Книга: Книга о Бланш и Мари
Назад: V Песнь о ревности
Дальше: VII Песнь о диких зверях

VI
Песнь о бабочке

1
Существует всего одна фотография Бланш.
В третьем томе гигантского собрания фотографий пациенток Шарко или, возможно, правильнее сказать — его женской театральной труппы, «Iconographie photographique de la Salpetrière», есть фотография Бланш Витман.
Она действительно красива.
Вокруг ее шеи белые кружева, как у моей бабушки Юханны на фотографии, которую я использовал для «Выступления музыкантов», где она в круглых очках и с зачесанными назад волосами, на фотографии, постепенно вытеснившей посмертный снимок — воспоминание о ней как о покойнице. Красивая и сильная женщина. Бланш, однако, выглядит не столь строгой и уверенной в себе, как Юханна Линдгрен. Взгляд Бланш устремлен налево вниз, волосы у нее тоже зачесаны назад, но несколько локонов развеваются, как выпущенные на свободу змеи у головы Медузы, а в ее прекрасных глазах печаль.
Узкая талия и мягкое, чувственное тело, записываю я на листке бумаги, который обнаружу значительно позже. Это может относиться к Бланш или к Мари Кюри, но не к Юханне.

 

Почему это показалось мне важным?
Во время съемки в 1880 году руки, тогда еще не ампутированные, сцеплены.
Мари запечатлена на гораздо большем количестве снимков.
Такая красивая и запретная!

 

На знаменитой картине, изображающей сеанс с участием Бланш и Шарко, которая по-прежнему находится в библиотеке Сальпетриер, мы видим ее лицо сбоку и под углом.
Завораживает ревнивое любопытство, чуть ли не зависть на лицах зрителей. Они переживают вместе с нами. Всем видно: движение падающего тела и женскую беспомощность Бланш.
Одиночество и ревность.
Покладистость, расстегнутая блузка. Шарко повернут к зрителям и, похоже, отдает распоряжения или карает. А вот и Бабинский, столь ненавидимый Бланш, стоит позади нее. Он раскрывает объятия, словно Спаситель.
А на фотографии из «Iconographie» Бланш одна — красавица, свободная от посторонних взглядов, на ней не какое-нибудь рваное, а прелестное декольтированное платье. Никаких ревнивых зрителей. Перед нами притягательная женщина девятнадцатого столетия, с ярко выраженным чувством собственного достоинства.
Серьги, длинные. Дорогое платье? Вероятно, да. Не какая-нибудь девица из трущоб, а печальная, прекрасная женщина, стоящая на пороге жизни. Похоже на картину? На «Кружевницу» Вермера? Нет, но эта женщина мне знакома.
Женщина, стоящая на пороге жизни.

 

Если рассматривать созданные в то время два изображения Бланш — святую деву и обессилившую юную звезду ансамбля Шарко перед ревнующими зрителями, — рассматривать беспристрастно, то она непостижима.
Но не делайте этого!
Аксель Мунте в книге «Легенда о Сан-Микеле» рассказывает, как однажды присутствовал на сеансе в Сальпетриер. На представлении в большом зале — он, скорее всего, преувеличивает, обычно это была комната, способная вместить около тридцати зрителей.
Возможно, ему хочется усилить впечатление от того, что он называет гипнотизмом — от первой стадии эксперимента с истерией, проводимого Шарко при участии Бланш. Мунте видел Бланш. Он ни разу не называет ее по имени. Это хорошо.
Это замечательно! Он не оскверняет ее своим присутствием!

 

Доктор Мунте преисполнен презрения.
«Огромный актовый зал был до отказа заполнен разнообразной публикой, привлеченной сюда со всех концов Парижа: писатели, журналисты, известные актеры и актрисы, модные кокотки с нездоровым любопытством жаждали засвидетельствовать удивительный феномен гипнотизма. Некоторые из участниц эксперимента, без сомнения, действительно поддавались гипнозу и, просыпаясь, находились под воздействием сделанного им во время сна постгипнотического внушения. Однако многие из них были обманщицами, заранее знавшими, что от них ожидается. Некоторые с восхищением нюхали бутылочки с нашатырным спиртом, когда им говорили, что это туалетная вода, другие ели древесный уголь, если его выдавали за шоколад. Одна из них с диким лаем ползала по полу на четвереньках, когда ей внушали, что она — собака, размахивала руками, словно пытаясь взлететь, когда ей следовало изображать голубицу, и с испуганным криком задирала юбки, когда ей сообщали, что брошенная на пол перчатка — это змея. Другая расхаживала, нежно укачивая на руках цилиндр, если ей говорили, что это ее ребенок. Многие из этих девушек, которых направо и налево, по дюжине раз на дню, гипнотизировали доктора и студенты, проводили свои дни в неком полутрансе, с помутившимся от нелепейших внушений рассудком, в полубессознательном состоянии, полностью утратив контроль над своими поступками, обреченные рано или поздно оказаться если не в сумасшедшем доме, то в Salles des Agités ».

 

Мне это знакомо.
Когда я был младенцем, по-младенчески говорил и по-младенчески мыслил, то есть в шестнадцатилетнем возрасте, я однажды посетил представление, устроенное мастером внушения, гипнотизером. Представление давалось в актовом зале в Шеллефтео. Зрителей было человек семьдесят. Все мы заплатили за вход по три кроны. Я был робким, и поэтому мне не хотелось выходить на сцену, чтобы на мне ставили опыты, но я взял себя в руки, из любопытства.
На сцене я стоял впервые.
Поймите меня правильно. Я не был пациентом огромной парижской больницы, и меня не окружали модные кокотки, известные артисты или похотливые зрители-интеллектуалы, нет, это был лишь актовый зал школы в Шеллефтео. На сцену нас вышло, кажется, человек шесть.
Гипнотизером был мужчина лет пятидесяти. Он был весь в поту.
Все происходило, как описал в «Легенде о Сан-Микеле» Аксель Мунте. Возможно, не столь успешно и драматично, но гипнотизер-любитель и странствующий «внушатель» — кажется, так его называли? — старался: я до боли отчетливо помню, как потом уговаривал себя, что делал все это ради него. Потому что он так сильно потел. Чтобы ему было не так страшно. Из передавшегося мне страха. Потому что сидевшая в зале публика была враждебной массой, готовой в любой момент наброситься на него, если он потерпит неудачу, и тогда ответственность будет на мне! — понял я совершенно внезапно! — они накинутся на этого сомнительного странствующего гипнотизера с насмешками или недовольством, как грозный, агрессивный зверь, как сдерживаемая рассудком, жаждущая крови масса, способная в следующий миг перейти в наступление; и мы, на сцене — в лучах яркого, холодного электрического света, заставлявшего его так ужасно потеть, не от самого света, а прежде всего от страха, — мы должны поэтому совместными усилиями проявить ответственность, творческое единение. Нам выпала некая миссия по отношению к сидящей внизу враждебной подозрительной массе, которая, если у нас ничего не получится, может, выкрикивая издевки и насмешки, наброситься на нас.
Мы, художники, против зверя — людской массы; и я знал, что мы общими усилиями должны выполнить эту наводящую ужас, кошмарную миссию.

