II
Песнь о Кролике
1
В своей «Книге» Бланш называет ее Кроликом. Это могло быть презрительным намеком на ее сексуальность.
Может быть, этот персонаж и несущественен.
Но если он важен для Бланш, то важен и для нас.
Поначалу среди персонажей «Книги вопросов» только три женщины. Это Бланш, Мари и Кролик. Потом появляется Герта Айртон, но только под конец. И Бланш с ней никогда не встречалась.
Кролик?
Сперва мне думалось, что все они были немного наивными и боялись, боялись, что не вынесут любви. Но, вероятно, я ошибался. Это не боязнь, а невинность — несмотря на окружающую грязь, то, что заставляет человека в конце концов вставать и идти.
Иногда вдруг создается впечатление, что Бланш останавливается, сбивается; можно предположить, что она подымает взгляд от деревянной каталки и устремляет его в окно, на деревья и листву, будто за ними находится берег реки, или опускает глаза и смотрит на укутанный одеялом обрубок ноги, морщит лоб с невинным удивлением на все еще по-детски прелестном лице и тут же пишет: Я скоро начну.
Постепенно привыкаешь, под конец мне это даже нравится. Она ведь хочет, чтобы мы поняли, но немного боится, не улавливая, почему мы никак не можем понять! отчего медлим! Тогда возникают невинность и робость; вопрос: можно ли продолжать, приблизительно так.
Вероятно, поэтому. Так пишут только те, кто еще не до конца решился или пребывает в безграничном отчаянии. О шести тысячах женщин, запертых в больнице Сальпетриер, толком никто ничего не знает, но ведь они там были, непосредственно рядом с нею. Я скоро начну: это отзвук детского страха, радостный, но с оттенком отчаяния, мне он знаком.
Нетрудно понять, что пальцы и руки Бланш пострадали от радиевого излучения.
Но ступни? А позже и ноги целиком?
Возможно, причина кроется в чем-то другом. У Бланш часто повторяется: было и кое-что другое.
Сперва, стало быть, Бланш. Затем Джейн Авриль, которую на самом деле звали Жанна Луиза Бодон.
Она играет очень скромную роль в истории Бланш, Мари и профессора Шарко, но однажды июньским вечером (год в «Книге» не приводится; можно, однако, предположить, что году в 1906-м) она, безо всякого предупреждения, навещает Бланш. Это — первый из двух ее визитов.
Второй был нанесен за месяц до смерти Бланш. Мари, Бланш и Джейн, втроем, сидят на террасе. Деревья. Листва.
Это — наиприятнейшая встреча, совсем непохожая на первую, она-то и является исходной точкой, или той точкой, с которой можно начинать повествование.
Всегда хочется надеяться, что в каждой человеческой жизни существует подобная точка. Вероятно, поэтому мы и продолжаем жить.
Первая встреча происходит посреди серии ампутаций — Бланш уже лишилась руки и стопы, но еще может вполне сносно передвигаться на костылях; Джейн равнодушна и любезна. В «Книге» есть вопрос: Чем вызван визит Джейн и кто рассказал ей о моем положении?
Джейн принесла с собой свежий хлеб, который, как она уверяла, испечен с изюмом, абиссинскими орехами (?) и приправлен розмарином, и сказала, что хочет в знак дружбы разделить этот хлеб с Бланш, выпить с ней бокал вина и вспомнить прошлое.
Джейн осматривалась в комнате, словно только теперь понимая, где находится. Она обратила внимание на рабочие инструменты Мари — стеклянные реторты и колбы, — подошла к ее столу и склонилась над записями химических формул, сухо констатировав, что за это и получают Нобелевские премии.
— У тебя высокопоставленные друзья, — сказала она. — Ты многого достигла.
Достигла? Бланш еще не лежит в деревянном ящике, он только приготовлен и стоит возле кровати, но тем не менее!
Одета Джейн экстравагантно.
Употреблено именно это слово. Она напоминает измученного, накрашенного, но терпеливого ребенка. Бланш пишет, что не понимает значения этого необычного жеста с хлебом. Поэтому она начинает, чуть ли не в панике, с несвойственной мне нервозностью, говорить о больших успехах Джейн в Мулен-Руж, о славе, которую той принесли рисунки Тулуз-Лотрека с очаровательной танцовщицей на первом плане, Джейн бесцеремонно, но ласково обрывает ее и почти патетически спрашивает:
— Бланш, как твои дела?
