывает такси. В последний раз спускается в подвал и выбрасывает полотенце, которым он только что вытерся, и серый телефонный аппарат. В аэропорту он поднимается на борт самолета, следующего прямым рейсом в Бостон. Мать и сестра будут встречать его в аэропорту, наверняка с оравой гостей, приехавших на поминки. Гоголь страшится встречи с матерью даже больше, чем страшился опознания в морге. Теперь он знает, какое чувство стыда и горечи испытывали его родители, получая вести о смерти близких по телефону, а ведь они даже не могли сразу приехать на родину и вынуждены были горевать в одиночестве, на чужбине.
Гоголю казалось, что путь в Кливленд был ужасно долгим, но обратный перелет проходит слишком быстро. Перед самой посадкой он пробирается в туалет, и его рвет в раковину. Ополоснув лицо, он бросает на себя взгляд в тусклое зеркало туалета, — подбородок зарос щетиной, а в остальном его лицо совершенно не изменилось. В голове проносится детское воспоминание: отец с безумным, перекошенным от горя лицом бреет голову одноразовой бритвой, а мать кричит в голос, пытаясь его остановить. В тот день отец порезал себе кожу во многих местах, после, этого целый месяц ему пришлось ходить в панаме, чтобы скрыть шрамы. «Пожалуйста, не надо», — повторяла мать, плача, но отец заперся в ванной и через полчаса вышел оттуда совсем другой — маленький, лысый, синеватый. Только много лет спустя Гоголь понял смысл отцовских действий: бенгальцы бреют головы в знак траура по своим родителям, в этом, по древнему обычаю, заключается их сыновний долг. Но в то время Гоголь был слишком мал, чтобы это понять, — он расхохотался, глядя на голую как колено голову отца, а Соня, совсем еще крошка, заплакала от страха.
В первую неделю после смерти отца они ни на минуту не остаются одни. Сейчас в их доме постоянно находятся десять, иногда двадцать друзей, которые помогают им перенести самые тяжелые дни. Друзья сидят в гостиной, опустив головы, потягивают чай, пытаясь хоть отчасти заменить собой отца, которого они потеряли. Мать смыла с пробора алую краску, сняла с рук обручальные браслеты, которые она носила, не снимая, почти тридцать лет. Каждый день приходят десятки открыток, букетов, венков, которые посылают знакомые и коллеги отца. Звонки поступают со всех сторон — звонят университетские профессора, женщины, работающие с Ашимой в библиотеке, соседи, что раньше ограничивались лишь кивком головы при встрече на улице. Все знакомые, чьи адреса скопились в телефонных книжках матери, задают один и тот же вопрос: как это произошло? Разве он болел? Нет, отвечают они терпеливо, он не болел, это произошло совершенно неожиданно. О, какая ирония судьбы: бросить все, уехать в чужую страну в поисках лучшей жизни, чтобы там отдать свою! Уши у них болят от постоянных разговоров, голоса становятся хриплыми. В местной газете появляется короткий некролог, в нем написано, что дети усопшего, Гоголь и Соня, ходили в местную школу. По ночам они звонят родственникам в Индию — в первый раз в жизни они сами становятся вестниками смерти.
В течение десяти дней после кончины отца Ашима, Гоголь и Соня соблюдают траурный пост, не едят ни мяса, ни рыбы — только рис и дал, овощи. Гоголь вспоминает, что он уже не раз проходил эту процедуру, когда умирали его дедушки и бабушки. Однажды мать даже накричала на него — в тот день он забылся и съел в школе гамбургер. Он помнит, как его отец неделями не произносил ни слова — неподвижно сидел за столом, глядя прямо перед собой. Он помнит, в какой тишине проходили те ужины, мать не разрешала им включать телевизор, слушать плеер. Тогда традиционные траурные обряды казались Гоголю откровенной глупостью и раздражали его безмерно, он не мог понять, почему он должен скорбеть о людях, которых он видел лишь несколько раз в жизни. Но сейчас, когда ровно в шесть тридцать вечера они садятся втроем за кухонный стол, оставляя отцовский стул пустым, постные, несоленые блюда и простая вода в стаканах приобретают для Гоголя наиважнейшее значение. В течение десяти дней траура они спешат на кухню, чтобы побыть втроем, ведь эти ужины — единственное, что хоть отчасти придает смысл их существованию: звук тарелок, вынимаемых из буфета, тихий гул микроволновки, плеск воды — только это и остается в памяти у Гоголя и Сони. Все остальное время они проводят с гостями, объясняют, рассказывают, вспоминают, стараясь, чтобы их голоса при этом не дрожали. И только когда они закрывают дверь, отгораживаются от остального мира на пустой кухне и смотрят друг другу в глаза, их горе немного ослабевает. И сердце перестает так сильно ныть, голова проясняется, как будто отец поддерживает их, передавая им свою энергию и оптимизм через простой несоленый рис с овощами.