 

С тех пор я больше не стою на сцене — и все время стою на ней.
Единственное, что я помню, это общность соблазна. Этот человек мне нравился. Пока я не поднялся на сцену, он был ненавистным шарлатаном, а там, наверху, я почувствовал сострадание, разделил его страх перед враждебным людским зверем.
Это было моим кратким пребыванием в Сальпетриер, в больнице, расположенной на сцене актового зала школы в Шеллефтео, где я заплатил три кроны за вход и ощутил сопричастность.
2
По ночам ей приходилось, словно искалеченной и неподвижной Шехерезаде, занимать Мари, чтобы придать жизни смысл.
Кошмарная жизнь Бланш Витман предстает в трех ее книгах, невзирая ни на что, исполненной смысла. Окруженные слабо мерцающим голубым светом, они становятся друг для друга заступницами. Моя судьба и все выпавшее на мою долю под уверенным руководством профессора Шарко, часто, казалось, служило Мари некоторым утешением.
У нее четкий, разборчивый почерк.
Реальные воспоминания, внезапно прерываемые грезами, во имя спасения жизни Мари. Тогда она вынуждена соединять мысли особым образом. Все должно быть взаимосвязано, иметь смысл. Урановая смолка убивает, несмотря на примесь лесной хвои. От облучения мое тело разрушается. Мне не страшно. Я скоро умру. Пассаж возникает, как внезапное, чуть ли не шутливое замечание.
Этого она Мари не сказала. Но, может быть, рассказала следующее?
Объяснение заключается вовсе не в том, что я испытывала перед Шарко чувство страха или собственной неполноценности. 3 октября 1880 года он впервые начертил свою научную схему на моем теле, частично обнажив его, но не столь безнравственным образом, чтобы показалась грудь. Мучившие меня на протяжении нескольких лет судороги, которые невозможно было спутать с эпилепсией, но которые выгибали мое тело дугой, подбрасывая к чернеющему, лишенному милосердия небу, заставляли меня шипеть точно от ненависти или презрения к несуществующему Богу. Он карал меня, словно я была Иовом, не сбежавшей с небес бабочкой, а низверженным ангелом, обреченным на кару. Шарко же составил из клеточек схему, в которой разместил координаты — позже я узнала значение этого слова, — указав определенные точки. Он пользовался ручкой. Я отметила, что он не выделял точки вожделения, которые обычно связывают со страстью. Позднее, помогая в работе над «Iconographie Photographique de la Salpetrière», я почти с саркастическим энтузиазмом наносила на схематическое изображение женщины истерогенные зоны: 11 спереди и 6 на спине. По сути дела, на этой иллюстрации была я сама, в виде графика. Мне выпала возможность изобразить на рисунке картину запутанной эмоциональной жизни человека, в упрощенном виде. Только потом до меня дошло, что это — я, человек, и что я, вместо того чтобы считать себя столь противоречивой и сумбурной, сумела упростить саму себя до такой — не побоюсь этого слова — чистоты. Эту чистоту я и стремилась пронести через всю жизнь, начиная с пережитого мною на берегу реки.
Тем не менее я по-прежнему задавала ему неправильные, прямо ненавистные вопросы.
— Вы считаете, что я не человек, а машина? — спрашивала я; в то время я еще не обращалась к нему на «ты».
— Нет, — оборонялся он, но отводил взгляд, будто чувствовал обвинение в моих словах.
— Но вы ведь полагаете, — настаивала я, — что, прикасаясь к этим точкам, обретете надо мной власть?
Он не ответил.

 

Ассистент Шарко Зигмунд стал однажды расспрашивать ее о детстве и отрочестве.
— Ты когда-нибудь испытывала вожделение к своему брату? — спросил он.
— Естественно, — ответила она.
Он видел, что она лжет. Но, пишет она, за какие только истории не хватаешься с жадностью теперь, много времени спустя, когда жизнь остановилась и тебя поместили в деревянный ящик на колесах! В четырнадцать лет, когда она была еще младенцем с младенческими мыслями, и ей, как пораженному бешенством волку, не хватало покорности и прощения по отношению к жизни, ее отец однажды пришел навестить жену. Той не было дома. Моя мать ненавидела его, а он ее. Я тоже ненавидела ее, но лишь до того мгновения, как она покинула меня, поглощенная рекой. Тогда я разрыдалась, как перед ампутированной любовью. Отец говорил с Бланш очень вежливо, сходил в сад, сорвал три желтых цветка и вручил ей, словно она была незнакомкой, посторонней и прекрасной молодой женщиной.
Он собрался уходить, смеркалось. Она остановила его у калитки, крепко взяла за плечи, повернула к себе и поцеловала долгим поцелуем, как будто он был мужчиной, а она женщиной. Его поцелуй доставил мне удовольствие. Я горько оплакиваю отца. А этот молодой негодник спрашивает меня о брате, испытывала ли я к нему вожделение!
Ах, нет. Но три цветка! Желтые! Она сочла это комичным.

 

Лежа в деревянном ящике на колесах, вероятно, можно дойти в своих рассказах до такой точки, когда необъяснимое становится очевидным.
Из чего еще не следует — доступным пониманию.
Она говорит Мари, что с первого мгновения возненавидела Шарко, но потом уже больше не ненавидела, а скорее любила.
Под конец она любила его очень сильно.
Так проще всего. История любви в кратком изложении. Она может начинаться с отвращения. Потом все меняется. Я люблю тебя и буду любить всегда, во веки веков.

 

Бланш было восемнадцать лет, когда ее заключили в Сальпетриер.
Это место заключения было для нее не первым; с семнадцати лет ее помещали в разные лечебные заведения. В сумасшедшие дома, как она обычно говорила. Слова сумасшедший дом чаще всего воспринимались как проявление высокомерия. Я побывала в заключении в пяти сумасшедших домах, говорила она иногда, глядя тихо и печально, прекрасная, как альпийская фиалка, и с грозными мягкими нотками в голосе, намекавшими, что безумие может вырваться наружу в любой момент. Она ведь была так красива. Человек, которого она полюбила, Жан Мартен Шарко, родился в Париже 29 ноября 1825 года и был сыном каретника.
Приходится читать между строк.
У него не сохранилось никаких особых воспоминаний о детстве. Наиболее отчетливо он помнил лето, проведенное на побережье Ла-Манша, неподалеку от города Сен-Мало. От этого лета у него осталось одно яркое воспоминание. В остальном — пустота, полное отсутствие воспоминаний. Ее повторы носят болезненный характер. Объяснить любовь она не могла, но пыталась.
Сумасшедшие дома, говорила она обычно. Правильнее, вероятно, будет сказать больницы или лечебницы для душевнобольных.
Ни до Сальпетриер, ни после никто никогда не приписывал ей сумасшествия. Тем не менее из одного сумасшедшего дома в другой, и эта неизменная спокойная, мягкая, угрожающая красота. У нее регулярно происходили нервные срывы, ее отправляли в лечебницу, вылечивали, отпускали, и — следовал новый срыв. Как мне это знакомо!
Как уже сказано: она с первой минуты возненавидела Шарко. Потом это прошло.

 

У нее случались рецидивы «истерического характера».
Припадки начинались с тонической фазы, переходя в клоническую. Затем, после краткой паузы, — сильнейший opistotonus с arc de cercle, иногда с vocalisation. Тогда она становилась опасной, хоть и была красивой. Никто не знал, что делать.
Я думаю, что все уже махнули на нее рукой.
Обычно долго надеются, что удастся вернуть человека к нормальному состоянию. Потом сдаются. И тогда Бланш Витман отправили в Сальпетриер. Это была своего рода конечная станция или свалка для отходов. Дворец безумцев, дворец женщин, дворец-свалка для безнадежных.
Но ведь ей было всего лишь восемнадцать!
Бланш окунулась в старые традиции Сальпетриер, крупнейшей лечебницы Европы восемнадцатого века, с шестью тысячами заключенных, — и это в городе с полумиллионным населением! — в результате чего троим-четверым частенько приходилось спать в одной постели, лечебницы, важную часть которой составлял исправительный дом — особое отделение для испорченных молодых женщин, или, скорее, детей. Туда заключали девушек, считавшихся либо извращенками, либо жертвами вырождения. Их помещали туда по настоянию семей, по ходатайству, обращенному к королю или к администрации больницы. Родители или, во многих случаях, соседи посылали прошение, в котором утверждалось, что эти испорченные девушки причиняли неудобства семье или соседям, или шире — ближайшему окружению, например кварталу, где они жили; и тогда детей забирали в Сальпетриер.
И как же быстро у них замечали симптомы конвульсий!
Извращенные и испорченные дети отделялись от квартала проституток, «коммуны», только двором; этих девушек не было необходимости подвергать тому, чему обычно подвергали проституток, то есть выжигать им на правом плече «V», или «флёр де лис» (может быть, образ тавра она все же взяла не у Расина!), или помещать в узилище, где в середине XVIII века легендой Сальпетриер стали так называемые экзальтированные «конвульсионеры» из Сен-Медар, и помещать девушек с многочисленными женщинами, рассматривавшимися как «политические заключенные», тоже не было необходимости.
Бланш ведь оказалась в центре истории! Грязной истории эпохи новейших технических достижений!