— Ты же видишь.
— По тебе этого никогда не видно, — произнесла Джейн, немного помолчав, — ты всегда обладала ужасающей силой, я тебя вечно боялась. Ты была невероятно сильной, и все тебя боялись, ты знаешь об этом? Мне было жаль Шарко, он так боялся тебя.
— Прекрати, — прошептала Бланш.
Джейн молча села на стул. Прошло некоторое время.
Потом она заговорила, почти шепотом.
Ей хотелось поговорить о больнице Сальпетриер, бывшей не только адом, но и кое-чем еще, чем-то очень дорогим. Она употребляет выражение «дорогим». Вот это дорогое она и утратила, некое воспоминание, которое она усиленно пыталась восстановить, посреди глубочайшего отчаяния ведь бывает мгновение, когда все кажется возможным, приблизительно так, когда ты свободен и способен все начать сначала, ее голос иногда почти пропадал.
— Я забыла. Я больше не могу. Бланш, дорогая, я прошу тебя, единственное, о чем я прошу тебя, это вернуть мне одно воспоминание.
Озадаченная самим построением фразы, Бланш спрашивает:
— Воспоминание?
— Как это было.
— Вернуть тебе?
— Да, — прошептала Джейн, согласно «Книге», с тем же неотступным, тихим отчаянием. — Оно пропало.
— Какое же это воспоминание? — спросила Бланш, откладывая в сторону протянутый ей кусок хлеба, так, словно он был отравлен, в надежде, что мой жест не ускользнул от внимания Джейн.
— Когда я танцевала. И думала, что все можно начать сначала.
— Ты забыла?
— Зачем бы я иначе стала тебя просить, — ответила Джейн.
На долгое время воцарилась тишина. Бланш пишет, что ей стало спокойнее и она больше не чувствовала себя застигнутой врасплох; она плотнее закутала свое искалеченное тело одеялом, настало время переходить в контрнаступление против нахальной непрошеной гостьи.
— Нет, я не помню, — сказала Бланш, — если уж ты, маленькая сучка, забыла, откуда же мне помнить?
Выражение «маленькая сучка» возникает совершенно неожиданно.
— La danse des fous!!! — воскликнула Джейн Авриль, не обращая внимания на грубое оскорбление и словно бы ее собственного выпада не было или он не считался, я забыла, но ты-то наверняка помнишь «Танец безумцев» в Сальпетриер, бабочка!
Таково завершение этого эпизода.
Если разговор передан верно, то все очень странно. Ведь так не выражаются: торжественно, как корсет, как она напишет в другом месте. И эта внезапная ненависть. Что-то не сходится. И потом, в 1913 году, перед самой смертью Бланш, они снова встретятся, уже вместе с Мари Кюри.
Спокойно, печально и тепло.
И больше ни слова о хлебе, об утраченном мгновении, о «Танце безумцев», о триумфальном представлении, свидетелем которого Бланш, вероятно, была и которое стало лишь утраченным воспоминанием, — словно воспоминание можно ампутировать, — фантомным воспоминанием, не причиняющим боли, подобно ампутированным конечностям Бланш, но воспоминанием, которое все-таки возможно вновь обрести как некую историческую находку: и значит, ничто еще не потеряно, все имеет смысл и значение.
2
Джейн Авриль — это сценическое имя.
На самом деле ее звали Жанна Луиза Бодон, она родилась 9 июня 1868 года в городке под названием Бельвиль, совсем неподалеку от Парижа; ее мать была шлюхой. Местечко Бельвиль, располагающееся на высоком и отвесном плато, в те времена едва ли могло претендовать на что-то общее с Парижем: позднее оттуда провели канатную дорогу, чтобы улучшить связь с городом света и веселья. На поприще проституции ее мать трудилась с четырнадцати лет до тридцати одного года, потом сделалась слишком тучной и стала зарабатывать на жизнь гаданием на кофейной гуще. Она называла себя модисткой. «Моя мать была красивой, блистательной и знаменитой парижанкой периода Второй империи», — пишет Джейн в своих мемуарах, вышедших в 1930-е годы, и намекает, что ее отец — итальянский граф; ведь так всегда можно сказать, и в большинстве случаев это прозвучит вполне правдоподобно: моим отцом был итальянский граф, но еще правдоподобнее было бы, если бы он оказался местным крестьянином по имени Фан. Поэтому мать берет себе имя «Элиза, графиня фон Фон» и отдает ребенка на воспитание своим родителям; это происходит во время осады Парижа в 1870 году, в тот же год, когда Шарко отсылает семью вместе с детьми в Лондон. К этому я еще вернусь.
