Книга: Истоки мировой духовной культуры
Назад: БИБЛИЯ И ЗАПАДНАЯ ЛИТЕРАТУРА ХIХ ВЕКА
Дальше: ПРЕДШЕСТВЕННИКИ ВЛАДИМИРА СОЛОВЬЕВА

БИБЛИЯ И ЛИТЕРАТУРА ХХ ВЕКА

Беседа первая
Добрый день, друзья! Тема наша сегодня — очень сложная и, безусловно, трудно охватить все. Я на это и не претендую. Но это наш век, наш двадцатый век, и поэтому для нас особенно важно, интересно, дорого — как он отразился в Священном Писании? И как Библия отразилась в нем? Я не буду придерживаться хронологической канвы, а просто сделаю небольшой общий обзор.
Кто из писателей задумывался над начальными страницами Библии, над Книгой Бытия? Многие. Большинству из вас известна книга, многотомный толстый роман Томаса Манна «Иосиф и его братья». В этом романе очень интересно соприкоснулись Писание и литература.
В Библии жизнь Иосифа не несет в себе глубинной духовной, мистической нагрузки. Это история почти светская, в том смысле, что там разыгрываются драматические события, которые прочно врезались в память людей, которые действительно похожи на роман с приключениями, победами, узнаванием.Я думаю, что сюжет известен вам всем, так ведь? Или не совсем? В таком случае очень кратко, в двух словах…
У патриарха Иакова, праотца древних израильтян, который кочевал в Ханаане, нынешней Палестине, было двенадцать сыновей, но самым любимым был Иосиф. И братья ему завидовали, что он любимчик, что отец ему сделал красивую одежду. И однажды Иосиф, который был не лишен, по–видимому, хвастовства и гордыни, сказал, что ему приснился сон, будто одиннадцать снопов поклонились двенадцатому — это ему. Ну, и братья постепенно не только невзлюбили, но просто возненавидели его. Однажды, когда он пришел в уединенное место, в долину, где они пасли стада, они решили с ним расправиться.
Грубые, первобытные пастухи — все это происходит исторически примерно в 1700 году до нашей эры, то есть 3700 лет тому назад. Сначала они вообще хотели его убить, бросить в пустой колодец в пустыне, чтобы он погиб, но потом, увидев караван кочевников–торговцев, они решили его продать в рабство. И продали, а одежду Иосифа испачкали в крови козленка, принесли отцу и сказали: «Вот это все, что мы нашли в пустыне». Иаков страшно убивался, что погиб любимый сын. Библия подчеркивает различное отношение братьев к этому преступлению: один брат хотел бросить его в колодец, но потом тайно спасти, другой мучился совестью, в общем, это была неоднозначная реакция.
А потом дело развернулось таким образом. Иосиф был продан в Египет, стал слугой у египетского вельможи, но, когда жена этого вельможи попыталась его соблазнить, он, сохраняя этические нормы, которые он вынес из общения с отцом, сказал, что он не может: твой муж мне, как отец, для меня это будет большим преступлением. Она решила ему отомстить и устроила инсценировку, как будто он пытался ее изнасиловать. Разгневанный господин, когда узнал об этой истории, бросил его в тюрьму… в тюрьму бросил, не убил, хотя раба можно было убить.
В тюрьме Иосиф познакомился с двумя царскими вельможами, которые попали по капризу фараона за решетку. И однажды они рассказали ему свои сны, а Иосиф обладал даром угадывать по снам будущее. И он предсказал одному, что вскоре его постигнет тяжкая участь — он будет казнен, а другому сказал, что вскоре царь вернет ему свою милость и вернет его во дворец. «Вспомни тогда обо мне, ибо я невинный здесь томлюсь». И рассказал ему свою историю. (На эту тему есть картина в Русском Музее.) Предсказания Иосифа сбылись: одного казнили, дpугой веpнулся во двоpец и, конечно, его забыл. Все это хаpактеpно, хотя и написано в глубокой дpевности, но это типично для человеческой жизни. Забыл его в своем счастье, в своей pадости, что снова веpнулся и стал цаpским виночеpпием, то есть подавал вино пpи цаpских пиpах — это считалось большой должностью.
Но однажды фараону приснились странные сны: он видел во сне коров (в Египте коровы считались священными), они выходили из Нила, и сначала вышли тучные, толстые коровы, а потом за ними тощие, и тощие набросились на тучных, съели их, но остались такими же тощими. Фараон, который считал, как это было принято в Египте, что сны открывают божественные истины, пытался выяснить, что это значит. И тогда виночерпий вспомнил: «Да, со мной сидел там человек, иноплеменник, еврей по происхождению (тогда это слово употребляли только, говоря о чужеземцах и означало оно «странник», «скиталец»), вот он здорово угадывает сны, он мне предсказал, что ты мне возвратишь свою милость».
Послали за Иосифом, Иосиф сказал, что эти сны означают: сначала будут времена плодородия, а потом наступит несколько лет голода, постарайся заранее запастись зерном. А фараон сказал, что тогда ему нужен человек, который будет всем этим распоряжаться, и предложил Иосифу заняться этим. Иосиф стал распорядителем по зерноснабжению. Он устроил большие государственные амбары, туда свозили все излишки зерна, и, когда действительно наступил голод, он смог спасти страну от бедствия.
Тем временем голод охватил не только дельту Нила, но и проник в Ханаан, место, которое теперь у нас называется Израиль, Палестина. И старик Иаков, оказавшись на грани голодной смерти, решил отправиться в Египет, где, как он слышал, продают для иноземцев хлеб, пшеницу, зерно. Сам он был стар и не смог это сделать, но отправил туда своих сыновей. Они приехали в Египет и оказались у дома Иосифа, и он узнал их, а они, разумеется, не узнали в важном египетском вельможе своего брата, который, как они считали, давно погиб.
И вот Иосиф начинает с ними сложную игру. Он продает им хлеб, потом возвращает их и говорит: «А сколько вас братьев у отца?» Они отвечают: «Нас двенадцать, но одного не стало». «А как зовут вашего отца?» Он все время спрашивает их, и они понимают, что внимание его какое–то подозрительное, они боятся его. Иосиф сажает их за стол, но сажает по старшинству, по возрасту. И они говорят: «Господин все знает про нас». Потом он их отпускает… Несколько раз они приходили и уходили, а в нем идет внутренняя борьба: это и горечь обиды и в то же время жалость. И в конце концов он не выдерживает, просит всех посторонних выйти, и когда они остаются одни, он вдруг говорит: «Это я, Иосиф, ваш брат. Жив ли еще мой отец?» Они все в ужасе упали перед ним на колени, а он заплакал. И так совершилось это примирение — он их простил. И потом он сказал слова, важные библейские слова: «Вы сотворили зло, но Бог и зло обратил в добро». Так часто бывает в истории. Потом Иосиф смог взять отца и всю семью в Египет, и они спаслись от голодной смерти.
Такая история не могла не привлекать поэтов, художников, писателей. В ХХ веке, в период очень трудный и кризисный, во время войны, Томас Манн пишет большой роман «Иосиф и его братья». В целом он придерживается библейского сюжета. Но священный библейский писатель, который составлял Книгу Бытия, привел этот драматический, приключенческий, можно сказать, рассказ, чтобы показать, какими удивительными путями, какими, казалось бы, сложными, иногда парадоксальными, путями, где сталкиваются случайности, неожиданности, ведет Бог своих избранников, как Он все равно сохраняет то, что задумал, и как человек, попавший в совершенно чуждую ему ситуацию, может сохранять в сердце свои устои, духовные и нравственные заветы.
Томас Манн пишет медленно, подробно, как воообще свойственно ему. Это медитации, размышления на тему обо всем: и о Иакове, отце Иосифа, и о его предках. В романе намешано очень много материала из исторических исследований, но вы разочаруетесь, если будете искать там действительную историю. Машинистка Томаса Манна, когда он закончил роман, говорила: теперь я знаю, как на самом деле все было, — но едва ли все было так. Томас Манн захотел сделать эту историю поводом для размышления над духом человеческим, над его стремлением к вечности, поисками тайны Бога — человечество бесконечно ищет Бога. В библейском рассказе об Иосифе этого нет, но в том–то как раз особенность и парадокс, что Томас Манн, отталкиваясь от библейского сюжета, идет в сферу религиозных исканий.
Для многих эта книга явилась откровением, многие люди говорили мне, что они смогли понимать Библию, только прочтя книгу «Иосиф и его братья». Однако там слишком много построено на человеке. Получается так, как будто человек придумал эти божественные тайны, он как будто родил их из себя, что Иосиф представлен чуть ли не как некий религиозный мыслитель, и что его нравственные, религиозные поиски создавали некий образ Бога и взаимоотношений человека с Богом. Это не так. Поверьте мне: эти простые пастухи ничего не могли придумать. Если уж живущие рядом с ними, образованнейшие для того времени жрецы Вавилона и Египта не смогли додуматься до истины единобожия, то где уж было вот этим людям, неграмотным, не имевшим своей письменности, которые кочевали со стадами, где им было додуматься до чего–то. Поэтому конструкция Томаса Манна отрывается от реальной библейской истории — она есть лишь размышление на эту тему.
Далее. Если посмотреть, что в ХХ веке привлекало людей в Библии, то это, конечно, узловые моменты. Во время Первой мировой войны Стефан Цвейг пишет драму «Иеремия», о пророке Иеремии, который пытается остановить военные приготовления, но его считают предателем. На него обрушивается гнев народа и гнев властей, и он стоит перед обществом, как изгой. Из всего общества только один он любит свой город и свою страну и желает им добра! Но он считается предателем. Вот эта драма привлекла Стефана Цвейга в тот период, когда шла борьба за прекращение войн, — девятнадцатый год, когда Европа стояла на распутье.