 

Ее завели во дворец, как скотину в загон.
Она не сопротивлялась, но один из санитаров крепко ухватил ее за руку, и, когда стало так больно, что она судорожно запричитала — выражение понятное, хоть едва ли корректное, как и многое другое в «Книге вопросов», — он взял ее за талию и стал успокаивающе ласкать ей грудь. Я не помню, в скольких так называемых больницах побывала или была вынуждена побывать. Мой отец, посчитав это решением проблемы, с которой был не в силах справиться, официально заявил, что у меня помутился рассудок, что я выдвигаю ложные обвинения в адрес всех и вся, включая его самого, и нельзя порицать невинных санитаров, отвозивших меня в больницу Сальпетриер, за то, что они рассматривали меня как психопатку, которую следовало успокоить. К тому же в газетах много писали о больных водобоязнью, или бешенством, большое внимание к которым привлек доктор Пастер. Возможно, санитары опасались, что я заражена. Было хорошо известно, например, о зараженных бешенством русских крестьянах, привезенных в Париж и изучаемых доктором Пастером, и о том, как они, обезумев от ужаса и страха, впиваются зубами в железную решетку и бьются о каменные стены, чтобы положить конец своим невыразимым страданиям. Разве не могло быть, что это страшное юное существо по имени Бланш Витман, часто подверженное напоминающим бешенство судорогам, тоже заражено!
Итак, они успокаивающе погладили ей грудь и, шутя, ввели в двери, служившие входом во дворец, где ей предстояло провести шестнадцать лет своей молодой жизни.
Это было 12 апреля 1878 года.
Она пробыла там три месяца, прежде чем впервые увидела правителя дворца, могущественного доктора Шарко, вызывавшего восхищение и страх. И когда наши глаза встретились и он склонился над журналом, чтобы посмотреть, что там обо мне написано, я мгновенно испытала чувство ненависти, чувство, которое он не разделял и которое мне потом предстояло превратить в любовь. Я сознавала, что ему хотелось управлять моей жизнью, и знала, что у него ничего не получится. С этой минуты он безнадежно пропал.
Больше она о своем прибытии почти ничего не пишет.
Молчание Шарко было хорошо известно.
Осматривая пациентку перед собиравшейся по пятницам — а потом и по вторникам — публикой, он часто сидел молча и задумчиво ее рассматривал. Потом он мог тихим голосом, почти шепотом, задать вопрос и снова замолчать. Иногда внезапно появлялась любезная улыбка, столь же внезапно и исчезавшая, точно у него вдруг возникала какая-то мысль, которая тотчас стиралась из его сознания.
Бланш была слишком молода. Неизвестно даже, обратил ли он на нее поначалу внимание.
Очень красива, печальные глаза. Откуда ему было знать.
3
В 1657 году в Париже запретили нищенство, нищих арестовывали и свозили в больницу Сальпетриер, ставшую в XVIII веке крупнейшей лечебницей Европы, где находилось более восьми тысяч пациентов и заключенных.
Различить эти два понятия — пациент и заключенный — никто не мог. Поэтому сошлись на пациенте.
Здесь были собраны все: старухи, оставшиеся без средств, нищие, зараженные венерическими болезнями проститутки, парализованные, хроники, подверженные конвульсиям, душевнобольные и брошенные дети. А также те, кто не подходил под данные определения, но постепенно превратился в одну из этих категорий. Самые ничтожные из заключенных обитали в чреве дворца, в глубине его чрева, именуемого «клетки для безумцев», — в подвальных казематах с глиняными полами, предназначенных для слабоумных и душевнобольных женщин, где слабейших пациенток лишали жизни бесчисленные воинствующие крысы, начинавшие в темноте борьбу за выживание, которая чаще всего завершалась их победой над вторгшимися туда состарившимися женщинами.
Это было потаенное пространство Дворца, глубинная полость его брюшины: точно Дворец был неким человекоподобным существом. Внутри этого существа имелась ужасающая тайна, потаенное пространство, окружавший человека неисследованный черный кошмар.
Но к этой потаенной полости коронованные правители Дворца на протяжении ста лет не проявляли почти никакого интереса.

 

Позднее говорилось, что предшественники доктора Шарко улучшили тамошние условия.
Кто же вонзался и проникал в чрево?
Может быть, Филипп Пинель? Он родился в 1745 году, был другом Бенжамена Франклина, позднее стал просветителем, мечтавшим поехать в Америку; вместо этого оказался врачом в Сальпетриер, где и пробыл до своей смерти в 1826 году. Во время Французской революции, когда он, воодушевленный идеями Просвещения, предложил освободить подвергавшихся наиболее жестокому обращению женщин от цепей и наручников, его спросили: Гражданин Пинель, уж не помешан ли ты сам, если хочешь спустить с цепи этих женоподобных зверей? на что он ответил, что они помешались от вони, нехватки свежего воздуха, тысяч крыс в подвале и от безнадежности. Тогда революционер сказал: Поступайте, как хотите, гражданин Пинель! Несколько сотен женщин выпустили на свет. Возмущенная толпа, напуганная видом освобожденных женщин, набросилась на Пинеля. Его, однако, спас солдат по имени Шевинь, которого он когда-то освободил после десятилетнего пребывания в кандалах.
Да, отвечая на вопрос Бланш ночью, незадолго до своей трагической кончины в ее объятиях, Шарко сказал: Пинель был для меня образцом.
А в промежутке? Между 1826 и 1862 годами?
Многие.
Но образцом был Пинель.
4
Приносил ли Мари облегчение ее рассказ?
Следует представлять себе это как трагедию, разыгрывавшуюся на гигантских театральных подмостках, где все пространство занято сценой, с тысячами актеров, а внизу, в зале, лишь горстка зрителей.
Нет, только одна зрительница — Мари Склодовская-Кюри! В лучах смертоносного голубого света любви! В ожидании!
Однажды Бланш обмеряли.
Занимался этим Поль Брока, профессор-нейрохирург, специализировавшийся на человеческих черепах. Он был учеником Ломброзо, чьи исследования человеческого черепа, в частности черепов женщин и преступников, у которых он обнаружил кое-какие поразительно схожие черты, особенно понравятся Августу Стриндбергу.
Бланш Брока не любила. Она считала, что он в действительности рассматривает ее как красивое животное, чей череп можно измерять и взвешивать. Но как гениально умела эта юная Бланш — кружевница! — защищаться против такого духовного унижения! Она отыскала цитату из Гиппократа, где важность измерения формы человеческой головы ставилась под сомнение. Кто бы мог предвидеть, исходя лишь из формы человеческого мозга, что стакан вина сумеет расстроить его функции?
Шарко, рассмеявшись, оценил мою цитату из Гиппократа и использовал ее на одной из лекций. С твоей помощью мы пробираемся в глубь совершенно неизвестного континента! — сказал он и потом долго, испытующе и молча смотрел на нее.
Имел ли он в виду именно Бланш?
Или женщину как таковую?

 

Когда он появился в лечебнице Сальпетриер, ее называли крупнейшим в мире центром, подходящим для клинических исследований в области неврологии.
Молодой Шарко столкнулся с комнатой ужасов, полной болезней, никоим образом не систематизированных страданий, криков, молитв и предрассудков. Эта комната ужасов, писал Шарко уже в 1867 году, населена умственно отсталыми, слабоумными, идиотами, эпилептиками и душевнобольными, все они, возможно, просто люди.
Вероятно, сознательно выбрано туманное выражение: возможно, просто люди.
В центре этой стаи «людей-крыс» находилась группа из двух с половиной тысяч женщин, чьи проблемы ни у кого не находили ответа и чья загадка была настолько неразрешимой, что их просто-напросто содержали здесь, считая заколдованными и не поддающимися лечению.
Бланш раз за разом пишет, что лечебница Сальпетриер давала приют заколдованным.