Группа прусских солдат считает Джейн своим талисманом, но первое немецкое предложение, которое она выучивает, возбуждая всеобщее веселье: «Все пруссаки свиньи».
Время от времени мать берет ее к себе и избивает, а в промежутках — периоды отдыха у бабушки и дедушки, и тогда жизнь делается веселой. Одному из бывших любовников матери становится жалко Джейн, он подкармливает ее, она начинает полнеть, что доставляет ему двоякое удовольствие.
Джейн молодец: умеет «убирать, разжигать огонь и готовить еду». Она настоящая шалунья, — таково общее мнение, — хоть и застенчива. «Никогда не забывай, что ты дочь итальянского графа», — постоянно твердит ей мать. Юная Джейн верит в Бога и хочет спасти мать от вечной кары, потом она махнет на все рукой и на попытки спасения матери тоже.
Начало жизненного пути Джейн производит угнетающее впечатление.
В тринадцать лет она просит милостыню на окраинах. Ее молодость отмечена сентиментальностью в духе того времени, знаменитой и интересной она станет позднее, прежде всего благодаря рисункам Тулуз-Лотрека.
Будучи слабохарактерной, она с трудом преодолевает юношеские годы.
Внезапно у нее начинаются судороги. Первый раз все думают, что это вызвано чувством вины; она, без видимых причин, не захотела делать массаж одному из материнских благодетелей, у которого неожиданно возникли боли в спине, ее злобное детское упрямство вызвало гнев матери. Та избила Джейн. Когда материнский приятель, плохо себя почувствовав, вновь стал настаивать на помощи и девушка, несмотря на суровый выговор, отказалась, — правда, без слез, только с судорожно ожесточенным лицом, — состояние непокорности каким-то непонятным с медицинской точки зрения образом распространилось на ее конечности, и она словно бы затанцевала, чем привела в замешательство и даже напугала присутствовавших, то есть больную мать и ее благодетеля. Ее заболевание определяют как плясовую болезнь, или пляску Святого Витта.
Так невинно и вместе с тем загадочно все началось.
Один ее пожилой любовник и покровитель, доктор Маньян, который был психиатром и первым оценил юную Джейн, когда она еще походила на худенького ребенка, проследил за тем, чтобы ее положили в больницу Сальпетриер, к профессору Шарко, в третью секцию второго отделения — это произошло 28 декабря 1882 года.
3
Как же она могла забыть этот город в городе, носившем имя Сальпетриер!
Он по-прежнему на своем месте.
Она всегда — не тогда, когда была приверженкой христианства и еще пыталась спасти от ада свою блудливую мать, нет, немного позже, когда уже махнула на все это рукой, — представляла себе небо как некий замок, защищенный от мира стенами. Туда ее когда-нибудь заберут, освободив от мамочки-шлюхи и благодетелей из числа ее клиентов, которые постепенно начинали предпочитать юную Джейн дородной и рыхлой матери. Или, возможно, она представляла себе небо как некое место на земле, о котором ей когда-то рассказывал один из благодетелей. Он называл себя просветителем! Он говорил, что это небо находится на земле, а не где-то в другом месте; и она по-детски продолжила его мысль, полагая, что «небо» — это когда все благодетели будут изгнаны из окружения матери, а та преобразится, смягчится, ее движения станут ласковыми и плавными, а не порывистыми и гневными, приносящими боль и оставляющими чувствительные отметины на теле девушки, и что превращение матери в ангела произойдет именно в этом земном небе.
Так в представлении Джейн должно было выглядеть небо Просвещения, но то место, куда она вступила, было всего лишь небесным замком под названием Сальпетриер.
Больница Сальпетриер была действительно замком посреди Парижа — дворцом! — и в нем собирались женщины с помутившимся от любви рассудком. Среди них были и падшие, и постаревшие, и те, кто вот-вот должны были встретиться с любовью, но надломились в ожидании. Одно у них было общим: любовь когда-то играла для них важную роль, но они оказались обманутыми.