На одиннадцатый день мать объявляет, что траур закончен. По традиции в этот день все друзья должны в последний раз собраться у них в доме и почтить память умершего. Эта церемония проходит в углу гостиной. Гоголя просят сесть перед портретом покойного, пока священник читает молитвы на санскрите. Внезапно выяснилось, что у них нет ни одной приличной фотографии отца, ведь фотографировал-то всегда он! Они отыскали лишь один снимок отца с матерью десятилетней давности, ничего не поделаешь, приходится вырезать его лицо, и Соня срочно отдала его на увеличение. Мать готовит изысканную трапезу, все блюда, которые любил отец, рыбу в кляре и тушеное рагу из баранины с большим количеством картошки и свежими листочками кориандра. Если закрыть глаза, можно представить себе, что это — просто очередная вечеринка, которую родители устраивают для друзей. К вечеру дом наполняется изысканными ароматами, а к семи вечера начинают прибывать гости: все друзья, которых их родители приобрели в течение тридцати лет, приезжают, чтобы почтить память отца. Машины с номерами шести штатов выстраиваются в ряд вдоль Пембертон-роуд, занимая ее всю, от одного конца до другого.
Из Нью-Йорка приезжает Максин, привозит Гоголю его одежду и вещи, которые он хранил у нее дома: ноутбук, бритву, зубную щетку. Начальство разрешило Гоголю взять месяц отпуска для улаживания семейных дел. Гоголю странно видеть Максин в его доме, знакомить ее с Соней. В этот раз ему все равно, как она воспримет гору обуви в прихожей. Он видит, что она чувствует себя лишней, но не делает ничего, чтобы избавить ее от чувства неловкости. Он не знакомит ее с гостями, не переводит ей то, что они говорят. Максин шепчет его матери: «Мои соболезнования!» — но он понимает, что для нее эта смерть не имеет никакого значения.
— Слушай, Ник, ты же не можешь поселиться с мамой навечно, — говорит она ему, когда они на минутку поднимаются в его комнату и садятся на диван. — Ты сам это понимаешь… — Она нежно, тихо проводит рукой по его щеке.
Он смотрит ей в глаза, потом берет ее руку и кладет обратно ей на колено.
— Никхил, я так соскучилась по тебе.
Он кивает.
— А что с Новым годом?
— Что с Новым годом?
— Как ты думаешь, ты сможешь выбраться в Нью-Гэмпшир? — Они договаривались, что Максин заберет его после Рождества и они встретят Новый год вдвоем. Максин собиралась научить его ходить на лыжах.
— Вряд ли, — наконец произносит Гоголь.
— Тебе это пошло бы на пользу, — говорит Макс, отодвигаясь от него и наклоняя голову. Она неодобрительно оглядывает его комнату. — Тебе надо уехать от всего этого!
— А я не хочу уезжать от всего этого.
В следующие недели, пока город прихорашивается к Рождеству, а соседи вешают себе на двери венки и укрепляют в окнах разноцветные гирлянды, каждый из оставшихся членов семьи принимает на себя часть обязанностей, которые раньше выполнял Ашок. Ашима по утрам достает из ящика почту, Соня едет в супермаркет за покупками, Гоголь разбирается со счетами и расчищает от снега подъезд к дому. Полученные поздравительные открытки Ашима бросает, не распечатывая, в мусорную корзину вместо того, чтобы, как обычно, расставлять их на каминной полке.