Разумеется, не обошлось без попыток изобразить Евангелие как знак революционный. В 25–м году Анри Барбюс пишет книгу «Иисус», она у нас выходила, кажется, не совсем полностью и называлась «Иисус против Христа». Он хотел доказать в этом романе — полуроман, полуисследование — что Иисус был революционером и даже атеистом, но что учение Его исказили. И это очень трогательно, потому что Анри Барбюс, как и многие другие, все равно хотел найти оправдание, поддержку у Христа. Извращенного абсолютно, искаженного, но все–таки у Христа. Разумеется, ни малейшего основания в Евангелии нет для того, чтобы считать так: Христос никогда не поддерживал насилия, насилия для того, чтобы изменить общественный строй, а Барбюсу хотелось, чтобы было именно так. И у него нашлись последователи не только в художественной литературе, но также среди историков, которые конструировали события именно так.
В прошлый раз я вам рассказывал, как писатели ХIХ века как бы разбивались о стену, пытаясь изобразить Христа. Некоторые так на этом и остались. Скажем, Морис Метерлинк пишет драму, такую взволнованную драму «Мария Магдалина». Героиня ее Мария Магдалина, которой римский военный предлагает вернуться вновь к распутной жизни и обещает за это освободить осужденного Христа. Но она предпочитает остаться верной Его заветам. Эта такая драма парадоксальная, но Христа там нет.
Также нет Его у Оскара Уайльда — это уже на рубеже века. Герхарт Гауптман, немецкий писатель, попытался пойти по тому же пути, что и некоторые немецкие художники конца ХIХ века и начала ХХ века, — представить себе Иисуса Христа в нашем современном обществе. Эти художники писали картины на тему Евангелия именно по этому принципу: вокруг Христа были люди, одетые в одежду ХIХ–начала ХХ века. И Гауптман пишет роман, который он назвал «Юродивый во Христе Эммануэль Квинт».
Это очень странный роман. Это жизнь проповедника из народа, который спонтанно вышел говорить о Царстве Божием в захолустном немецком городке. Этот проповедник встречает своего Крестителя, это суровый протестантский пастор, который кричит всем: «Покайтесь!» И он тоже совершает некое крещение в речушке около сада. Герой романа Эммануэль (имя его Эммануэль, «с нами Бог») приходит к нему, у него появляются последователи, апостолы, есть там и свой Иуда. Правда, кончает он не Голгофой. В романе есть изгнание торгующих из храма, когда Эммануэль Квинт пришел и разогнал их в храме, разбил алтарь. Но он подвергся общественному остракизму после ареста и скитается по городам. В конце концов он решил, что Христос живет в нем, что Он воплотился в нем. Когда он стучится в дома, спрашивают: «Кто там?» И он отвечает: «Христос». — Двери моментально захлопываются. И Гауптман пишет: по всем городам шум этих дверей, он мог бы разбудить небо: Христос стучится в дверь, и все захлопывают двери. «И какое счастье, — пишет он, — что это был не Сам Христос, а просто бедный Юродивый, а то бы ведь столько военных, чиновников, епископов, бургомистров подверглись бы суровому осуждению». А потом прибавляет: а что если это был действительно Христос, Который под видом несчастного юродивого пришел проверить, насколько созрело посеянное Им семя?»
Эммануэль Квинт погибает в горах, тайна остается скрытой, в руках у него зажата бумажка, на которой написано «Тайна Царства» — и вопросительный знак. Благодаря этому роман получился как бы двусмысленным: это и о жизни Христа на фоне современного общества, и в то же время всегда можно было сказать, что это не Он. Действительно, Гауптман изобразил только юродивого, и ничего подобного Евангелию, с его внутренним могуществом, в романе нет.
Если мы перейдем к русским писателям, то вы все, наверное, читали повесть Куприна «Суламифь» (вышла в 1908 году). Она извлечена из «Песни Песней» — таинственной книги о страстной любви, о чувственной любви — и она почему–то вошла в Священное Писание. Внешним поводом этому, по–видимому, было то, что гимны эти пелись во время свадеб, во время брачного, венчального ритуала.
Есть попытка рассмотреть эти песнопения как некий драматический диалог. Голос невесты, голос жениха, голос хора… В ХIХ веке некоторые библеисты истолковывали это таким образом, что это девушка из народа, которая любит жениха — пастуха. Ее запирают в гарем к царю (там ведь о царе Соломоне, хотя это и называется «Песни Песней Соломона», говорится в третьем лице и не всегда, так сказать, положительно), ее запирают туда, но она убегает. Девушка бежит по ночным улицам, ищет своего любимого, солдат, патруль, ее остановил: «Куда ты идешь?» — «Я ищу своего любимого». Некоторые толкователи думали, не есть ли это драма, направленная против царя, против судьбы тех женщин, которые находились — их было около тысячи — в гареме Соломона. (По восточным обычаям, считалось, что чем больше жен, тем авторитетнее царь.)
Значит, антицарская. Свободная любовь к другу, к пастуху любимому, побеждает вот этот гарем, эту жизнь, как бы сладкую, но на самом деле ничего в ней нет отрадного для души. Любовь выше царской роскоши. Куприн все это перевернул. Он взял традиционную модель и изобразил это как любовь царя к юной девушке Шуламиде (шуламитянка, то есть этническое, племенное название превращено у него в имя Суламифь).
Конечно, самое важное, что всегда привлекало в этой вещи и Пушкина, и многих других, кто перелагал «Песни Песней» — это глубочайшее понимание силы любви. «Сильна, как смерть, любовь», сказано в «Песни Песней», и это очень важно. Мне кажется, что важно не то, каким образом мы истолкуем — против царя или за царя — а важно, что Библия, которая говорит о смерти, о вечности, о дружбе, о войне и мире, о голоде и победах — обо всем, — она, конечно, должна говорить и о любви. И то, что Церковь эту книгу восприняла в Священный канон, говорит о священности самой тайны любви. Недаром у нас из семи церковных таинств одно является таинством брака, таинством любви.
В те же годы писал Леонид Андреев. У него есть библейская повесть «Иуда Искариот и другие». Многие из вас ее, наверное, читали, недавно она была переиздана. Это, конечно, слабое произведение. Если вы вглядитесь в образ Иисуса там, он ничтожен, бледен, а образ Иуды глубоко надуман. В конце концов читатель даже не понимает, в чем дело, почему у Иуды было такое раздвоенное отношение ко Христу? В евангельской реальности все было проще, и в то же время сложней. Проще потому, что любой человек, любой апостол, в том числе и Иуда, когда они пошли за Христом, в их движении было много своекорыстного, даже не в грубом смысле, а просто по–человечески: они думали, что пока Он еще в тайне, но Он явится открыто, и тогда все они окажутся на гребне волны. Когда этого не случилось, апостолы испугались и разбежались, но один Иуда полностью утратил к Нему любовь и веру. А Леонид Андреев там намешал каких–то — это была эпоха декаданса — каких–то странных, противоречивых чувств. Настоящих внутренних оснований поступка Иуды у него нет.
Разумеется, нельзя обойти попытки изобразить Христа у разных писателей Востока и Запада. Но как все это охватить? Вот мы видим немецкого писателя Френсона, который пытается на основе научных данных написать роман о Христе. Получается роман ни о чем, потому что тот Иисус, который там фигурирует, проповедует некое великое могущество, которое приведет человечество к раю на земле.
Писатель Франсуа Мориак (я думаю, многие у нас с ним знакомы) в 36–м году написал книгу «Жизнь Иисуса». Это очень тонкая, очень бережная книга, ведь Мориак — это классик. Он ничего не добавляет от себя. Христос в этой книге не говорит ни одного слова, которого бы не было в Евангелии. Там нет подробностей окружающей Его обстановки, лишь скупые штрихи, которые может делать блестящий мастер прозы, и в какой–то момент мы видим воочию все это. Вот, я только могу привести одно место, которое меня всегда потрясало. Вот дом в Назарете, Мать и Сын. Он трудится. Она всегда хранит в сердце то, что Ей было открыто, но как это трудно было Ей делать! Ведь Ему было обещано нечто великое, и вот уже тридцать лет, а вместо царского престола у Него только верстак в комнате. Но Она хранит это в сердце… Писатель говорит, что вокруг идет обычная жизнь, но бывают мгновения, когда Мать и Сын остаются вдвоем… И Мориак ничего не додумывает, ничего не домысливает, он не изображает каких–то диалогов между Марией и Сыном Ее, но он только намек делает, как замечательный писатель, намек: они остаются вдвоем, вечером, за столом, и писатель предоставляет нам вдруг ощутить атмосферу Этих Двух… Так построена вся книга, и когда ее кончаешь читать — она небольшая, — остается ощущение встречи с Ним.
Иначе делает писатель Ян Доброчинский, польский романист. Он сам пережил личное горе — у него умер сын. Он пишет от лица Никодима. Никодим — член верховного совета старейшин в Израиле, был тайным учеником Иисуса. О нем мы знаем очень мало, из Евангелия от Иоанна. Романист приводит письма, которые Никодим после всех евангельских событий отправляет в Рим своему другу. Там описываются все перипетии евангельской истории, в которых он участвовал. Там есть все: и пейзаж, и исторические подробности, и попытка все это увидеть. Насколько она привлекательна, доказывает то, что этот роман был переведен на все европейские языки и до сих пор перепечатывается, до сих пор пользуется популярностью, хотя, в общем, написан он… это не первоклассный мастер. У Никодима больна Рут (Рут — это женское имя, «Руфь» по–русски). Кто она ему: дочь ли, жена ли, сестра ли, читатель так до конца и не узнает, и это неважно. И он все время думает, как привести ее к Иисусу, чтобы Он исцелил ее, но она умирает, и вот это его страдание превращает книгу во что–то очень личное, даже волнующее. Я делал такие попытки: некоторым людям, которые плохо воспринимали Евангелие, я давал переведенные кусочки из этой книги, и на них это производило впечатление. Называется книга «Письма Никодима», но по–русски она не существует.