В больнице было 4500 коек, но на кровать могли рассчитывать далеко не все здешние заключенные. Население дворца значительно превышало эту цифру; он был главным образом предназначен для «защиты старости», но служил и неким пристанищем для «лишних». Сюда свозились брошенные женщины, у которых больше не было благодетелей или ангелов-хранителей; главные обитатели этого черного дворца в центре Парижа не были пожилыми и слабоумными. Старухи (исключительно женщины, поскольку мужчин сюда не допускали), конечно, составляли большинство, но пульсирующим загадочным сердцем дворца были не они. Джейн Авриль позднее напишет в своих воспоминаниях, что привилегированное место в этой юдоли печали занимали слывшие знаменитостями умственно отсталые, больные эпилепсией и истерички. Они составляли высшие, вожделенные слои этого трагикомического сборища из шести тысяч серых теней, которые с бормотанием, криком или рыданиями, медленно, подобно жабам, перемещались по грязным коридорам и комнатам, между метровой толщины стенами, или растерянными группками толпились на улице, в тесных внутренних двориках, — в абсолютно нейтральной в стилистическом отношении автобиографии Джейн Авриль слова вдруг обретают почти художественную экспрессию.
Сто лет назад.
Сюда заточили и Бланш, и Джейн, и остальных шесть тысяч живых теней, все еще считавших себя людьми.
Армии теней больше нет, но дворец по-прежнему на месте, со своими стенами и сводами, с библиотекой, в которой находится знаменитая картина, изображающая Шарко и Бланш во время сеанса. Картина! Знаменитая! Как ее только не толковали! Образ подавленной эротики! Священный Грааль пиетистского сладострастия! Символ беспомощности охваченной страстью женщины! Одиночество!
Или просто образ — манящий и холодный мертвенный образ неудавшейся экспедиции в глубь континента женщины и любви.
Дворец по-прежнему на месте.
Парижский дворец, теперь уже очищенный от того, что увидела Джейн Авриль, когда ее завели в этот населенный людьми-крысами Лабиринт. Образ дворца безумных женщин повторяется во всех описаниях, он манит и отталкивает и не имеет ничего общего с нами, говорим мы: как страшный сон за мгновение до светлого пробуждения, представляющий собой притягательное изображение Бланш в полуобморочном состоянии.
И профессора Шарко, почти у нее в объятиях, или наоборот.
Сюда попала Джейн Авриль, пройдя под руководством матери полный курс образования, после бурного и необычного детства, будучи по-прежнему женщиной бесхарактерной и еще не прославившейся в качестве танцующей модели.
Почему же ее звали Кроликом?
Нет, Кроликом ее звали не поэтому.
Иначе бы это можно было использовать как метафорический образ пиетистской сексуальности, столь далекой от Джейн Авриль, но, возможно, близкой профессору Шарко, если я его достаточно хорошо знаю, а почему бы мне и не знать его, если Бланш считала, что знает.
Какое у нее на это право?
Она-то какое право имеет высказываться о подавленной сексуальности пиетизма? Никакого! Никакого! Когда началась Вторая мировая война, на побережье Вестерботтена всех призывали обзаводиться кроликами. Идея заключалась в том, что они станут резервным провиантом, если война дойдет и сюда. Везде появились маленькие клетки, в которых кишели кролики, и дети, со своими всевозможными тайными и грязными детскими инстинктами, все эти в глубине души греховные и благочестивые дети постоянно! постоянно наблюдали, как они совокупляются!
И поскольку сексуальность была под строгим запретом, всевозможные опекуны и благодетели — потом, слишком поздно! — с ужасом обнаружили, что дети, как и я сам, — продукты пристального внимания благочестивого пиетизма к запретной страсти и к женщине, являвшейся глубинной движущей силой греха и источником искушения, конечной точкой страшного прегрешения, — невинные дети, сгрудившись, лежат на лужайках, в лесу или в снегу и, не снимая одежды, повторяют каждодневные судорожные движения кроликов во время их совокупления в кишащих, вздымающихся кучах.
Сексуальность словно бы набухала под ледяным покровом благочестия, и перед ней было не устоять.
Деревня становилась своего рода распутным преддверием ада, — его невинным воплощением были дергающиеся и ерзающие дети, далекие от христианской идеи любви, утверждавшей греховность секса и сладость запретной черты, к которой, под прикрытием кроличьих игр, стремились приблизиться эти судорожно двигающиеся ребятишки.