 

Почему Шарко остался в этой больнице?
Отсюда, сказал он однажды, начинается будущее разума. Когда он впервые посетил Сальпетриер и, сознавая, что миру совершенно ничего не известно о невропатологии, увидел всю эту грязь, этот ужас, парализованные конечности, конвульсии, дрожь, вопли и отчаянные мольбы, он сказал самому себе: «Faudrait у retourner et у rester».
Сюда необходимо вернуться и здесь остаться.
Это как с любовью, пишет своим детским круглым почерком Бланш, затягивает на всю жизнь, как бы ты ни мечтал о свободе.
Мечтать о свободе! Этого, однако, у него в мыслях не было.
О Шарко и коммунарах.
Создание национального центра неврологических исследований во главе с Шарко было попыткой восстановления национальной славы после поражения 1870 года и кровавой бани — подавления восстания коммунаров. Построенный на территории больницы большой амфитеатр, предназначенный для публичных лекций Шарко, и выделение на его исследования и демонстрации огромных сумм также служили национальной идее. Пятничные представления, запечатленные на знаменитой картине с изнемогающей Бланш и Шарко, были теперь по вторникам перенесены на большую публичную арену: Lecons du Mardi a la Salpetrière.
Можно сказать: то была слава Франции, воплощенная в театральном представлении под названием «Изнемогающая Бланш».

 

Шарко нельзя было прикасаться к ней, она позволяла ему это только во время представлений, в присутствии всех остальных. Но тогда он предпочитал, чтобы это делали ассистенты. Однажды он заплакал, но взял себя в руки, и потом они провели исключительно удачную демонстрацию.
Как трудно отличить искусство-утешение и врачевание от искусства-совращения!
Я люблю тебя, сказал он. Но она не пожелала ответить, и после представления в тот вторник он тоже вернулся домой, к жене и детям, она — в свою комнату, он — в свою, и оба лежали в темноте в постелях, на бесконечно далеком расстоянии друг от друга, глядя в потолок и не видя никакого выхода.
Год за годом? — спросила Мари Склодовская-Кюри.
Год за годом.
5
Сперва вражда.
Они медленно приближались друг к другу, ходили кругами, как два самурая, в ожидании смертоносной атаки.
Половинка частично подвергнутой цензуре страницы в «Черной книге» посвящена ревности.
Шарко часто видел, как она идет через двор к приемной Жиля де ла Турета; он отмечал, возможно, еще равнодушно, что она идет туда. Уже через год ей предоставили в больнице отдельную комнату. Это было редкостью. Бланш хорошо одевалась. Казалось, она была какой-то заблудившейся тропической птицей. Возможно, его интересовало, что именно она делала на приеме у Жиля де ла Турета.
Шарко испытывал легкое раздражение, объяснявшееся профессиональными моментами.
У Жиля де ла Турета была сугубо научная мечта, которую Шарко обычно с некоторой насмешкой называл «Тысяча и одной ночью». Для ее воплощения использовался кое-кто из его пациенток. Идея заключалась в том, что во дворце, чтобы выжить, рассказывали сказки. Часто про любовь. Де ла Турет ожидал других, более жестоких сказок, но в них говорилось о любви. Воздействовать на эти истории он был не в силах.
Шарко испытывал недоверие. Любовь как неврологический припадок с элементами кататонии. Разве можно выразить словами неврологический припадок, например любовь? Или дать сколько-нибудь приемлемое объяснение тому, как все взаимосвязано? Чем же занимается де ла Турет? Экспериментальную группу под конец составляло около дюжины человек, и она продолжала уменьшаться, в нее входили Бас, Глез и Вит, как их сокращенно именовали в протоколах, — собственно говоря, только эти трое, и больше никто.
Потом Шарко забрал всех к себе. Бланш тоже. Бас и Глез ведь были всего лишь сокращениями и не царапали ему душу, словно песчинка. Другое дело Вит, то есть Бланш Витман.
Сперва тысячи. Потом около дюжины. Под конец одна-единственная. Значение на самом деле имела лишь единственная.
Теперь существовала только Бланш.
Вит, как он писал в протоколах.

 

В протоколах он замораживал свою любовь.
Вит была человеком с периферии человеческого. Поначалу он рассматривал меня как устрицу, сказала она Мари однажды ночью, на эту устрицу капали лимонным соком, чтобы посмотреть, жива ли она и действительно ли является человеком. Он капал на меня лимонным соком. Потом его охватила любовь. Это было наказанием. Наказание любовью — самое жестокое, особенно если предмет любви превращается из устрицы в человека.
Она не была уверена, что Мари ее слышит. Мари часто лежала на матрасе возле деревянного ящика, закрыв глаза. Мари, ты поняла? — спросила она в темноту, ты поняла про устрицу?
Образ! Она пытается замаскироваться! Поэтому Мари и молчала.

 

Можно предположить и то, что Бланш — неведомые джунгли, в дебрях которых Шарко все время блуждает. И откуда в последние годы своей жизни пытается выбраться.
Первый осмотр: просто разговор, во время которого он с интересом капает на Бланш лимонным соком, чтобы посмотреть, отреагирует ли она.
— Я заметил, — очень тихим голосом произнес Шарко, — что ты избегаешь других пациентов.
— Совершенно верно.
— Как будто ты лучше их, благороднее их или, как это говорится, носитель некоего благородного заболевания? Ты считаешь, что это так?
Она посмотрела ему прямо в глаза и сказала:
— Профессор Шарко, я знаю, что вы обладаете всей полнотой власти в этом заведении. Не умаляйте своего достоинства, упрекая меня. Я знаю. Вы считаете меня высокомерной и собираетесь сбивать с меня спесь, пока я не достигну желаемого уровня смирения. Поэтому и спрашиваете. Вы хотите еще большей власти надо мной.
— Я спрашивал не об этом, — произнес он после долгого молчания.
— Но я отвечала на ваш вопрос, — быстро возразила она.

 

Слово медицина, сказал ей позже Шарко, теперь уже и она говорила ему «ты», восходит к Медее, прародительнице колдовского искусства. Значит, ты колдун? — спросила она. Нет, ответил он, я — пленник разума, глубоко увязшего в глине магии.
Ты хочешь высвободиться? — спросила она.
Он долго молчал, потом ответил. Да, сказал он, я хочу освободиться, но свободным не стану никогда. Если даже мне удастся вызволить ноги из этой глины, она все равно будет липнуть ко мне.
Поэтому? — спросила она. Поэтому, — ответил он.
Он сказал, что его метод не поддается рациональному объяснению, а то, что нельзя объяснить, лучше продолжать изучать дальше. Она записала — должно быть, что-то неверно поняв, — слова: любовь, как и медицина, — умозрение, основанное исключительно на фактах.
Описание нарастающего напряжения.
Он зашел к себе в кабинет и оставил дверь открытой; Бланш, минуту поколебавшись, последовала за ним. Он не оборачивался, но знал, что она тут. За большим зеленым цветочным горшком, где он хранил какие-то реликвии, находилась небольшая полка с коричневыми палками; достав одну из них, он уселся за рабочий стол. Бланш закрыла дверь. Он не возражал. Она подсела к нему. У него был разборчивый почерк. Он водил по тексту указательным пальцем, неторопливо читая вслух.
У него был такой красивый голос. Позднее она скажет ему об этом.
Во время их приватных бесед он рассказывал ей о том, что называл «загадками прошлого». К этим средневековым загадкам он относил «the great salutatory epidemics» — танцевальные эпидемии вроде пляски Святого Витта, или то, что называлось chorea germanorum. В своем досье он собирал информацию о пациентах, которые поступали из определенных регионов. Пациентах, подвергавшихся в этих регионах дьявольским манипуляциям, — громко читал он своим красивым и спокойным голосом, и в комнате, а также в его голосе и в самих причудливых научных открытиях ощущалось странное напряжение. Мне особенно запомнилось, как он однажды рассказывал о великом янсенисте Франциске Парижском, который обрек себя на голодную смерть и умер в возрасте тридцати семи, лет. Он был провозглашен святым теми, кто из религиозных соображений облачался в священную мантию голода, — и потом больные, нищие и голодающие стали собираться у его могилы на парижском кладбище и, прикасаясь к его гробнице и молясь, пытались облегчить свои страдания.
В конце концов там образовалась толпа нищих и обездоленных, которые, впадая в дикие конвульсии, судорожно и экзальтированно подпрыгивали высоко в воздух, пытаясь призвать святого, чтобы обрести милость и облегчение. Под конец общественная мораль не выдержала. Тогда король Людовик XV, поскольку эти нелепые театральные представления на тихом кладбище привлекали внимание, решил закрыть кладбище, взять конвульсионеров под стражу и отправить именно в лечебницу Сальпетриер!
Это произошло в 1732 году. Во время рассказа Бланш прервала Шарко, воскликнув: колдовство! на что тот, со странной улыбкой и вроде только себе самому, сказал: да, это — колдовство, но оно является нитью той ткани, из которой сотканы наши жизни.
Потом он рассказал о голландском реформаторе Янсене, умершем в 1638 году, которого кое-кто считает еретиком, но в Париже по-прежнему существуют влиятельные секты янсенистов.
Ему были знакомы некоторые из них, сказал он как бы мимоходом или в робкой попытке завлечь Бланш: он был совсем не уверен, что в эту область ей захочется вступать.
Колдовство!
Неужели это действительно было всего лишь колдовством? спрашивает она, словно собирая материал для речи в защиту своего любовника.
Шарко был пионером в области неврологических заболеваний, значение его исследований, посвященных рассеянному склерозу и невральной атрофии проводящих нервных волокон конечностей, «крыс под кожей», также именуемой Charcot’s disease, трудно переоценить. В своей речи в защиту Бланш делает отступления. Он питал отвращение к англичанам из-за охоты на лис. Ему были отвратительны все формы издевательства над животными, к чему он причислял любую охоту.
Я спросила, почему. Он полагал, что животных, поскольку им не требуется заслуживать любовь, или хотя бы в силу их беззащитности, следует окружать любовью какого-то религиозного порядка. Он употребил слово «agape».
Тогда она спросила: а как же я? Он ответил, чуть ли не сердито: неужели ты не понимаешь!!!