В те же, пятидесятые, годы Доброчинский написал роман «Варавва» — у нас он переведен. Если Никодим идет к вере и в конце концов находит во Христе свою духовную пристань, то Варавва (это тот, кто, как вы помните, был отпущен, когда Иисуса Христа осудили на распятие), грубоватый, тупой человек, верит только насилию, слоняется, шастает по городу, не может понять, зачем он и что он. Он становится каким–то страшным двойником Христа, потому что он попадает в среду христиан, и они говорят: «Это тот, вместо которого распяли Учителя», — и вокруг него сразу образуется стена.
Потом девушка, к которой он был привязан, возвещает людям о том, что Христос воскрес. Для Вараввы это все сказки, басни, девушку побивают камнями, а он после долгих скитаний попадает в Рим и там встречается с христианами. И вдруг город начинает гореть, и вот только тогда Варавва говорит: «Вот Он пришел, мой Христос, Он поджег Рим, и я Ему помогу!» Он берет пылающую головню, идет и поджигает дома. Потом его хватают солдаты, и он умирает на кресте. Умирают на кресте и другие христиане, но они умирают с надеждой, с верой, а Варрава умирает просто так, отдавая свою душу тьме, бессмысленно. Повесть не очень, может быть, глубокая, но в ней трагическое столкновение человека, который живет примитивной системой ценностей, с высоким духовным путем.
Недавно в Москве вышла аналогичная книга польского писателя Генриха Панаса «Евангелие от Иуды». Там Иуда — образованный человек из Александрии (очевидно, покойный Панас во многом изображал себя), скептик, ему все уже надоело, он все познал, все читал, все изучил, ни во что не верит, богат, у него есть все, но вот он полюбил женщину, Марию Магдалину (бедной Марии Магдалине всегда достается, ее во всех романах эксплуатируют самым беспощадным образом). Но она, оказывается, является любовницей какого–то римского офицера. Как вырвать ее из лап завоевателя? Иуда подстраивает как бы покушение на нее, на самом деле желая ее спасти. Но он опоздал, ее освободили другие люди, это оказались ученики Иисуса. Она примыкает к ним, и бедный Иуда — она уплыла у него из рук — должен идти к ученикам Иисуса. Он встречается с Иисусом и ходит с Ним. Он все время думает про Марию Магдалину. И так призрачно и вяло проходит евангельская история по страницам этого романа.
Иисус оценил его ум и тонкость. Оказывается, ученики Его затеяли мятеж, восстание, Иисус хочет погибнуть с ними, потому что дело безнадежное, но уйти было бы нехорошо. Иуду Он ценит — умный человек — и поэтому во время того, что в романе является Тайной Вечерей, Он говорит ему: «Ты уходи, делай свое дело». Иуда уходит, думая, что в конце концов после гибели Иисуса и Его учеников он Марию Магдалину все–таки заполучит. Но и в этом он разочаровывается, потому что она приходит к нему и говорит: «Я Его видела после распятия, я видела Его живым». И она уходит, а Иуда остается ни с чем. Это тоже столкновение человека с духовной реальностью, но другого типа: там это грубый, примитивный человек, который делает ставку на насилие, а этот — как бы умный, как бы всезнающий — человек, который решил, что он довольно почерпнул истины, больше ему ничего не надо.
Все эти романы показывают бессилие человека перед задачей изобразить Христа. А если мы посмотрим, наконец, на Булгакова… Однажды Солженицын задал мне вопрос: почему Булгаков, который в своей пьесе «Последние дни» (я думаю, что многие из вас читали или смотрели эту пьесу) понимал, что Пушкина не надо изображать, что его невидимое присутствие лучше, чем если бы по сцене бегал загримированный под Пушкина какой–то шумливый актер, — и это действительно так, потому что в пьесе есть достоверность реального присутствия подлинного Пушкина, — почему Булгаков не понял этого и попытался вывести Христа вместо того, чтобы поступить, как поступил Константин Романов? (Константин Романов был мало известный, но даровитый поэт, писавший под псевдонимом К.Р., — ему не хотелось выставляться перед всеми, что он прямой родственник царя. Он написал драму «Царь иудейский» — о событиях последних дней в жизни Христа: Страстная неделя и Воскресение. Ни Христа, ни апостолов в драме нет, все происходит рядом.)
Почему Булгаков поступил не так? Конечно, ответ на это трудно найти, но, мне кажется, он все–таки сделал нечто подобное — по–своему, а именно: ведь он не изобразил Христа, не изобразил… Всем известные слова о том, что «Мастер и Маргарита» — это Евангелие от Воланда, ничего не означают. Булгакова волновала проблема предательства, проблема того, как люди, его современники и в нашей стране, да и в любой другой (это же общечеловеческое), предавали других и себя. И Мастер чувствовал, чувствовал, что он себя предает. Это тема измены, предательства, умывания рук — вот главная тема.
Наш ХХ век — это век «умывания рук». Люди «умывали руки» на протяжении всего столетия. И когда была Бурская война, и Первая мировая война, и страшные события в Берлине и в Москве в тридцатые годы, и когда была Вторая мировая война. Это «умывание рук» было трагичным, и остается таким до нашего времени. Это волновало Булгакова, он хотел изобразить Пилата как воплощение вот этого «умывания рук». А для этого нужно было, чтобы перед Пилатом cтоял Христос. Булгаков изобразил совершенно иную личность, абсолютно не похожую ничем, кроме имени, на Христа.
Те из вас, кто хоть раз читал Евангелие, прекрасно знают, что булгаковский бродячий философ, говоривший, что настанет царство истины, что все люди добрые, называвший каждого «добрый человек» — как он не похож на евангельского Христа! Мы знаем, что Он мог сурово сказать: «Порождение ехидны», или мог назвать Ирода лисицей, а вовсе не называть всех подряд «добрыми людьми». Поэтому Булгаков намеренно переделал и сюжет событий, поэтому он ввел Левия Матфея, который якобы все исказил. Таким образом, перед нами просто другая история. И ничего общего нет. Это художественный вымысел, это другой человек. И только в конце каким–то странным образом он имеет прямое отношение к власти над миром. Он определяет судьбы мира.
Здесь что–то не вяжется, концы с концами не совсем сходятся, но они и не должны сходиться. Это же внутреннее видение самого поэта, самого художника. Писатель не обязан отвечать на вопросы — он должен их ставить. Вы можете удивиться, но этот роман напомнил мне вовсе не Евангелие, а Книгу Бытия.
В Книге Бытия рассказывается о том, как Бог в виде трех странников посетил Содом и Гоморру, чтобы посмотреть, действительно ли эти города настолько уже разложились, что пора их отправлять в тартарары. Этот сюжет неоднократно повторялся в истории, в христианских легендах и вообще в мировой литературе. Последний раз он был в романе Герберта Уэллса «Чудесное посещение», где рассказывалось, что ангел пришел на землю во плоти и посмотрел, как живут англичане в наше время.
Здесь произошло то же самое: приходит вся шутовская компания во главе с Воландом, и ее приход вскрывает ситуацию в Москве в лице всех этих лиходеевых, варенух и других персонажей — весь этот маскарад берлиозов. Она вскрывается только через столкновение с гостями. А то, что речь идет не о дьяволе — я в это верю — а о посещении в каком–то более глубоком смысле, это чувствуется… в незабываемом, великолепном, я бы сказал, проникнутом духом мистицизма описании их обратного полета, когда они летят луне навстречу, и шутовские карнавальные маски с них слетают, и уже нет ни кота, ни Коровьева, а какие–то совершенно иные существа. Они посетили землю, чтобы посмотреть, как живут люди.
И в самом деле, тема чудесного посещения характерна для для многих книг Библии. Она характерна и для нашей жизни, потому что каждый из нас переживает чудесное посещение в какие–то особые мгновения нашей жизни.
Если же говорить о поэзии, то здесь невозможно охватить даже самую малость, потому что не было поэта в России (я беру только Россию), который не обращался бы к библейским и особенно евангельским сюжетам.
Я думаю, что теперь вы все уже прочли «Доктора Живаго». Вы помните страницы, посвященные явлению Христа в тот древний мир Римской империи, где была давка богов в три этажа. Но вот пришел Христос и возвестил человека. Человека… И началась новая история.
Что касается евангельских стихов, которые приложены к «Доктору Живаго», то вы должны были заметить, что многие из них навеяны картинами старинных мастеров, а события Священной истории разворачиваются не в одеждах и обстановке древности, а нового времени.
Рождество в стихотворении «Рождественская звезда» описано, как на иконе или современной картине: тут и холод, тут и снег, и все новое. И в стихотворении «Магдалина» Мария Магдалина поливает миром из ведерка — не из старинного кувшина, как это было в Евангелии, а у нее в руках ведерко, как у женщины сегодня, и она видит Того, Кто простер многим руки с креста, как объятия.
У людей пред праздником уборка.
В стороне от этой толчеи
Омываю миром из ведерка
Я стопы пречистые Твои.
Шарю и не нахожу сандалий.
Ничего не вижу из–за слез.
На глаза мне пеленой упали
Пряди распустившихся волос.
Ноги я Твои в подол уперла,
Их слезами облила, Исус,
Ниткой бус их обмотала с горла,
В волосы зарыла, как в бурнус.
Будущее вижу так подробно,
Словно Ты его остановил.
Я сейчас предсказывать способна
Вещим ясновидением сивилл.
Завтра упадет завеса в храме,
Мы в кружок собьемся в стороне,
И земля качнется под ногами,
Может быть, из жалости ко мне.