Джейн пришлось стать проституткой в одиннадцать лет. Бланш проституцией не занималась никогда. Поначалу она любила Джейн, потом боялась ее; когда они увиделись вновь, было уже слишком поздно.
Но эти ампутированные страсти! Какая сила!
Нет никаких оснований оправдывать XX век. Как просить прощения за столетие, не сумевшее разобраться в своих истоках?
Нелепо.
Но даже маленькие деревеньки прибрежной части Вестерботтена не являются исключением. Ведь все мы в глубине души были гернгутерами. Нелепо просить прощения за истоки сексуальности или стыдиться их. Еще в середине XVIII века, когда гернгутеры в Богемии собирались пожениться, молодую пару отводили в голубую комнату, и ее первый половой акт должен был происходить под наблюдением старосты прихода. Сам акт носил характер ритуала, как богослужение: жениху следовало сидеть на полу, вытянув ноги, а женщине — на нем верхом.
Так и должно было осуществляться лишение девственности, в присутствии старосты прихода, сидевшего на стуле у стены.
Что как не вожделение является сильнейшей движущей силой веры!
4
Дворец по-прежнему стоит на месте.
Неужели он действительно был дворцом страстей? Селитроварней, и по сегодняшний день сохранившей мифическое излучение? Магическим дворцом, служившим когда-то лабораторией, предназначенной для изучения более важной, чем радий, тайны — неужели он действительно был населен крысами? дворец?
Нет, едва ли.
В самом конце, после череды сводчатых коридоров, — проход к площади Сент-Клер, которая, посреди убожества и под аккомпанемент шуршания ног людей-крыс, выводила на простор. Перейдя площадь, ты попадал, предварительно миновав также временно открытую улицу Кюизин, в квартал нервнобольных, эпилептиков и истеричек, где этими распутными и грозными женщинами управлял знаменитый профессор Шарко. Особенно выделялись среди них те, эксперименты с которыми привлекали наибольший интерес, — женщины, именуемые истеричками, которые упорно стремились стать «звездами среди крыс» и, как утверждалось, использовали любую возможность, чтобы во время демонстраций и процедур профессора Шарко привлечь к себе внимание экстравагантными изгибаниями, «мостиками», разными акробатическими упражнениями и гортанными криками отчаяния, радости или облегчения. Именно эти театральные представления и должны были показать ранее скрытый путь в устрашающий и отпугивающий мир женственности и любви.
Прямо, как мы — дети из нашей деревушки, — думаю я иногда.
А удалось ли повзрослеть нам?
Джейн, которую тогда еще звали Жанна Луиза Бодон, вступила в этот Дворец женщин без боязни, помня о своей прежней жизни и полная решимости с радостью ампутировать память о ней.
Джейн обнаружила, что небесное прибежище хоть и напоминает ад, но этот ад вполне сносен и забавен. Здешних женщин беззастенчиво использовали, но они все же не сдавались. Пациентки-соседки пытались ее успокоить. Они, пишет Джейн, не испытывали недоверия к «моей персоне: я была маленькая, тоненькая и хрупкая»; и ее посвятили в правила лечения и возможности побега.
Санитары изо всех сил старались быть услужливыми и пользовались любовью у женщин-клиенток. Врачи были молодыми, они проводили обследования со всей научной тщательностью, и когда одаренные особой милостью женщины оказывались в положении, им приходилось, к глубокому сожалению персонала, покидать больницу для родов; но они всегда возвращались, подобно заблудшим овечкам, которые в конце концов возвращаются к матке-заступнице.
В «Книге вопросов» — ничего похожего на этот красочный язык. Несколько отдельных вопросов по поводу Джейн Авриль и один загадочный ответ. Вопрос: Что он мог найти в Джейн? и ответ: Животных он любил, как самого себя, и бывали мгновения, когда я испытывала ревность, почти ненависть к этим беспомощным существам, поглощавшим так много его любви.
И все. Весь ответ.
Любовь может возникать, даже если кто-то делится с любимым своим мраком. Но рождается ли при этом также и ненависть?
5
Бланш Витман была непререкаемым авторитетом, и Джейн обратилась к ней, когда у нее появилась мысль организовать большое танцевальное представление, посвященное безумным.