Гоголь и представить себе не мог, что смерть — такое хлопотное дело: Ашима проводит целые дни в переговорах с телефонной компанией, с банками и различными службами, ведь надо поменять имя владельца практически на всех документах на собственность, вступить в наследство, переоформить банковские вклады. Пройдут годы, прежде чем она перестанет получать почту, адресованную ее мужу. А Гоголь, не в силах выносить атмосферу безнадежной тоски, царящую в доме, по вечерам отправляется на пробежку, а иногда берет машину и едет к университету, ведь именно здесь в течение двадцати пяти лет был мир его отца. Он бежит но живописным дорожкам мимо елок и сосен, мимо учебных корпусов и зданий студенческих общежитий. Через какое-то время наступает пора ответных визитов друзьям, и они начинают выезжать в гости по воскресеньям. Гоголь ведет машину в одну сторону, Соня в другую, Ашима молча сидит на заднем сиденье. В гостях у друзей мать пересказывает историю о том, как она звонила в больницу.
— Он поехал туда, потому что у него заболел желудок, — повторяет она, описывая тот день в малейших деталях, и розовые блики на небе, и новогодние открытки со слоном, и остывшую чашку чая на столе.
Мать говорит спокойным, монотонным голосом, одними и теми же словами, но у Гоголя разрывается сердце, он не в состоянии снова и снова переживать эту смерть. Друзья советуют Ашиме на время съездить в Индию, повидать брата и другую родню, но в первый раз в жизни Ашима отказывается от поездки в Калькутту, она не хочет покидать страну, в которой жил и умер ее муж. По крайней мере, сейчас.
— Вот почему он уехал в Кливленд, — говорит Ашима, даже после смерти мужа не осмеливаясь назвать его по имени. — Он хотел, чтобы я научилась жить одна.
В начале января Гоголь садится на поезд, отправляющийся в Нью-Йорк. Соня решила остаться в Бостоне и пожить какое-то время с матерью — сейчас она подыскивает себе квартиру неподалеку. Две женщины, его уменьшившаяся семья, провожают его на платформе в холодный январский день, пытаются высмотреть в вагоне, но не могут из-за затемненных окон. Гоголь машет им рукой, стучит в стекло — все тщетно. Он вспоминает, как они всегда провожали его — на платформе, в аэропорту, куда бы он ни ехал. Несмотря на то что с течением времени сам он начал воспринимать свои приезды и отъезды как нечто совершенно будничное, его отец всегда оставался на платформе и махал рукой до того момента, пока поезд не скрывался из вида. А теперь мама и Соня поднимают руки и машут вслед уходящему поезду, хотя так и не увидели его в окне вагона.
Поезд набирает скорость, его немного качает из стороны в сторону, локомотив издает низкий гул, напоминающий рев пропеллеров, а время от времени пронзительно свистит. Гоголь садится на левую, солнечную сторону вагона, слегка щурится от зимнего неяркого света, глядит в окно. Соломенного цвета землю кое-где покрывает снег. Деревья вытянулись, как копья гигантских богатырей, на ветках поникли не опавшие вовремя бурые листья. Они проезжают мимо деревянных домиков, стоящих посреди небольших заснеженных лужаек. Над горизонтом громоздятся плотные зимние облака: похоже, к вечеру опять пойдет снег. В соседнем купе молодая женщина громко разговаривает по мобильному телефону, обсуждая со своим другом, в каком ресторане им лучше поужинать. «Ужасно медленно тащится этот поезд, — ворчливо говорит она. — Можно умереть от скуки!» А ведь он тоже приедет в Нью-Йорк к ужину, думает Никхил. Максин будет встречать его на Пенн-Стейшн, хотя раньше никогда этого не делала.
Пейзаж за окном кажется каким-то рваным, неровным: поезд бросает движущуюся тень на откосы железнодорожного полотна. Между станциями Вестерли и Мистик железная дорога изгибается под довольно крутым углом и проходит по наклонной стороне горы, поэтому на несколько секунд поезд наклоняется, как будто собирается опрокинуться набок. Хотя другие пассажиры этого даже не замечают, Гоголь в этом месте всегда просыпается, отрывается от книги или от мыслей, которые бродят у него в голове. По дороге в Нью-Йорк поезд наклоняется влево; по дороге в Бостон — вправо. На эти несколько секунд он невольно представляет себя на месте отца в том злополучном индийском поезде, вспоминает о происшествии, подарившем ему имя.