Перестроятся ряды конвоя,
И начнется всадников разъезд.
Словно в бурю смерч, над головою
Будет к небу рваться этот крест.
Брошусь на землю у ног распятья,
Обомру и закушу уста.
Слишком многим руки для объятья
Ты раскинешь по концам креста.
Для кого на свете столько шири,
Столько муки такая мощь?
Есть ли столько душ и жизней в мире?
Столько поселений, рек и рощ?
Но пройдут такие трое суток
И столкнут в такую пустоту,
Что за этот страшный промежуток
Я до Воскресенья дорасту.
Проблема внутреннего видения Священного Писания у Пастернака тема сложная. Он не считал себя ортодоксальным христианином, у него были какие–то свои восприятия, но Воскресение он переживал. Воскресение — значит присутствие Христа. Не просто жизнь кого–то когда–то. И поэтому в одном из стихотворений звучат вещие слова от лица Самого Христа (мало кто из поэтов умел говорить от Его лица):
Ты видишь, ход веков подобен притче
И может загореться на ходу.
Во имя страшного ее величья
Я в добровольных муках в гроб сойду.
Я в гроб сойду и в третий день восстану,
И, как сплавляют по реке плоты,
Ко Мне на суд, как баржи каравана,
Столетья поплывут из темноты.
Они плывут до сих пор. Мир непрестанно судится. Многие из вас нередко спрашивают о Страшном Суде, о конце мира — все это продолжается сейчас. Христос сказал: «Ныне суд миру сему», сказал две тысячи лет назад.
Итак, друзья мои, я мог бы говорить вам и о пророческих прозрениях Волошина. В грозные двадцатые годы он более других понял, что происходит, и писал от лица пророка Иеремии, писал о Лазаре, восстающем из гроба, о надежде, что и страна встанет из гроба. Многие наши современники писали на эти сюжеты. Каждый пытался найти что–то свое, и так будет всегда. Потому что для художника и поэта творчество есть его жизнь, а жизнь судится только перед лицом вечности. Если вечности нет, то мы, как саранча, которая проносится и исчезает в воздухе, не оставив после себя ничего, кроме голой земли.
Сейчас наше время полно тревожных событий и сообщений. Мы видим, как злые стихии, скрытые в человеке, вырываются наружу. Никакая сильная рука не может этого остановить — только Дух может упорно и терпеливо работать над тем, чтобы человек преобразился. Если мы не будем стремиться к этой цели, то внешние преобразования мало что дадут. И поэтому неудивительно, что лучшие мыслители, если взять хотя бы Россию ХХ века, и многие писатели ХХ века неизбежно обращались к Священному Писанию тогда, когда они хотели выразить, казалось бы, самые далекие от него истины…
Мне вспоминаются сейчас «Двенадцать» Блока и «Ответ Демьяну Бедному» Есенина. Есенин выступал там против берлиозов своего времени в защиту Христа как борца за справедливость. Что ж, он увидел в Нем что–то близкое себе. А Блок увидел Его впереди двенадцати…
Их не случайно двенадцать. Это двенадцать апостолов. Двенадцать апостолов новой веры, впереди Иисус Христос. Но так ли это? Я думаю, что здесь что–то зловещее и таинственное. Блок хотел, чтобы там шел Другой (с большой буквы). Он сам об этом говорил. А почему–то поставил Христа. Загадка эта вызывала много споров. И до сих пор вопрос не решен, и, я думаю, никогда не будет решен.
Почему Блок желал поставить Другого, а невольно поставил Христа впереди? Самый простой ответ — это то, что он верил, что эти двенадцать выполняют благую вселенскую миссию. Но это спорно, потому что они не верят в Христа, они идут без креста. И я думаю, что это был не библейский Христос, не реальный Христос. Любой из вас пусть обратится к Евангелию и подумает, можно ли представить себе Иисуса Назарянина в «белом венчике из роз»? Нет, нет. Это тень, призрак. Это пародия. Это то раздвоение сознания, которое ввело в заблуждение наших отцов.
Блок писал, что он ходил по темным петроградским улицам и видел, как кружились метельные вихри и ему виделась там та фигура. Это был не Христос, но ему казалось, что так хорошо, так прекрасно. Вы помните сцену, которая описана у Маяковского. Но это было не хорошо. Это была трагедия. Блок это понял, к сожалению, поздно. Значит, не было там Христа. Не было.
(Голос из зала: «Блока поправили — впереди идет матрос!» В зале смех.)
Если бы там был только матрос, все было бы просто, но в том–то вся и беда, что он написал, что впереди Иисус Христос!
В чем же ответ? Блок как пророк — многие поэты являются инстинктивными, стихийными пророками — он почувствовал веру людей в то, что мир можно перекроить кровавым образом и что это будет во благо. Поэтому у него Христос это псевдохристос. Я думаю, что в «белом венчике» и заключается бессознательное прозрение — это изображение псевдохриста. А когда он обернулся, оказалось, что это Антихрист.
И мы знаем, что в истории произошло именно так. Было сказано много красивых, прекрасных слов, но жизнь пошла иначе. Многие люди, особенно из старшего поколения, верили… Мы не должны их огульно осуждать и злорадно говорить им: где вы были, почему вы молчали, когда творилось беззаконие? Нет, ведь мы все хорошо помним искренность, убежденность многих людей, не просто конформистский страх, а искреннее убеждение, что все идет хорошо, что впереди, несмотря ни на что, идет Христос. Но Его впереди не было…
В этом–то и задача человечества — найти ту дорогу, где Он будет идти впереди. Только тогда дорога будет вести к храму. Я вовсе не имею ввиду механическое обращение в христианство всех людей. Нет. Но можно быть верным духу Христову, даже оставаясь мусульманином, агностиком, буддистом. Сам Господь будет судить о людях, кто Ему принадлежит, а кто — нет.
Напомню вам в заключение слова Христа: «Многие скажут Мне в тот день: не от Твоего ли имени мы пророчествовали… не Твоим ли именем многие чудеса творили… и делали все?» Но Он сказал: «Не всякий, говорящий Мне: «Господи! Господи!», войдет в Царство Небесное… Я никогда не знал вас, отойдите от Меня…» Значит, все здесь и сложно, и одновременно просто, ибо Он говорит нам: «То, что вы делаете для Моих братьев меньших, вы делаете Мне». Здесь мы подходим к тайне, что Христос реально присутствует там, где имя Его может и не произноситься. И напротив — там, где, казалось бы, Он назван по имени и идет, может оказаться, что это не Он, Его антипод. Так не раз бывало в истории.
Спасибо, дорогие друзья!

 

Беседа вторая
Дорогие друзья! В прошлый раз мы с вами остановились на странном феномене «Двенадцати» «…впереди Иисус Христос». Некоторые в записках меня спрашивают, что же хотел сказать Александр Александрович этим образом? Те из вас, кто знаком по воспоминаниям, дневникам и письмам, с биографией и творческой лабораторией Блока знают, что этот вопрос ему задавали уже его современники. Некоторые даже перестали подавать ему руку. Эта поэма (в сущности, прекрасная, одно из сильнейших его произведений) вызвала бурю гнева и возмущения. Знаменитая книга Николая Александровича Бердяева «Философия неравенства», хотя и не касалась непосредственно поэзии, внутренне была нацелена против Блока и тех, кто был с ним.
Блок признавался, что сам не понимает, каким образом впереди оказался Иисус Христос. Нужно, чтобы был Другой, «Другой» — с большой буквы, что–то вроде Антихриста. Так или иначе, но библейская схема налицо: Христос и за Ним идут двенадцать апостолов новой веры.
Мне кажется, что здесь может быть много различных интерпретаций и нужно обратиться к наиболее простой. Блок — человек, глубоко тяготившийся жизнью, которая его окружала (если вы вспомните поэму «Возмездие»), чувствовавший, насколько предгрозовой была атмосфера в стране на рубеже столетий. Он разделял чувства многих людей, которые вылились в один горьковский вопль: «Пусть сильнее грянет буря!» Долбя в школе это стихотворение, вы, наверное, часто забывали о том, что люди начала века чувствовали, читали и переживали его с большим пафосом. Они действительно жили в чем–то затхлом — назревала новая эпоха, яйцо должно было треснуть, должно было родиться нечто новое.
Они чувствовали и переживали это по–разному. Помните «Скучную историю» Чехова? Иногда, когда наша жизнь становится слишком тревожной, угнетающей и хочется, чтобы она была другой, когда возникает ностальгия по более спокойной жизни, я рекомендую людям в качестве противоядия Чехова. Стоит как следует вчитаться в мир этих людей, которые только говорили: «В Москву, в Москву…», а сами в конце концов никуда не шли, ни для чего ни жили, ничего не делали, находились в состоянии стагнации. Надо внутренне перенестись в их состояние, чтобы ощутить человеческую правоту этого крика: «Пусть сильнее грянет буря!» И, конечно, никто толком не понимал, какую форму эта буря примет. Все это были мечты, фантазии.
Но была во все времена русская и не только русская, традиция в литературе и искусстве — некие вечные, крупные, волнующие темы передавать языком Библии, независимо от того, каким было отношение к Библии у данного писателя или художника. Даже «Старуха Изергиль» несомненно несет на себе смутные черты библейских мотивов. Данко, вырвавший свое сердце и освещающий путь людям, это псевдохристос. Многие художники–передвижники, изображавшие Христа, вкладывали в этот образ свои мысли, я бы сказал, часто посторонние мысли, не библейские. Крамской прямо писал, что хотел изобразить человека, который находится на перекрестке своей жизненной дороги, на развилке путей. Но если бы он изобразил просто мужичка, который присел отдохнуть на развилке, люди посмотрели бы и прошли мимо, но он изобразил Христа в пустыне в решительный момент Его земного пути, и это сразу же как магнитом привлекло внимание тысяч зрителей — и до сих пор привлекает.