 

Однажды он рассказал работавшему у него в течение года секретарем молодому австрийцу по имени Зигмунд Фрейд о том, как произошло открытие рассеянного склероза.
Шарко случайно познакомился со служанкой, которая страдала странной формой конвульсий, делавших ее крайне неуклюжей, и поэтому она лишилась работы. Он нанял служанку к себе в дом и сперва диагностировал ее недуг как болезнь Chorea paralysis, уже описанную Дюшеном, но вскоре обнаружил, что постепенно ухудшающееся состояние указывает на другое, пока еще неизвестное направление. Несмотря на протесты жены, Шарко держал служанку у себя до самой ее смерти и, изучая ее, нащупал путь, который затем привел его к окончательной идентификации и диагностированию рассеянного склероза, что и подтвердилось, когда служанка умерла, и Шарко, естественным образом получивший доступ к ее трупу, смог незамедлительно произвести вскрытие и убедиться в правильности своего анализа.
То есть он мирился с ее все более ярко выраженной неуклюжестью до самой ее смерти и поэтому пришел к правильному решению проблемы, одновременно дав ей сносно и по-человечески прожить последние годы.
Ценой этому, правда, стало огромное количество разбитой посуды.
Бланш неоднократно возвращается в своей «Книге» к служанке Шарко, страдавшей, как выяснилось, рассеянным склерозом и перебившей у него значительную часть посуды, но избавленной им от выслушивания нареканий.
Неужели он и Бланш рассматривал как такую пациентку? И кстати, столь ли уж естественным было вскрывать после смерти тело своей любимой домработницы? Разве не справедливо было бы, спрашивает Бланш в нескольких местах, чтобы к ней самой перешла роль врача, а к нему — пациента, наблюдаемого, выслушивающего диагноз и подчиненного? Любовь и борьба за власть всегда неразлучны, сказала она однажды.
Он пришел в форменную ярость, посмотрел на нее в упор и выскочил из комнаты.
Как же мало ей удалось понять! после стольких лет неудачных экспериментов! — сказал он ей позднее, пытаясь объяснить свою вспышку.
Она лишь спросила:
— Неудачных?
6
Никаких подробных объяснений или дат, когда их конфликты переходят в любовь.
Вдруг в «Книге» появляется запись, показывающая, что ситуация изменилась.
22 февраля 1886 года Шарко зашел к ней в комнату, сел и взял ее за руку.
Он сидел тихо и спокойно, ничего не говоря.
— Чего ты хочешь? — немного помолчав, спросила она.
Он лишь осторожно погладил ее по руке и ответил:
— Ни о чем на земле или на небе, если таковое существует, я так страстно не мечтаю, как об этой руке. Кожа. Кость. Скелет. Я знаю, как выглядят все составные части. Но почему я жажду именно этой руки? Может быть, она — таинство, Бланш, твоя рука — таинство?
— Таинство? — переспросила она.
— Да, — ответил он, — я не могу спать, не могу думать, вероятно, я такой же одержимый, как мои пациенты. Мне это непонятно. Можно я еще немного посижу у тебя?
— Зачем? — спросила она чуть погодя.
— Это мука, я думаю только о тебе.
— Мука?
— День и ночь.
Она не знала, что ответить, не понимая, действительно ли описанная им мука заключается в ней самой или он пытается сказать нечто иное, что должно было бы ее обрадовать. В комнате надолго воцарилось молчание. Он ничего не делал и не говорил, лишь держал ее руку, тихонько лаская.
— Чего ты хочешь? — спросила она. — Стремишься понять взаимосвязь?
— Ничто не приводит меня в такое смятение и отчаяние, как эта рука.
— Что я должна делать? — спросила она.
— Посиди.
— И все?
— Посиди.

 

Много позже.
Она сказала: Я не так глупа, я знаю, что ты любишь меня, но наша любовь теоретически невозможна.
Тогда он сказал ей:
— Теория — хорошая вещь, но она не может заставить жизнь прекратиться.
В «Книге» у Бланш встречается и другая формулировка: теория — хорошая вещь, но она не уничтожает реальность. «La théorie, c’est bon, mais ça n’empêche pas d’exister».
На самом деле он пользуется той же формулой, говоря о своей науке и научных возражениях против какой-нибудь гипотезы. Теоретически это немыслимо. Но ведь работает!
Ведь он любил Бланш. Она казалась ему прекрасной.
7
Бланш была тогда юной девушкой с весьма плачевным жизненным опытом.
И вот на нее обрушилась внезапная, безумная и совершенно невинная любовь, которую немолодой правитель сумасшедшего и наводящего ужас женского дворца возложил к ее ногам, как мольбу. Или как жертву? возможно, перепачканную всем тем, что она видела, чего страшилась и что записывала. При болях в области яичников, так называемых овариальных симптомах, могли применяться следующие методы. Если пациенты — по собственному желанию — требовали лечения болей в нижней части живота, таковое могло происходить с применением нажатия, пресса, сильных ударов или, в отдельных случаях, «ударов мечом», когда мечом плашмя били по животу, пока боли не ослабевали. В истории медицины это считалось обычным методом для снятия подобных болей, но Шарко заострил внимание на важности того, чтобы клинок не поворачивался и в нижней части живота не возникали порезы и кровотечения. В остальном же он ссылался на своего ученика Дезире-Маглуар Бурневиля, подробно проанализировавшего долгий путь чуда в современную науку в своей книге «Science et miracle»; но как ей было защититься от того, что она видела! как понять, что этот правитель дворца, профессор Шарко, был перед ней столь беспомощен!
И чего он искал у нее?
Искал — и нашел.

 

Они, похоже, встречались в его кабинете в больнице Сальпетриер, всегда целомудренно сидя по разные стороны письменного стола, никогда не переходя к интимности, и негромко беседуя.
Думается, что сами их тихие голоса обладали некой интимностью, как прикосновение кожи к коже. Почему бы иначе они никогда не касались друг друга? Хотя рука — да, действительно, однажды он держал ее руку в своей. А во время медицинских демонстраций, у всех на глазах? Нет, прикасаться к ее истерогенным точкам он позволял лишь ассистентам. Сам никогда.
А сейчас — и расстояние, и максимальная близость.
Чего же он искал у нее? И как объяснял роль Бланш в публичных экспериментах, когда ее, точно механизм, нажатием на точки погружали в сомнамбулическое состояние и возвращали обратно? В чем заключался смысл?