С Бланш считались. Ведь она была королевой истеричек! Ходили слухи, что профессор Шарко любит ее и она обладает большой властью, но не позволяет профессору Шарко вступить в свои потаенные сады.
Те, кого особенно выделял Шарко и кто более или менее регулярно участвовал в медицинских экспериментах, являясь главными объектами научных и публичных анализов, размещались в большом зале Duchesse de Boulogne на первом этаже.
Менее интересные или уже «отработанные» истерички находились на верхнем этаже. Они были не столь эстетичны, их припадками мало интересовались, и они уже так долго пребывали в Сальпетриер, что постепенно лишались рассудка и впадали в апатию.
Джейн была еще ребенком, но обладала шармом четырнадцатилетней девушки, в ней сочетались детская жестокость и любознательность, она любила провоцировать пациенток, казавшихся смешными или отвратительными. Одной из них была высокая, величественная, подстриженная ежиком дама, с белыми как снег волосами, именуемая La Place Maubert, поскольку она низким, глухим голосом упорно кричала окружающим: Я уважаю La Place Maubert, а на вас мне наплевать! Такой площади никто не знал, но считалось, что для нее она обладает некой святостью, которую никто не смел оспаривать.
Слово святость употреблялось часто.
Когда Джейн время от времени, провоцируя ее, по-детски наигранно спрашивала, где эта «площадь» находится, несчастная хватала ее, обвивала своими длинными руками и поднимала в воздух с поразительной и неожиданной силой, словно худенькая Джейн была жертвой, которую следовало принести невидимому или исчезнувшему богу, навсегда отвернувшемуся от них, жертвой, которую ей надо было, как в свое время Аврааму, положить на алтарь, чтобы умилостивить карающую десницу.
Тогда на выручку обычно приходил какой-нибудь благодетель. Неподалеку от этой страшной и возмутительной сцены всегда находилась Пердри — сильная, мужеподобная женщина, которая в разговоре демонстрировала иногда удивительный ум и интеллектуальную уравновешенность, но чьи телесные движения никак не координировались рассудком: ее тело словно бы само по себе бродило по площади, что-то пиная и дергаясь или перепрыгивая двумя ногами через сточные канавы. У Пердри вошло в привычку на расстоянии наблюдать за Джейн или, скорее, охранять ее, и когда ее жизни начинала грозить опасность со стороны жуткой La Place Maubert, Пердри подбегала и вырывала кричащую Джейн из рук сумасшедшей, нежно целовала ее и приказывала прятаться от жестокой противницы. Кстати, именно к этой, на самом деле умной и доброй, но странно дергающейся Пердри, по совету интересовавшегося искусством и театром профессора Шарко, приходила легендарная актриса Сара Бернар, чтобы почерпнуть вдохновение для подготовки роли у этой истинной психопатки, которая художественно исполненными подергиваниями обнажала глубину своего темного подсознания.
Из встречи, однако, ничего не получилось; когда Пердри поняла цель визита актрисы, она резко развернулась, задрала юбку, показав голую задницу, и разнообразными жестами стала указывать ошеломленной актрисе на главный вход больницы, куда ту и препроводили под громкий хохот пациенток.
Позднее актриса познакомилась с Бланш Витман. Но это было уже, когда слух о Бланш распространился в интеллектуальных кругах Парижа. Тогда актриса хотела получить ответ на совершенно другие вопросы, тайной которых, как считалось, владела превратившаяся позднее в тот самый торс в деревянном ящике Бланш.
6
«Танец безумцев», о котором спрашивала Джейн, когда приходила к Бланш Витман, чтобы вернуть воспоминание, должно быть, состоялся в середине Великого поста 1884 года; в больнице устроили бал-маскарад, в котором участвовали пациентки, а также некоторые врачи и санитары.
Джейн была в карнавальном костюме: мужская рубашка с закатанными рукавами, укороченное трико, штаны буфами, широкий красный пояс и маленькая шляпа с пером.
Лицо скрывала маска волка.
Это ее первый бал. Она танцует польку с мужчиной в костюме средневекового рыцаря, и когда тот потом снимает маску, она обнаруживает, что это — один из молодых медиков, который ей нравится.
Ни одна из картин Тулуз-Лотрека не воздает ей должное.
В эти годы она — бабочка. «Книга вопросов» дает уклончивый ответ на вопрос о внешности Джейн: Джейн тоже была бабочкой, сбежавшей с небес. Тот юный медик подарил ей первого мая букет ландышей.