Чтобы показать правоту той истины или ситуации, которую художник хочет изобразить, надо связать ее с Библией и с образом Христа. Безусловно, Блок хотел сказать: да, идут бандиты, на них бубновый туз (вы знаете, что пришивали каторжным), но они идут на правое дело, они апостолы некоего нового мира, грядущего после катастроф революционной бури, которая сметет весь старый мир: и интеллигента–витию, и Учредительное собрание, и «товарища попа», который пытается что–то лепетать, — все будет сметено этой бурей.
Надо сказать, что и сам Блок тоже принадлежал к категории людей, которых смела эта буря. Едва ли он был настолько наивен, чтобы не понимать этого. Я думаю, не стоит вам напоминать ту знаменитую сцену, для меня очень значимую: ночью в революционном Петрограде Блок стоял у костра, к нему Маяковский подошел, и он рассказывал: да, Шахматово сожгли, библиотека погибла, хорошо, хорошо… Почему хорошо? Да потому, что Блок жил вне этических представлений. Напитавшись некими ницшеанскими идеями, он был в экстазе от «музыки революции». Я могу пояснить это таким примером. Однажды я был на пожаре. Горел соседний дом. К счастью, никто не пострадал, все успели выйти, вызвали пожарных. Была зима, как сейчас. Собирались люди, и все смотрели. И я заметил, что смотрят с восторгом: гудение ясного пламени зимой, когда воздух чистый, непрерывные выстрелы взлетающих головешек, буря — ведь дом рушится! — но все равно зрелище катастрофы обладает магическим притяжением, подобно пене за кормою корабля или пляске огня в костре.
Однако в поэме есть одна маленькая «тонкость»: Христос идет с кровавым флагом, в каком–то странном белом венчике из роз, которого вообще не знает христианская иконография. Не знает. Христианская иконография Запада и Востока изображала Христа в терновом венце, в сиянии ауры, нимба (нимб рисовался по–разному в зависимости от традиции), но никогда, а я видел тысячи картин у нас и за рубежом, никогда ни один протестантский, католический или православный художник не изображал Христа в венчике из роз. Такой венчик — античный символ пиршества, на пиру древние римляне украшали себя венками из цветов. Это совершенно чуждое образу Христа украшение. Тем более кровавый флаг. Но поэт всегда немножко провидец: ему хотелось сказать, что впереди идет правда и ее хотелось изобразить в виде Христа. Но получился образ фальшивого Христа, псевдохриста. Блок изобразил Другого. Это и был действительно Другой, тот самый, со своими двенадцатью апостолами, которые вполне его стоили.
Рядом стоят еще два поэта той эпохи: Есенин и Андрей Белый.
Андрей Белый был человеком, оторванным от действительности, жившим в вымышленном мире. Период времени перед революцией он провел в Швейцарии, где знаменитый в то время основатель антропософии Рудольф Штейнер устроил Центр этой гностической школы.
Штейнер был, по–моему, достаточно одаренной и симпатичной личностью, типичным порождением поздней австрийской культуры на рубеже прошлого и нашего века. Его задача была любопытной: он попытался перестроить индуиствующую теософию на христианский лад, окрасить ее по–христиански. Он говорил, что индийский менталитет, и не только менталитет, но и вся индийская астральная структура — иная, нежели европейская. Я не уверен, что это так, но культура действительно иная. И он попытался создать свой вариант гностицизма, то есть тайного знания, с ориентацией на христианские символы.
Когда я думаю о Штейнере, читаю его книги (я читал очень много его произведений) или читаю о нем, я мысленно оплакиваю его. Мне всегда хотелось, чтобы такой человек служил истине, христианству. Очень жалко и обидно, что он пошел по оккультному пути. Если я не ошибаюсь, я вам говорил, в чем отличие оккультного от мистического: мистическое поднимается вверх, оккультное идет в боковые параллельные вселенные, а поскольку они обманчивы, то человек может всю жизнь проплутать среди этих образов, среди блуждающих огоньков болота, создать целые системы мирозданий, астральных миров, коридоров, иерархий и завязнуть в этом бесконечном вращении тварного мира.
Я заговорил на эту тему потому, что Андрей Белый — человек ранимый, неприкаянный, трагически не понявший церкви. Я должен вам сказать честно, церковь была в этом частично виновата: такие хрупкие люди как Андрей Белый нуждались в особом подходе. Как говорила одна умная пожилая женщина, это овцы стада Христова, но тонкорунные овцы, их так просто нельзя взять. Белый был тонкорунной овцой.
Может быть, кто–нибудь из вас читал «Серебряного голубя», роман недавно переиздали. Белый в нем описывает путь интеллигента начала века, который пошел в дикую хлыстовскую секту, где его и убили. А начинается роман с того, что герой появляется в городе, идет в храм, где идет служба, где все скучно, все покрыто плесенью быта. Для тонкорунных овец, изощренных в Канте, неокантианстве, выросших в символизме, все это было чуждо.
Белый воспринял антропософскую идеологию. Согласно ей, Христос — реальная, действующая в мире личность. Но он (я буду говорить упрощенно) не что иное, как дух Солнца. Каждая планета, согласно антропософии, населена своими духовными мирами и существами, полуфизическими, полудуховными. В какой–то момент истории солярный дух, дух Солнца, стал двигаться к земле, чтобы изменить духовную оболочку земли, ее ауру. А поскольку на рубеже столетий действительно в мире что–то менялось, эта концепция казалась очень убедительной и привлекательной. Штейнер раскапывал древние тексты, находил там места, свидетельствующие, что некие ясновидцы видели ночью двигающееся Солнце (на самом деле все совсем не так — они имели в виду другое). Так или иначе Штейнер говорил: Христос — это духовное Солнце, пришедшее на землю и изменившее ауру. В мировых событиях Андрей Белый видел это изменение ауры.
Какие же это события? Он приехал из прекрасного далека во время мировой войны и написал поэму «Христос воскрес» — полный аналог «Двенадцати». Любопытно, что именно три столпа символизма: Брюсов (но тот был просто труженик пера), Белый и Блок восприняли эти события исключительно восторженно. Должен сказать, что у Андрея Белого восприятие переворота оказалось гораздо более глубоким, чем у Блока. Это был некий гимн, восторг библейского созерцания. И форма острая, такая же смелая, как у Блока. Я зачитаю несколько строк, поскольку не все вы, наверное, читали эту поэму.
В глухих
Судьбинах,
В земных
Глубинах,
В веках,
В народах,
В сплошных
Синеродах
Небес — -
Да пребудет
Весть: —
Христос Воскрес!
Есть.
Было.
Будет.
Преисполнило этого человека,
Простирающего длани
От века до века — -
За нас; -
Когда что–то
Зареяло
Из вне–времени,
Пронизывая Его от темени
До пяты…
И провеяло
В ухо
Вострубленной
Бурею Духа:
«Сын,
«Возлюбленный -
«Ты!»
Зарея
Огромными зорями
В небе
Прорезалась
Назарея…
Жребий -
Был брошен.
Толпы народа
В Иордане
Увидели явственно: два
Крыла.
Сиянием
Преисполнились
Длани Этого
Человека…
И перегорающим страданием
Века
Омолнилась голова.
И по толпам
Народа
Желтым
Маревом,
Как заревом,
Запрядала разорванная мгла, —
Над, как дым,
Сквозною головою,
Веющею Верою,
Кропя
Его слова, —
Из лазоревой окрестности
В зеленеющие
Местности
Опускалось что–то световою
Атмосферою…
Прорезывался луч
В новозаветные лета…
Это картина перемены ауры Земли. Происходит соединение Христа с Иисусом, потом Христос умирает и воскресает. Поэт дает сцену, которая навеяна не только Евангелием, но и напоминает картины известного немецкого художника Грюневальда, который изобразил Распятие в страшной форме — в той ужасной форме, где физическое страдание доведено до предела, где кончается искусство и начинается натурализм.
Измученное, перекрученное
Тело
Висело
Без мысли.
Кровавились
Знаки,
Как красные раны,
На изодранных ладонях
Полутрупа.
Эти проткнутые ребра,
Перекрученные руки,
Препоясанные чресла -
В девятнадцатом столетии провисли: —
«Господи!
«И это
«Был -
«Христос?»
Но это -
Воскресло…
Вспомните «Идиота» Достоевского, вспомните ужас Достоевского перед картиной мертвого Христа. И вот, доведя изображение до последнего предела ужаса, Белый подводит нас к тайне Воскресения.
Труп из вне–времени,
Лазурей
Пронизанный от темени
До пяты,
Бурей -
Вострубленной
Вытянулся от земли до эфира…
И грянуло в ухо
Мира: —
«Сын,
«Возлюбленный -
«Ты!»
Пресуществленные божественно
Пелены,
Как порфира,
Расширенная без меры,
Пронизывали мировое пространство,
Выструиваясь из земли.
Пресуществленное невещественно
Тело
В пространство
Развеяло атмосферы,
Которые сияюще протекли.
Из пустыни
Вне времени
Переполнилось светами
Мировое дно, —
Как оно -
Тело
Солнечного человека,
Сияющее новозаветными летами
И ставшее отныне
И до века -
Телом земли.
Вспыхнула вселенной
Голова
И нетленно
Простертые длани
От Запада до Востока, —
Как два
Крыла
Орла,
Сияющие издалека.
Своеобразное видение смерти и воскресения Белый переносит на трагедию первой мировой войны, на судьбу России и свою надежду, которой у Блока, в сущности, нет. В «Двенадцати» надежды нет, а последнее его стихотворение «Пушкинскому дому» вообще говорит о другом: «Но не эти дни мы звали, а грядущие века». Для Белого все иначе, все мистично.