 

Однажды Шарко рассказал ей, что мечтает о ситуации, когда человек, собственно человек, сможет освободиться от всего, что окружало или, точнее, создавало его. Слово «механизм» он иногда употребляет синонимично выражению «как животное». То есть с чувствами чище человеческих.
Чистота! Как страшно.
Шарко объяснил Бланш, что от человека в истерическом состоянии можно отсечь идею или идеи, которые на протяжении всей жизни формировали или изменяли его. Образно говоря, над человеком, над человеком, если таковой действительно существует, устанавливают стеклянный колпак. Над его воспитанием и достигнутым им социальным положением; он изолируется от всех человеческих норм поведения, и остается только исходный человек. То есть его ego.
Потом Шарко добавил: только тогда перед нами предстанет человек как подобие некого механизма, выдуманного когда-то Ламетри.
Она спросила: точки, что ты отмечаешь на моем теле, на которые нажимаешь сам или приказываешь нажимать своим рабам в белых одеждах, чтобы стимулировать кататонические припадки, значит, и являются точками, проникающими в мое истинное «я» — и впервые вызывающими это самое ego в примитивном, возможно кошмарном, но зато отчетливом виде?
В некотором роде, ответил он.
Значит, я, становясь механизмом, освобождаюсь от грязи жизни?
Возможно, ответил он. Но ты, в каком-то смысле, оказываешься ближе к своему человеческому «я», чем когда-либо.
Как если бы была животным? — спросила она.
В некотором роде, повторил он тихо и с любовью.
8
Однажды весной 1888 года у них произошел конфликт.
Бланш не пишет, какого рода, но в результате она «с криком» выбежала из комнаты Шарко, а тот потом в сердцах передал все процедуры своему коллеге Жюлю Жане. Бланш уже тогда славилась наличием сценических способностей, как у Сары Бернар, и юный Жане, желая произвести впечатление на свое окружение, созвал публику, состоявшую из юристов, ученых и специалистов по судебной медицине, чтобы с помощью Бланш решить или хотя бы осветить вопрос, может ли женщина в сомнамбулическом состоянии совершить преступление.
Бланш была великолепна.
Она проявляла послушание и с театральной одержимостью выполняла все самые кровавые задания вроде закалывания ножом, убийства выстрелом из пистолета и отравления. Когда приглашенные почетные гости покидали место действия, оно, образно говоря, было покрыто трупами и частями тел; представление с успехом подтвердило, что истеричка в сомнамбулическом состоянии вполне может совершать криминальные действия.
Несколько студентов Жане, однако, задержались, и один из них, с легкомыслием молодого человека, сказал все еще пребывавшей в сомнамбулическом состоянии Бланш, что она в комнате одна и должна раздеться и принять ванну. Бланш впала в бешенство, закричала, что предложение студента является постыдным, и выгнала перепуганного юнца за дверь.
Приступ ярости продолжался у Бланш так долго, что вызвали Шарко, и Бланш с ожесточенным лицом и со спокойствием, показавшимся Шарко чуть ли не убийственным, грозно потребовала объяснения, почему он ей изменил. Шарко не понял, но она повторила слово «изменил», явно имея в виду, что он передал ее на лечение другому исследователю.
Это было гнусностью и изменой, ее унизили. Он спросил, в чем заключалась разница, поскольку она ведь и для него выступала перед публикой. Тогда она попыталась его ударить.
Ссора было долгой. Постепенно их голоса сделались тише. У слушавших из коридора сложилось впечатление, что под конец оба молчали.
Когда они потом вышли из комнаты, глаза у обоих были заплаканы.

 

В «Книге вопросов» — намеки на ревность или борьбу за власть.
Раньше Бланш проходила лечение у Жюля Жане.
В январе 1886 года ее как раз перевели в главное отделение Сальпетриер — Шарко некоторое время был болен, — где лечили гипнозом. Ей делали «пассы Месмера», а потом погружали в определенное состояние, считавшееся глубокой стадией гипнотизма по Гарни. В качестве дополнения пытались добиваться варианта полного сомнамбулизма по Азаму, а затем применяли сочетание методов Азама и Соллье, но при пробуждении через сутки Бланш продолжала пребывать в необъяснимо раздвоенном состоянии, которое обозначалось в журнале как «Бланш-1» и «Бланш-2».
При «Бланш-1» она пребывала в спастическом состоянии, была подвижной и чуть ли не нежной. При «Бланш-2» она оказывалась очень тихой и печальной и просила разрешения вернуться обратно к Шарко.
9
Одно из редких воспоминаний о Бланш Витман после смерти Шарко имеется в статье А. Бодуэна «Некоторые воспоминания о Сальпетриер».
Он сблизился с ней через знакомых Мари Кюри и несколько месяцев спустя — Бланш к тому времени уже прошла через большую часть ампутаций, ей оставалось удалить лишь левую ногу — отважился задать свой главный вопрос.
Можно добавить, что Мари при этом разговоре не присутствовала.
Он спросил, сознавала ли она степень обмана, присутствовавшего в сомнамбулическом или гипнотическом состояниях. Не были ли припадки и кататонические состояния симуляцией. Она ответила очень холодно, не повышая голоса:
— Симуляцией? Вы думаете, что профессора Шарко было легко обмануть? Да, конечно, многие женщины пытались это сделать. Тогда он просто смотрел на них и говорил: успокойтесь!
Через полгода Бодуэн прочел в одной из газет, что она умерла. Значит, разговор должен был происходить где-то в 1912 году. Это — единственное документально оформленное интервью с Бланш после смерти Шарко, единственный текст, дополняющий «Книгу вопросов».

 

Не сдавайся.
Я все еще надеюсь, что у «Книги» Бланш имелся тайный или скрытый план, который соединял все воедино. Истерические припадки, должно быть, начались вскоре после ее семнадцатилетия. Симптомы указывают на эпилепсию, но уже вскоре становится понятно, что все не так «просто». К тому же ее изображения, то есть картина и единственная фотография.
Но за этими изображениями — другой образ.
Женщина со спицами в руках, погруженная в размышления о постепенно ускользающей жизни, женщина, вяжущая крючком варежку, возможно, во время Второй мировой войны, да, конечно, она вяжет варежку с двумя пальцами, наверняка чтобы послать ее финским солдатам.
Как ее зовут? Она вяжет варежку. По ночам раздаются пугающие ребенка необъяснимые всхлипывания.

 

Однажды вечером Шарко пожаловался Бланш Витман, что Сальпетриер все же никогда не сможет соперничать с Лурдом в вопросах веры.
Бланш спросила, что он имеет в виду под странным выражением «вопросы веры», и тогда он, избегая прямого ответа, начал уклончиво рассказывать о Франциске Парижском и его гробнице, а также о том, как его собственный отец воспитывал из него янсениста.
Бланш поведала об этом Мари Кюри. После этого у той возник интерес к проблеме Лурда, а также изменилась неколебимая позиция в отношении ядерной физики. Какое забавное и исторически необоснованное утверждение.
Вдруг озадачивающая запись в «Книге», совершенно в другом тоне:
И Шарко сказал: чудотворец может сказать своему пациенту: «Встань и иди!» Почему бы нам тоже не включиться в такую игру, если это на пользу пациенту? Но я говорю вам: никогда не делайте ничего подобного, за исключением редких, уникальных случаев. Только если вы совершенно уверены в своем диагнозе, неиначе. Я говорю вам: никогда не пророчествуйте, если не знаете.
Просветитель, увлекающийся оккультизмом. Этот страх просветителей перед неизвестностью! Эти оговорки и предосторожности! Никогда не пророчествуйте, если не знаете.
Ну надо же!