Перед балом Бланш помогает ей одеваться.
Бланш является одной из обитательниц Сальпетриер, которыми Джейн восхищается, поскольку она — одна из звезд. Бланш улыбается ей теплой улыбкой и советует дать себе волю.
И Джейн дает.
Начав танцевать, она замечает, что ничего не весит и просто летит, а музыка несет ее. Она освобождается от самой себя и находит новые па, которые потом произведут сенсацию в Мулен-Руж; постепенно все расступаются, а она в одиночестве продолжает танцевать в самом центре, ей аплодируют, на нее смотрят, ей шестнадцать лет, и ее ничто не тяготит. Что я делаю! — восклицает она, останавливается, подходит к Бланш и о чем-то спрашивает, говоря, что боится скандала.
Бланш наклоняется к ней и шепчет.
Джейн Авриль возобновляет танец, танцует и танцует, замечая, что утрачивает не только все свои качества, кроме способности танцевать, она утрачивает также воспоминания, вину и отчаяние, чувствует себя свободной от матери и ее почитателей, от крыс, побоев и ударов, она отрезана от больницы, ее воспоминания ампутированы, она невесома, новые, невероятные танцевальные па с легкостью покоряются ей, ей шестнадцать лет, и в этот миг она знает, что абсолютно свободна и ничто не может помешать ей.
В то мгновение, когда музыка прекращается, она, секунду поколебавшись, в полной тишине, все же продолжает свой танец, а все остальные стоят и смотрят на нее, будто она и впрямь — бабочка, сбежавшая с небес.
Бабочка! Этот трижды повторяющийся образ, с которым лежащий в деревянном ящике торс, можно сказать, живет и умирает.
Но что тогда прошептала Бланш?
В какое-то мгновение она видит лицо Бланш и понимает, что та в отчаянии и напугана, как брошенный ребенок. Почему, Джейн не знает. Миг свободы! и потом долгая жизнь в погоне за этим мигом, словно погоня наркомана за первым ощущением эйфории, погоня, мечта вновь обрести это мгновение, бегство назад, погоня! погоня! но дорогу назад она так и не найдет.
Потом аплодисменты. Краткий миг, когда все возможно. Это миг любви, пишет Джейн, как я страдаю оттого, что не могу поймать этот миг, когда все возможно, и остаться в нем навсегда.
Конфликт с Бланш, пишет она, начался именно с этого самого момента. Шарко наблюдал за танцем, смеялся и аплодировал.
— Как легко ты двигаешься, — сказал он ей потом. — Тебе надо бы стать танцовщицей. Тебя ждет богатая жизнь. Когда я смотрю на тебя, мне хочется снова стать молодым.
— И что? — спросила она.
Ей пришлось покинуть Сальпетриер 11 июля 1884 года. На этом она исчезает из истории или входит в нее. Уходя, человек, в каком-то смысле, и покидает историю, и ее начинает.
Последние месяцы пребывания Джейн Авриль в Сальпетриер загадочны, но некоторые фрагменты позднее обнаруживаются в «Книге вопросов».
Она вернется к Бланш и Мари тем знаменательным вечером 12 апреля 1913 года. О ее дальнейшей жизни почти ничего не известно. Тулуз-Лотрек тоже прекращает ее рисовать.
В Сальпетриер она наверняка не была серьезно больна, не страдала истерией, не имела каких-либо повреждений, она могла ходить, могла танцевать; во дворце, который по-прежнему стоит на своем месте, никаких свидетельств о ней не сохранилось, и только сделанные в последующие годы рисунки рассказывают о Джейн, но тот первый танец в них не запечатлен. Рисунки сделали ее знаменитой, хотя сама она вновь оказалась преданной забвению. Может быть, именно об этом она и хотела спросить во время первого посещения Бланш, которая, в свою очередь, присутствует только на одной-единственной картине, с окруженным зрителями профессором Шарко и к тому же в полуобморочном состоянии.
В изображениях Джейн ничто не говорит нам о Сальпетриер.
Джейн Авриль выписали. Единственным последствием ее психического заболевания, которого, возможно, и не было и от которого ее, возможно, лечили в Сальпетриер, осталось странное легкое подрагивание ноздрей: ее нос дергался, как у кролика.