Россия,
Страна моя -
Ты — та самая,
Облеченная солнцем
Жена,
К которой
Возносятся
Взоры…
Вижу явственно я:
Россия,
Моя, —
Богоносица,
Побеждающая
Змия…
Я знаю: огромная атмосфера
Сиянием
Опускается
На каждого из нас, —
Перегорающим страданием
Века
Омолнится
Голова
Каждого человека.
И слово,
Стоящее ныне
Посередине
Сердца,
Бурями вострубленной
Весны,
Простерло
Гласящие глубины
Из огненного горла: —
Сыны
Возлюбленные, —
«Христос Воскрес».
Это было написано весной 1918 года. Это интерпретация либеральная, условная. У Блока — все равно добро, все равно Христос. Вторая интерпретация — мистическая: в бурях совершается рождение нового человека.
Следующая интерпретация принадлежит уже Есенину. Она тоже навеяна Библией, но здесь уже настоящий мрак и восстание. Есенин говорит то, чего другие говорить не решались.
Я думаю, что многие из вас знакомы с этими текстами, тем не менее неплохо нам их сейчас вспомнить. Если Блок лишь намекал, что впереди должен идти Другой, то Есенин сказал об этом открыто. Есенин — человек огромной поэтической отзывчивости, стихи его до сих пор затрагивают струны нашего сердца, потому что он очень человечен, прост. Это не символист Белый — для избранных. Это и не Блок, который, может быть, и старался прийти к народу, но все же был избранным, элитарным поэтом. Есенин мог бы стать элитарным поэтом, но сознательно им не стал. Он был начитанным, образованным, интеллигентным человеком — он только играл под простачка. Это была его, так сказать, роль среди столичных интеллектуалов.
Есенин сжился с традиционной церковной, библейской символикой, она была для него языком таким же естественным, как образы природы или образы, связанные с любовью, весной, закатом, осенью. Но когда он увидел это восстание, он его пережил как восстание Антихриста, самое что ни есть настоящее! И сказал об этом прямо, со свойственной ему игрой в библейскую «грубость». Вот несколько строк из поэмы «Инония».
Не устрашуся гибели,
Ни копий, ни стрел дождей, —
Так говорит по Библии
Пророк Есенин Сергей.
Время мое приспело,
Не страшен мне лязг кнута.
Тело, Христово тело
Выплевываю изо рта.
Не хочу восприять спасения
Через муки Его и крест:
Я иное постиг учение
Прободающих вечность звезд.
Я иное узрел пришествие -
Где не пляшет над правдой смерть.
Как овцу от поганой шерсти, я
Остригу голубую твердь.
Прекрасные слова, блестящие! Сам Антихрист о себе не сказал бы лучше! Поэты ведь не от себя говорят, недаром Пушкин называл поэта эхом. Это в значительной степени бессознательное творчество.
Подыму свои руки к месяцу,
Раскушу его, как орех.
Не хочу я небес без лестницы,
Не хочу, чтобы падал снег.
Даже все родное, церковное, что всегда было связано для него с пейзажем, с детством, с матерью, наконец, — все это становится ему противно. Никогда оно не было противно Есенину, до конца дней не было противно, но здесь он говорит, как одержимый:
Лай колоколов над Русью грозный -
Это плачут стены Кремля.
Ныне на пики звездные
Вздыбливаю тебя, земля!
Заметьте, уже не музыка, а лай колоколов. Он восстает на Бога, он произносит кощунства, он проклинает те слова, которые поколениями были священны для людей, даже самых грубых, те слова, которые поколениями были священны в древнецерковных традициях. В нашей церковной истории: в Византии, Древней Руси, Болгарии, на Востоке, как и в западной церковной истории — было немало темных пятен, и мы этого не скрываем. Но и на Западе, и на Востоке всегда существовала мысль, что Бог охраняет малый остаток, что в церкви грешников всегда есть оазис, остров праведников. В старинной русской традиции этот оазис назывался Градом Китежем, скрытым Градом. Но Есенин пишет:
Проклинаю я дыхание Китежа,
И все лощины его дорог.
И хочу, чтоб на бездонном вытяже
Мы воздвигли себе чертог.
Языком вылижу на иконах я
Лики мучеников и святых.
Обещаю вам град Инонию,
Где живет божество живых!
«Божество живых» — это, по–моему, не требует даже комментариев. Старая Русь, столь любимая Есениным, невольно оказывается противоположностью новой.
Плач и рыдай, Московия!
Новый пришел Индикоплов.
Все молитвы в твоем часослове я
Проклюю моим клювом слов.
Чтобы не читать всю эту псевдобиблейскую, хотя и безусловно сильно написанную поэму, я закончу ее эпилогом. Поэт впадает в пророческий экстаз, он видит новый град:
По тучам иду, как по ниве я,
Свесясь головою вниз,
Слышу плеск голубого ливня
И светил тонкоклювых свист.
В синих отражаюсь затонах
Далеких моих озер.
Вижу тебя, Инония,
С золотыми шапками гор.
И дальше поется песня нового мира:
Слава в вышних Богу
И на земле мир!
Месяц синим рогом
Тучи прободил.
Вы знаете, что согласно евангелисту Луке, эту песнь пели ангелы, когда родился Христос. Это была древняя песнь о Спасителе, которую поют уже много поколений людей: «Сияние Бога на небе, но оно же и на земле среди людей доброй воли».
Слава в вышних Богу
И на земле мир!
Месяц синим рогом
Тучи прободил.
Кто–то вывел гуся
Из яйца звезды -
Светлого Иисуса
Проклевать следы.
Кто–то с новой верой,
Без креста и мук,
Натянул на небе
Радугу, как лук.
Радуйся, Сионе,
Проливай свой свет!
Новый в небосклоне
Вызрел Назарет.
Опять библейские ассоциации: есть пророчество, что Христос въезжает в Иерусалим на осле — осел знаменовал мир, и пророк Захария говорит: «Ликуй от радости, дщерь Сиона, и Царь твой грядет к тебе… кроткий, сидящий на ослице».
Новый на кобыле
Едет к миру Спас.
Наша вера — в силе.
Наша правда — в нас!
И «Спас» пришел, вернее, приехал, только не на кобыле. Как ни странно, Иосиф Джугашвили, будучи горцем, почему–то не любил ездить на лошадях, а предпочитал другие способы передвижения. Но его прозревали и ждали, и он пришел. Такие слова не рождаются просто в фантазии поэта. Я в третий раз подчеркиваю, что Есенин здесь выступил медиумом, почти бессознательным медиумом, проводником какой–то демонической силы, которая заставила его произнести эту библейски–кощунственную поэму.
В то же время жил и трудился у себя в Коктебеле Максимилиан Александрович Волошин. В прошлый раз я вам говорил о том, что из всех поэтов того времени он глубже всех понял ситуацию, лучше всех осознал огромную историческую перспективу происходившего. Он не увидел тут рождение апокалиптического нового мира, которое виделось Белому, или некое восстание Антихриста, как у Есенина, или абстрактные принципы добра и справедливости, выступающие в образе Христа, как у Блока. Он видел все в огромном масштабе, с точки зрения всей истории, а он знал ее лучше их всех. Для него период 1612 года, Лжедимитрий, события Французской революции, перевороты, которые совершались в мире, были уроками, и он смотрел на события двадцатых годов с этой точки зрения. Проникая в самую суть событий, он часто выражался на языке библейской эсхатологии: «Народу русскому я грозный ангел мщенья».
Почему «ангел мщенья»? Потому что он видел нечто закономерное в катастрофе, которая произошла. Дело в том, что уже тогда, начиная с 1917 и в 1920–е годы, многим людям казалось, что негативные явления, связанные с революционными процессами, были случайностью, их могло и не быть. Нет, все это имело свои глубочайшие причины. Они уходили далеко в историю и глубоко в душу человека. Недаром Волошин писал поэму о святом Серафиме Саровском как об идеале русской святости, о протопопе Аввакуме, о трагедиях русской и европейской истории — он мыслил глобально. Сторонник индийских воззрений сказал бы, что он мыслил кармически. Я не очень люблю употреблять эти термины, но могу сказать так: он ощущал осмысленность мирового процесса. И не интуитивно, а на основании колоссальной своей эрудиции и глубокого проникновения в суть вещей.
Он был не просто поэтом. Я никогда не забуду, как его вдова рассказывала мне о тушении пожара. Она была достаточно скептической дамой, чтобы что–то выдумать. Загорелся дом, и Макс, как все его дома называли, подошел, сделал так руками и медленно двинулся на огонь — и огонь отступил, он дистанционно погасил пожар.
Один из исследователей личности и творчества Максимилиана Волошина — Владимир Петрович Купченко, человек, который в молодые годы приехал с Урала в дом Волошина, к его вдове, жил там долгое время, проделал колоссальную работу по изучению биографии и наследия, потом попал под колесо застойных времен, был выброшен из музея, оклеветан, едва избежал судебного преследования. Сейчас он, можно сказать, реабилитирован. Он собрал последний том прозы Волошина «Лики творчества», там есть его серьезные комментарии, надеюсь, они будут и дальше появляться. Он собрал целый томик стихов Волошина на библейские сюжеты, я ему помогал их комментировать.
На эту тему мы могли бы говорить несколько часов подряд, ибо каждое библейское стихотворение Волошина содержит в себе глубочайший смысл. Подчеркиваю, я не литературовед и не разбираю чисто художественные аспекты. Некоторые люди считают, что Волошин был слабым поэтом, я согласиться с этим не могу, но нас сейчас интересует совсем другая проблема.