 

Похоже, он рассматривал любовь как болезнь, которую можно вызвать.
Когда он впервые прикоснулся к ней, замерла не Бланш, а он сам. Это произошло 22 марта 1878 года. Шарко увидел ее месяцем раньше, ее принимали в больницу Сальпетриер и его друг, доктор Жюль Жане, поставил ей диагноз. Теперь он видел ее во второй раз.
Шарко долго изучал ее журнал, не отрывая глаз, потом поднял взгляд и посмотрел на нее.
— Бланш, — сказал он, — в журнале записано, что у тебя близорукость. Это правда?
Она сидела перед ним на стуле и, встретившись с ним взглядом, улыбнулась. Он попросил разрешения подержать ее за руку, чтобы, как он сказал, проверить, не повредили ли судороги длинные нервные волокна. Бланш протянула ему руку.
Овладеть Бланш ему удалось только 16 августа 1893 года. Так много потребовалось времени.
На вопрос о близорукости она так и не ответила, а он больше не спрашивал. Но с этой минуты, длившейся на самом деле почти два часа, с этой минуты он, сам того не зная, любил ее.
И с этой минуты ей предстояло изменить его жизнь.
Кстати, это было правдой. Она была близорука.
10
И все-таки. Они сближаются. Они скоро начнут.
Существует только один подробный отчет, где прямо говорится, что для своих опытов Шарко использует именно Бланш Витман. В других бесчисленных описаниях экспериментов женщина остается безымянной.
А здесь — «Вит».
Согласно вступительной части протокола, перед публичной демонстрацией Шарко провел с Бланш беседу. Он показал ей овариальный пресс, который, возможно, будет использовать. Пресс был сделан из кожи и снабжен металлическими винтами. Его клали женщине на нижнюю часть живота и надежно прикрепляли обвивавшими спину кожаными ремнями. У обоих винтов были предохранительные кожаные подушечки. Когда винты потом медленно завинчивали, кожаные подушечки придавливали женщине матку. Овариальный пресс накладывался на обнаженный живот и прижимался к истероидному центру для прекращения припадка.
В результате при помощи изобретения, вошедшего в историю медицины под названием овариальный пресс, несчастная и оказавшаяся в безысходном положении женщина должна была обрести покой.

 

Овариальный пресс, сказал он, не является чудодейственным средством, его можно использовать только, чтобы остановить припадок. Сегодня я не предполагаю его использовать. Потом Шарко стал все более распаляться. Эта вечная зацикленность на овариальных проблемах! Как будто все зло исходит от яичников или матки! И его можно отсечь!
Сперва он говорил тихо и убедительно, потом явно взволнованно, но для чего он с ней разговаривал? Кто-то, между прочим, должен был вести протокол, то есть в комнате находилось и некое третье лицо. В «Книге» этот разговор описывается, но более лично, будто бы третьего, загадочного и безымянного лица в протоколах вовсе не существовало. В его глазах появлялось что-то детское, пишет Бланш, когда он позволял себе разговаривать со мной, или снисходил до меня. Детские глаза, словно он боялся, или взывал к ней, или хотел, чтобы она поняла, или чувствовал вину.
Вину? Вину!!! Может быть, именно поэтому он и разговаривал с ней?
Сведения о самых ужасных недоразумениях приходят из Америки, говорил он, там просто помешались на ноже, они вырезают матку, срезают срамные губы, удаляют клитор. Они считают, что овариальная боль способна перемещаться по телу женщины и удаление яичников вылечивает от всего, от эпилептических припадков до истероэпилепсии. Некий доктор Спитцка из Американского объединения неврологов намекает, что я сумасшедший, раз занимаюсь поисками неоперативных путей к здоровью, но я никогда не буду ничего удалять тебе, Бланш. Ты меня знаешь. Я никогда не использую подопытных животных, я люблю животных и никогда не стал бы использовать женщину в качестве животного!
Она прервала его, сказав: когда мне было пятнадцать лет, в результате несчастного случая при переправе через реку я потеряла свою мать, которую очень любила, и боль, которую я тогда испытала, вероятно, затаилась у меня внутри и вызывает эти приступы конвульсий. Он на мгновение озадаченно взглянул на нее, словно не понимая взаимосвязи, а потом начал отмечать чернилами точки на ее теле.
Он объяснил, что, нажимая на них, будет вызывать у нее состояния, в какой-то степени имитирующие или реконструирующие кататонические состояния лечебного свойства. Размечая точки, он продолжал говорить, и его речь становилась все более взволнованной. Меня обвиняют в том, что я в этой больнице вызываю болезнь, которой на самом деле не существует! Что эта болезнь присутствует только в моей голове! Но она существует! Я прошу тебя, взгляни на мир за пределами Сальпетриер, на тех, кто никогда не вступал в контакт со мной или с этой больницей! Посмотри на этих несчастных женщин и мужчин! Я уверяю тебя, что истерические заболевания существуют и у мужчин!
В Германии его высмеяли, написав, что истерические болезни в таком случае имеются лишь у французских мужчин, которые более феминизированы! Он возразил, что подобные заболевания встречаются и у самых сильных мужчин! у шахтеров и плотников! Нет, я бы и не подумал вызывать несуществующее страдание, нет, я не таков. Я — фотограф человечества, я описываю то, что вижу.
Я — камера, и эту камеру обвиняют во лжи.
Именно так он и говорит: «я — камера». Но не в 1930-е годы немецкого декаданса, как у Ишервуда, а в Сальпетриер!
Европа! Эта потрясающая Европа!

 

Получился очень взволнованный монолог. Шарко, казалось, был в отчаянии. Бланш в основном сидела молча.
Публика ждала с нарастающим нетерпением. Ему не хотелось выходить к ним.
Что же ты видишь во мне? — спросила она. Я вижу тебя, сказал он после долгого молчания. Я первый, кто видит тебя, и поэтому мы сейчас пойдем на эту демонстрацию. Я спросила, что ты видишь. Если бы я знал, ответил он после долгого молчания. Если бы я только знал. Но ты пойдешь со мной туда? — спросил он, почти шепотом, как ребенок.
И они вместе вошли в демонстрационный зал, на лекцию, которую Шарко читал 7 февраля 1888 года, в три часа дня.
11
Она уже усвоила, что следует добираться не до того, как оно есть, а до того, как должно было быть.
И ответственность лежит только на тебе.
Необходимо, однако, полностью поддаваться воздействию. Тогда под конец погружаешься в то, как должно быть. В этом «как должно быть» и заключается решение. Тогда все идет легко и мягко, без сопротивления. Тогда можно выдержать.
В начале каждой демонстрации всегда бывало тягостное мгновение, пока она еще не успевала привыкнуть к зрителям, к враждебным джунглям, к рассматривавшим ее хищникам. Потом хищники исчезали, и она погружалась в то, как должно было быть, просто отправляйся в путешествие сквозь листву! и порхай, словно бабочка! нет, лети ему навстречу! как в тот раз в мае, когда мы встретились и все прикасались и прикасались друг к другу, хотя и без! хотя и без!
Было 15.01, и она отправилась в путешествие.
Она знала, что скоро сквозь деревья сможет увидеть воду. Может быть, это река или берег моря, нет, река. Надо осторожно идти между деревьями, пробираться сквозь листву, растягивая каждый шаг. Вода будет открываться медленно, почти затаив дыхание. Бланш пойдет легко и беззаботно, будет почти парить, чувствуя себя бабочкой, — разве Бланш — это не название бабочки? — человеком, пробирающимся сквозь листву так же медленно и бесцельно, как движутся порхающие между деревьями и листьями бабочки. И вот уже все лучше и лучше видно воду.
Оказавшуюся рекой.
Входя в Аудиторию и видя публику, было приятно сознавать, что ты скоро убежишь сквозь листву. Шарко, вероятно, тоже об этом знал. В последнее время он все больше сокращал вступительную часть, наверняка зная, что Бланш закроет глаза и тогда станет так, как должно быть.
Важно войти туда, где захватывает дух. Как и должно быть.
Она всегда считала, что у Шарко спокойный и красивый голос. Ей не мешало, что он говорил. Для начала я хочу сказать вам, что пациентка, использующаяся для демонстрации, вовсе не машина, поэтому опыт может и не удасться. Человек менее предсказуем, чем машина, это и делает нас людьми. Эксперименты с животными перед аудиторией тоже отличаются от лабораторных экспериментов, проходящих под контролем. Так и здесь. У этой пациентки, страдающей тяжелой формой истерических припадков и конвульсий, одна истерогенная точка находится на спине, другая — под левой грудью, третья — на левой ноге, и конечной фазой сегодняшней процедуры, которая должна стать частью лечебного процесса, возможно, будет сильнейший opistotonus, то есть arc de cercle. Мой ассистент будет прежде всего касаться точки у нее на спине.
Она знала, что это произойдет, и была готова.
Начало церемонии давалось ей с трудом, а потом все сделалось так, как должно было быть. Требовалось несколько минут, самым страшным для Бланш было появление в дверях, когда гул смолкал и все взгляды обращались к ней, к той, о ком столько говорили, к знаменитости! к медиуму! К той, что звалась Бланш и обладала странной чарующей красотой. К королеве истеричек! Которая у них на глазах могла превращаться в женщину с множеством лиц и становиться Бланш-2, Бланш-3 и Бланш-12, подтверждая их тайное подозрение, что не только эта женщина, но и все остальные были многоликими. И что нечто, подспудно пугающее всех и существующее вне их контроля! совершенно бесконтрольно! сейчас, может быть, удастся усмирить или сделать научно объяснимым.
У него был красивый голос.
Потом ассистент прикоснулся к истерогенной точке, но не на спине, как сказал Шарко, а под левой грудью. Для Бланш это не имело значения.
Она была готова, она уже отправилась.
Ей предстоит идти через лиственный лес, ей снова будет пятнадцать лет, и настанут те решающие весна и лето. Всегда во второй половине дня.
Лиственные деревья.
Я иду, я уже иду, скоро лес расступится, и она будет пробираться к берегу реки, а там ее будет ждать юноша, который, увидев, как она выходит из-за деревьев, скажет, что она — бабочка, сбежавшая с небес, поскольку это самое прекрасное, что можно сказать. Поэтому он так и скажет.
Она закрыла глаза, вошла в тоническую фазу и отправилась через лес.
Ей снова удалось сбежать. Лес. Вода. Сквозь деревья она увидела его и остановилась: все как должно было быть. Совершенно правильно. Закатав брюки до колен, он стоял босиком в нескольких метрах от берега, спиной к ней, и смотрел на текущую воду. Она вышла из леса. На берегу никого. Только они, так и должно было быть. 15.12: Бланш-2 подвергается эксперименту в больнице Сальпетриер и именуется Вит, между тем она — бабочка, сбежавшая с небес; на часах 15.17, и она кричит юноше, тот оборачивается и улыбается.
Она пришла вовремя. Юноша, почти мужчина, стоит и улыбается ей. 15.18.
Когда они впервые повстречались в деревне, она подумала, что он очень милый и так приятно смеется, а он сказал, что напишет ей стихи, и однажды весной действительно пришел со стихотворением. Написанным на листке бумаги, на обратной стороне списка покупок, и так красиво начинавшимся. Она навсегда запомнила первую строфу:
Ты, словно бабочка, сбежавшая с небес,
где вечность превратилась в скуку,
играешь со мной. И крыльями машешь,
немного с опаской.
Но мне известно, кто ты есть. Божья бабочка,
в маске.