Поезд выправляется, прибавляет ход, несколько миль путь идет вдоль кромки океана, волны плещутся буквально под ногами. Волны совсем мелкие, скорее простая рябь, набегают на серый песок. Они проезжают каменный мост, острова величиной с небольшую комнату, изящные особняки белого цвета, небольшие квадратные домики, построенные на сваях. Чайки и альбатросы важно ходят по гальке пляжа или сидят на вылинявших от времени деревянных шестах. Вот мимо пронеслась бухта, заполненная яхтами, с торчащими мачтами без парусов. Да, отцу понравился бы такой вид, думает Гоголь и вспоминает, как в детстве они с отцом и матерью часто ездили на море. Они зимой ездили на пляж даже зимой, а если было слишком холодно, чтобы гулять, просто сидели и машине и пили чай из термоса. Однажды они отправились на Кейп-Код, долго ехали вдоль побережья, пока дорога не кончилась, а потом вышли из машины и двинулись к морю. Гоголь хотел подойти к самому берегу, но для этого надо было залезть на волнорез — нагромождение огромных валунов и бетонных плит. За ним начиналась узкая песчаная коса, которая вела к зданию маяка. Мать не полезла за ними, осталась ждать, держа Соню за руку. «Далеко не уходите, вы поняли? — кричала она. — Чтобы я могла вас видеть!» У Гоголя ноги заболели от лазанья вверх и вниз по огромным валунам, но он послушно следовал за отцом. Некоторые из камней были прямо-таки огромными и находились довольно далеко друг от друга, поэтому, забравшись на один из них, они с отцом первым делом оглядывались и решали, каким путем им лучше перебраться на следующий. На одном камне они застряли надолго, глядели как зачарованные на окружавшую их со всех сторон воду. Был конец ноября, уже довольно холодно. Утки ныряли в волнах прибоя. Под камнем шипели волны. «Он же еще маленький! — донесся до них крик матери. — Не веди его дальше, он еще маленький!» Гоголь посмотрел на отца, думая, что он согласится с матерью, но отец подмигнул ему и спросил: «А ты что думаешь? Ты еще маленький? Знаешь, я так не считаю», — и прыгнул на соседний камень. Гоголь прыгнул за ним.
И вот они добрались до конца волнореза и оказались на узкой песчаной косе, идущей в море. С одной стороны от них возвышались дюны, с другой — выдающийся в воду треугольник тростника, а за ним — уходящая до горизонта стальная гладь океана. Гоголь думал, что теперь отец повернет назад, но тот уверенно зашагал по песку. Они пошли к маяку, перешагивая через рыбьи хребты, толстые как трубки, обходя перевернутые рыбачьи лодки и тело мертвой чайки с окровавленным опереньем на груди. По дороге Гоголь подбирал черные с белыми полосками камни, пока карман не оттопырился пузырем. Гоголь помнит отцовские следы на песке — из-за его хромоты левый каблук всегда смотрел в сторону, а правый стоял прямо. Солнце садилось, и они отбрасывали неестественно длинные тени, которые наклонялись друг к другу, как будто беседовали. Потом они наткнулись на валявшийся на берегу деревянный буй — он был раскрашен красной и белой краской и весь заляпан птичьим пометом. Отец пошевелил его ногой, перевернул — на другой стороне к нему прилипла живая мидия. Наконец они добрели до маяка, уставшие, потные, теперь уже с трех сторон окруженные водой. Вода казалась зеленой вдалеке, а вблизи — ярко-лазоревой. Отец отошел в сторонку помочиться. Гоголь вдруг услышал, как он тихо выругался — забыл фотоаппарат в машине! «Проделать весь этот путь, а теперь остаться без снимков!» — с досадой произнес отец, качая головой. Гоголь вытащил из кармана камни, начал кидать их в воду. «Ладно, если нельзя сфотографировать эту красоту, придется ее запомнить, правда, Гоголь?» Они в последний раз осмотрелись, взглянули на жемчужно-белый город, сверкавший за бухтой. Потом повернулись и пошли назад, стараясь попадать в свои собственные следы. Поднялся ветер, такой сильный, что пару раз им пришлось остановиться.
— Ты запомнишь этот день, Гоголь? — спросил его отец, поворачиваясь к нему и прикладывая руки к ушам, чтобы защитить их от ветра.
— А сколько надо помнить?
Отец засмеялся и привлек его к себе:
— Наверное, надо постараться запомнить этот день на всю жизнь. — Они пошли туда, где стояли мать и Соня, терпеливо ожидая их возвращения. — Запомни, что мы с тобой сегодня добрались до места, откуда дальше пути уже не было.