Я бы очень хотел обратить ваше внимание на то, что у Волошина была глубокая интуиция: катастрофа, происшедшая у него на глазах, не конец, не полная катастрофа, а испытание для многих людей, причем испытание, которое можно пережить с достоинством. Вы, вероятно, знаете пластинку «Голоса поэтов», которая была выпущена сравнительно недавно, там он читает свое стихотворение «На смерть Гумилева и Блока». Да, действительно, это было страшное время, и он мог ждать каждую минуту расправы над собой, но замечательно, что он писал о своей стране: «Но твоей Голгофы не покину, от твоих могил не отрекусь».
Это был человек, абсолютно лишенный какого–либо национализма, шовинизма, он был естественным, здоровым патриотом, хотя по матери и немец. И среди его стихотворений есть одно — пророческое, навеяно темой Достоевского.
Вы помните, что, когда Достоевский писал «Бесов», он взял за основу одну из самых странных, загадочных историй в Евангелии. Толкователи до сих пор не решили вопрос, что там произошло. Однажды (я напомню тем, кто не читал) Христос прибыл на лодке в пустынное место, где жили язычники, — в восточной стороне моря Галилейского. Там, среди пещер и гробниц жил бесноватый. Он выскочил с диким криком, но Христос его остановил и избавил от беса. И тут произошло нечто странное. Темная сила, корежившая этого человека, вдруг всколыхнула стадо свиней, которое там пасли язычники, и стадо, обезумев, бросилось в воду.
Повторяю, тайна этого места не расшифрована. Достоевский расшифровал его исторически: свиньи — это нигилисты, революционеры, демоны разрушения войдут в них, они бросятся в воду истории и потонут. Но история рассудила иначе: бесы в них действительно вошли, но бросились они не в воду, а на людей, так что все несколько более трагично. Волошин берет тот же сюжет и рассматривает его как пророчество.
Был к Иисусу приведен
Родными отрок бесноватый -
Со скрежетом и в пене он
Валялся корчами объятый.
«Изыди, дух глухонемой!» -
Сказал Господь.
И демон злой
Сотряс его и с криком вышел.
И отрок понимал и слышал.
Был спор учеников о том,
Что не был им тот бес покорен…
А Он сказал:
«Сей род упорен:
Молитвой только и постом
Его природа одолима».
Не тем же ль духом одержима
Ты — Русь глухонемая? Бес,
Украв твой разум и свободу,
Тебя кидает в огнь и в воду,
О камни бьет и гонит в лес.
И вот взываем мы: «Прииди!»
А Избранный вдали от битв
Кует постами меч молитв
И скоро скажет: «Бес! Изыди!..»
Волошин думал и надеялся — и мы эту надежду разделяем, что демоны разрушения, ненависти, зла, демоны глухонемые, как называл их Волошин (это реминисценция из Тютчева), не навсегда поселились в душе нашего народа, в нашей стране. И что есть средство против них: молитвой и постом. Я думаю, друзья мои, что это средство не устарело, оно продолжает сохранять свою действенность и поныне. Что касается демонов, то у них есть одна особенность: они все время меняют облик и, выступая под разными знаменами, продолжают свое разрушительное дело.
Я хотел вам зачитать стихи некоторых других наших современных поэтов, но чувствую, что это бесконечно… Вот киевский русский поэт Вышеславский написал небольшое стихотворение «Поэт», по–своему понимая образ Христа. Оно избражает Христа как поэта среди прозы жизни. Вы скажете: что за пошлость! Это не пошлость. Для Леонида Вышеславского поэт — это значит святой, тот, кто видит красоту мира, а Христос нам показывает ее.
Что у нас есть из прозы? Я вижу здесь четыре главных произведения: «Доктор Живаго», «Мастер и Маргарита», «Плаха» Айтматова и, конечно, роман Домбровского. Есть и более мелкие, но мы остановимся на этом.
В первой части «Доктора Живаго» родственник матери главного героя, бывший священник Николай Веденяпин, рассуждает о жизни. Это прекрасные строки. Он говорит, что Христос принес в мир благоговение перед личностью, что раньше была давка в три этажа: боги, люди, рабы, которых скармливали рыбам. «Там была хвастливая мертвая вечность бронзовых памятников и мраморных колонн». И вот приходит Христос, приходит человек, который совсем не звучит «гордо». Он приходит просто и приносит человечность и мир. Именно вокруг этого вращается мир, и поэтому герой Пастернака говорит о необходимости быть верным Христу. Даже если человек не понял Христа до конца как Богочеловека, но чтит священность личности, он уже сохраняет какую–то верность Христу. Мысль достойная и глубокая, хотя далеко не исчерпывающая.
Надо сказать. что религиозность Пастернака была очень туманной, так сказать, необязательной. Он был крещеным человеком, в кругу друзей высказывался как человек, принимающий религиозное мировоззрение… Он учился в Марбурге и занимался философией, но не был ни философом, ни теологом. Однако его стихотворения на евангельские темы обладают удивительной особенностью: они чем–то напоминают древние иконы, древневизантийские, древнерусские. Средневековые западные иконы очень часто актуализировали события, то есть изображали их на фоне действительности, знакомой человеку любого времени.
Я не буду вам цитировать стихотворение «Рождественская звезда». Вы все помните его: «Стояла зима. Дул ветер из степи. И холодно было Младенцу в вертепе на склоне холма». В истории было не так: около Вифлеема в то время было достаточно тепло, так что пастухи на ночь даже не загоняли овец и они всю ночь находились под открытым небом, значит, это было весной или летом. Но это неважно: снег, льды — это наше обрамление Рождества. И стихотворение про Марию Магдалину: «Поливаю миром из ведерка я стопы пречистые Твои…» Когда я услышал это впервые лет тридцать назад, меня даже немножко покоробило: что за ведерко такое? Но потом, вчитываясь, я понял простоту, бытовизм этих стихов, напоминающих иконы. На иконе фигурируют детали быта, знакомые средневековому человеку. И хотя это были события первого века нашей эры, но события эти вечны, в них участвуют народные массы, богослужение и сама природа.
Есть одно свойство Пастернака: природа — участница и герой всех его произведений, особенно «Доктора Живаго». Вспомните, как переживают за него окружающие деревья, как, описывая драмы в жизни доктора и его друзей и близких, Пастернак с таким же энтузиазмом описывает, как наступает весна — это тоже для него было событие. Стихи о пасхальной службе — одно из самых прекрасных стихотворений о православном богослужении: «Еще кругом ночная мгла, еще так рано в мире…» Вспомните, как там деревья участвуют в богослужении, как они расступаются, приближаются — «Они хоронят Бога». Природа, человек, снег, богослужение, Псалтирь или Апостол — все это сливается в удивительную вязь. Или вот стихотворение:
Большое озеро, как блюдо,
За ним — скопленье облаков.
Нагроможденных белой грудой
Суровых горных ледников.
По мере смены освещенья
И лес меняет колорит.
То весь горит, то черной тенью
Насевшей копоти покрыт.
Кажется, что он смотрит на храм, на храм в его душе, потому что то реальное озеро, которое он описывает, на самом деле маленький прудик, раза в два шире, чем это помещение, но поэт воспринимал его как картину мира, и на этом фоне совершались события духовные:
Природа, мир, тайник вселенной,
Я службу долгую твою,
Объятый дрожью сокровенной,
В слезах от счастья отстою.
И, наконец, стихотворение о свете, тоже из «Доктора Живаго»:
«Обыкновенно свет без пламени
Исходит в этот день с Фавора…»
Что значат эти слова? Почему «в этот день»? Потому что Церковь верит, что события прошлого, великие события жизни Христа вырываются из потока времени. Поэтому мы поем на Рождество: «Дева днесь Пресущественнаго рождает…» Дева родила Его не две тысячи лет назад, хотя так и было на самом деле, а рождает сегодня, для нас это актуально сегодня. В этом торжество: здесь, сегодня это происходит. Поэтому актуализация оправдана, одухотворена и позволяет многое видеть тем из нас, кто, как доктор Живаго, герой романа, открывает, оживая после обморока, Его Завет, Завет Христа. Ведь все мы живем как в обмороке и, слушая слова Христа, можем очнуться, когда приходит Воскресение.
Пастернак дерзает сказать прямо, от лица Христа, внутреннее чувство поэта позволяет ему это:
Я в гроб сойду и в третий день восстану,
И, как сплавляют по реке плоты,
Ко Мне на суд, как баржи каравана,
Столетья поплывут из темноты.
Образ снова взят не из библейской истории, а из того, что Пастернак подглядел, скажем, на Волге или еще на каких–то реках, где сплавляют бревна. Но он увидел в этом символ истории: столетья плывут ко Христу, являющемуся их стержнем.
Человек другой культуры, Чингиз Айтматов поражает нас еще большей смелостью. Ибо Пастернак вырос на библейской и европейской культуре, в музыке, поэзии, литературе, философии, а Чингиз Айтматов провел суровую юность в совершенно ином культурном климате — мусульманском, в тяжких условиях: отец его был репрессирован, и сам он занимался не музыкой, не философией, как Пастернак, а был зоотехником, это мало способствует занятиям литературой. Для вас, горожан, это звучит не совсем понятно, но я проходил в свое время ветеринарию, поверьте мне, это малоромантическое занятие.
Айтматов затронул в своем творчестве глубокие нравственные катастрофы нашего общества, и это ставит его в один ряд с ведущими российскими писателями, в русло традиции, которой двести–триста лет. Он пишет не для того, чтобы написать, как скажем, Флобер, который часто писал для того, чтобы написать, потому что сказать ему было особенно нечего, он мог только что–то рассказать… Между тем Айтматов создает совсем новый мир. Он знакомит нас с миром природы, упорно уничтожаемой в наше столетие, он входит в детскую душу, в романе «Плаха» он ставит апокалиптическую, я бы сказал, для нас тему наркомании. Это вам не алкоголизм. Чтобы стать алкоголиком, надо «поработать», а наркоманом можно стать с одного раза, такова психофизическая природа человека.