Божья бабочка, в маске. Это — Бланш. Этим можно жить всю жизнь, думала она много позже.
Потом он много раз говорил ей, что она — сбежавшая с небес бабочка. И что она в маске. Слова «в маске» были так прекрасны. Они означали, что она может спрятаться, внутри самой себя. Потом они стали встречаться на берегу. Он приходил первым и ждал ее. Все было красиво и чисто, главное, чисто. Поэтому она и выходила к нему, когда дикие звери собирались в Сальпетриер и разглядывали ее, прежде чем впиться в нее глазами. Как сейчас.
Листва. Вода. 15.22.
Она пробирается сквозь листву и выходит на берег, сознавая, что она — бабочка, в маске. Она сказала юноше, уже почти взрослому, как и она, что ему едва ли можно к ней прикасаться, ведь с бабочкой надо обращаться осторожно. Поэтому все было так красиво и чисто. Чистота была очень важна. Вот лес и листва уже остаются позади, она выходит на берег реки и кричит ему. Он оборачивается и идет к ней навстречу, а она ждет его на берегу.
15.24. Она садится в траву, у самой реки.
Он загорелый, и она знает, что у него мягкая кожа и что на него можно положиться, а это главное. Как вы могли наблюдать, еще минуту назад пациентка была совершенно неподвижна, и неподвижность наступила очень быстро, что весьма необычно, но вам не следует делать поспешных выводов, поскольку каждый пациент обладает индивидуальным рисунком, — наступление конечной фазы, напоминающей делирий, не обычно, но вполне возможно, типичными же являются как раз не традиционные рисунки, а именно необычные, и поэтому необходимо — и юноша какое-то мгновение стоит перед ней совершенно неподвижно и смотрит на нее. Его загорелое тело обнажено до пояса, она знает, что ему пятнадцать лет, как и ей самой, но про себя она называет его мальчиком.
Каждый раз одно и то же. 15.26.
Она пробирается сквозь листву и видит воду, потом подходит к реке, а он стоит в воде, оборачивается, улыбается и идет ей навстречу.
Они лежат рядом в траве.
Очень осторожно он расстегивает на ней блузку, снимает и кладет рядом. Он касается ее груди тыльной стороной ладони. Во время их встреч всегда происходит одно и то же: ему разрешается ласкать ее, ей разрешается ласкать его, и все. И в этом, она знала, заключалось все самое высокое и чистое, ничто не могло подняться выше. Всегда будет вторая половина дня и косые лучи солнца. Солнце будет заходить в листву и полное теней будет, не обжигая, обвивать их своими лучами на берегу реки. У мальчика нет имени. Прикоснись ко мне, говорит она, но не больше. Тебе нельзя идти до конца, этого достаточно.
15.38. Это происходит именно сейчас. Как и должно происходить.
Осторожно. Рука юноши скользит по ее груди, а она проводит рукой по его спине, и это так приятно. Когда солнце садится, становится слышен звук бьющейся о прибрежные камни воды. Над ними словно бы возникает стеклянный свод, и он говорит: делай все, что хочешь. И она делает — ласкает его рукой там, где ей хочется, — и спрашивает: тебе приятно? Да, отвечает он, когда-нибудь мы дойдем до конца, ведь правда?
Она не отвечает. Она пробралась сквозь лес и листву, решительно, как бабочка, сбежавшая, но сознающая свою цель. Она чувствует себя в полной безопасности, ощущая, что ее лоно становится теплым и что в этой теплоте нет абсолютно ничего страшного. Мы делаем, что хотим, и однажды, говорит она, однажды мы дойдем до конца. Она прикасается к нему, а он лежит возле нее, теперь уже совершенно обнаженный, и весь сжимается, точно в судорогах, а потом лежит спокойно, глядя прямо в небо. Вот оттуда ты и сбежала, говорит он, что ты хочешь, чтобы я сделал? Делай, говорит она, то, что можно делать с бабочкой, сбежавшей с небес, где вечность превратилась в скуку, и играющей с тобой. Немного с опаской, говорит он.
Но мне известно, кто ты есть. Божья бабочка, в маске.
Да, говорит она. Осторожно. Осторожно.
Уже почти сумерки, и это прекрасно, и ей вообще не хочется просыпаться, давайте однократно приложим пресс к нескольким истерогенным точкам. С овариальным прессом можно повременить. Как вы видите, мой ассистент решительно, но не безболезненно, надавливает на точки в овариальной области. Обратите внимание на выражение боли, которое возникает внезапно и безо всяких физиологических оснований. Пациенты часто издают патетические возгласы вроде: Мама, я боюсь! Обратите внимание на эмоциональную вспышку, посмотрите на дугу, если мы допустим продолжение, могут возникнуть травмы, заметьте, наступает внезапное спокойствие, почти решимость, и казавшаяся безнадежной контрактура исчезает.
Солнце скрылось, сумерки. Какая странная темнота. Ей больше не виден другой берег реки. Юноша исчез, сумерки быстро сгущаются, темнота накатывает с востока, становится прохладно.
17.03. Ей нужно найти обратную дорогу через лес.
Как там было у него в стихах, о сбежавшей бабочке? Все опять должно быть нормально, что он там написал в стихотворении? Дорога через лес: так легко находить дорогу к берегу реки и так трудно возвращаться! Как бабочка, сбежавшая с небес. Играешь. С опаской? На берегу реки она была под защитой юноши. Скоро опять в глубину объятого ужасом леса.
Никакой листвы, только джунгли.

 

Все дикие звери наблюдали за ней молча. Юноша видел, кто она такая, и высказал. Божья бабочка, в маске.
Теперь главное — Мари.
Это невероятно трудно, ей необходимо найти взаимосвязь. Она знала, что справится.
Назад: V Песнь о ревности
Дальше: VII Песнь о диких зверях