Этому миру отбросов, черных людей он хочет противопоставить носителя добра. И все трагично. Какой–нибудь Николай Островский повел бы туда, к этим гонцам в Среднюю Азию, юного идейного большевика типа Павки Корчагина, который попытался бы вылавливать их и истреблять. Но Айтматов прошел другую школу, он уже знает, что ни к чему хорошему такое не приводит. Ему захотелось найти какую–то новую точку отсчета для новой шкалы, и, будучи человеком в общем внерелигиозным, он обратился к христианской традиции.
Его спрашивали, почему именно христианской, ведь он мусульманин по культуре. Он ответил, что христианство в духовном и нравственном смысле лидирует сегодня в мире. Он признал это как объективный факт и захотел изобразить современного Христа. Я не могу сказать, что мне лично образ студента Авдия импонирует. Конечно, он напоминает мне скорее князя Мышкина в современном варианте. Достоевский хотел сделать князя Мышкина новым Христом. Это не получилось. Христос Евангелия — другой.
В чем трагедия Авдия? Этот юноша скорее похож не на православного, а на баптиста. У нас баптисты — самые рьяные христианские проповедники, что вызывает глубочайшее уважение и симпатию, но в силу ряда причин они не ищут общего языка с окружающим миром, а бьют сразу напропалую. Кто их услышал — хорошо, кто нет — нет. И герой романа Айтматова настолько чужд среде уголовников, что говорит с ними, как на китайском языке, диалога никакого нет, это пустое занятие, попытка с негодными средствами. Осуждать героя нельзя, такие люди есть, я их видел. Авдий — не вымысел. Но на Христа он не похож. Хотя Айтматов вовсе не ставит между ними знак равенства, но параллель явно проводится: Христос стоит перед Пилатом, который Его не понимает. Но на самом деле между Пилатом Айтматова и Христом Айтматова гораздо больше понимания, нежели между бедным Авдием и этими уголовниками. Здесь просто бездна лежит, и разговор состояться не может.
В вымышленном диалоге между айтматовским Пилатом и айтматовским Христом проскальзывают молнии, там иногда есть даже очень интересные мысли. «Когда Ты вернешься к нам?» — спрашивает Пилат. И Христос отвечает: «Когда вы ко Мне придете?» Над этим стоит задуматься. Я не уверен, что Айтматов богословски это осмыслил, но что–то водило его рукой. На вопрос, почему он так изобразил Христа, он честно признался, что Христос — это целый космос, и каждый писатель берет от Него только небольшую грань. Эти слова очень важны. Может быть, стенограмма нашей встречи в Западном Берлине все–таки будет где–нибудь опубликована и сохранятся для людей слова Айтматова: «Христос — это целый космос, и никто не может Его объять».
И, наконец, Домбровский. Настоящий герой нашего времени, настоящий человек, смелый, эпатирующий озорник, в нем немножко от Солженицына, но больше юмора, больше озорства, чем у Солженицына. В его романе «Факультет ненужных вещей» некий полоумный бывший батюшка создает книгу о Христе (всех прямо тянет к этой теме). Так вот, он пишет книгу о Христе, и отрывки из нее фигурируют в романе.
В чем здесь смысл? Смысл этой попытки интерпретировать историю Христа — сугубо советский, я бы сказал даже, сталинистский. Автор книги о Христе подозревает, что был еще один предатель, кроме Иуды. В самом деле, согласно старому закону (впрочем, и у нас он действует), нужны были два свидетеля, чтобы подтвердить показания. В одном из древних текстов сказано, что Иисус был обвинен при двух свидетелях. Герой Домбровского задает вопрос: кто же это был? Он делает многозначительные намеки: значит, кто–то из двенадцати? Не сам ли Петр, который отрекся?
Стукачебоязнь — типичная болезнь нашего времени. Обвинять наше поколение в этом нельзя, потому что люди прошли через такую школу гнусности, что уже не доверяли даже самим себе. То, что среди двенадцати еще был стукач, — это единственный в своем роде вариант, это, так сказать, апофеоз советской интерпретации евангельской истории.
Время неумолимо бежит, но я все–же не могу пройти мимо Михаила Афанасьевича Булгакова.
Здесь мы попадаем в еще более сложную ситуацию. Когда книга впервые была издана, очень многие люди приходили ко мне и спрашивали: это что же, Евангелие от Воланда? Надо сказать, что такая интерпретация ничего не означает, это пустые слова. Во–первых, начнем с того, что Воланд в романе Михаила Афанасьевича — не дьявол. Дьявол — начало разрушительное, это попрание всех эстетических и этических ценностей. А Воланд, несмотря на грязную рубашку, копыта и всякие фокусы, исходит из принципов здоровой, нормальной морали. Он, несомненно, в нравственном отношении превосходит советских москвичей двадцатых годов. Давайте вспомним, как он снисходительно говорит о людях: они такие же, как сто лет назад… Разве так говорит дьявол? Считать Бегемота дьяволом, пусть даже второго ранга, совершенное безумие: это просто душка. У Гоголя даже карикатурный дьявол никогда не вызывает симпатии, а тут — кот, который сидит и починяет примус! Даже довольно мерзкий Коровьев — не дьявол. Давайте вспомним, что роман не дописан, что он написан как–то по–особому, что это скорее вдохновение, а не художественно сформулированная идея.
Что же было в романе? На что он похож? На Евангелие? Нет, не на Евангелие, а на Книгу Бытия. Может быть, вы удивитесь, это действительно может показаться странным, но я попытаюсь вам это в двух словах объяснить.
Разумеется, Творец пребывает повсюду. И нет места во Вселенной, где бы не было Его присутствия. Там, где Его нет, небытие. Но для развития человеческого духа необходимы особые кризисы, которые мы в библейской традиции называем «Господь посетил». Вдумайтесь, слова эти антропоморфные, то есть человекоподобные. Что значит «посетил»? Я могу посетить своего друга, потому что я человек, находящийся во времени и пространстве. Могу к нему прийти, могу уйти. Но как может посетить Бог? Это образ, конечно. Это значит, что Он поставил нас перед определенным испытанием. История Авраама и трех странников — это история чудесного посещения. Бог пришел проверить, в каком состоянии находится мир, в данном случае Содом и Гоморра. Надо сказать, что библейский автор не был столь наивен, чтобы полагать, будто Богу оттуда, простите меня, не видно, что творится в этом гнусном городе, чем там занимаются содомиты. Но это некий кризис, некая проверка, некий стук в дверь, напоминание — именно отсюда берут начало сюжеты чудесного посещения.
Их в истории литературы много. Классическим сюжетом было посещение тремя странниками Авраама, а если ближе к нашим временам — история, описанная в «Фаусте», еще ближе — у Герберта Уэллса есть чудесное посещение: пастор подстрелил ангела во плоти, и тот попал в викторианскую Англию и стал смотреть, как живут люди. Изумление и трагедия этого ангела показали тупость и дикость нашей жизни.
Так вот, «Мастер и Маргарита» — тоже книга о чудесном посещении. Некто посылается из иных миров, чтобы испытать нас, Москву, и вот что происходит: все приходит в движение, все эти лиходеевы, варенухи, вся Москва приходит в движение. Весь портрет ее выплывает, портрет неоднозначный: тут и любовь Маргариты, и драма Ивана Бездомного, и трагедия Мастера, и гнусности всех алоизиев могарычей и так далее, то есть вся гамма жизни. И вспомните, что под конец, когда свита Воланда покидает землю, шутовской наряд с них слетает.
Поскольку в этот период люди предавали других и самих себя, то в романе нужно было поставить еще одну тему — о предательстве. Как ее сделать вечной, надвременной темой? Путь традиционный: надо ее изобразить через Евангелие. Но у Булгакова было желание создать что–то новое, что свойственно любому писателю.
В те годы, когда он писал «Мастера и Маргариту», появилось огромное количество литературы, в которой доказывалось, что, во–первых, Христа не существовало, во–вторых, если и существовал, то о Нем написано все неверно, в–третьих, ни одного подлинного Его изречения до нас не дошло и так далее, и так далее. Я всю эту литературу читал от корки до корки, от первых книг, которые вышли еще в 1919 году, вплоть до конца 1930–х, когда всех этих ревнителей атеизма пересажали, перестреляли и все они нашли свой печальный конец. Впрочем, как и других, их брали ни за что. Было тогда кооперативное издательство «Атеист», оно пыталось стать самоокупаемым и закрылось из–за того, что не смогло окупить себя. Какой только белиберды они не издавали! Там были десятки названий (я, повторяю, все это читал), где на разные лады варьировалась одна и та же тема.
Хронологически это как раз совпадает с тем моментом, когда Булгаков работал над «Мастером и Маргаритой». Мировоззрение Булгакова до сих пор достаточно неясно, и мы не будем строить никаких гипотез. В письме к Сталину он назвал себя мистическим писателем. Он решил создать совершенно новый вариант евангельской истории.
Должен вам сказать, что не все детали романа целиком им изобретены. Существовало несколько апокрифов, довольно поздних, из них он кое–что взял. Но дело не в этом. Он решился изобразить Христа. А ведь у него было огромное чутье великого мастера! Некоторые вещи художественно изобразить невероятно трудно, но он рискнул.
Солженицын как–то мне говорил: почему Булгаков понял, что нельзя изображать Пушкина (вы помните, что у него есть пьеса «Последние дни», Пушкина там нет, только тело его проносят после дуэли; он все время где–то рядом, но в пьесе огромное чувство его присутствия), а что Христа не надо изображать, этого он не понял? На что я тогда ответил Александру Исаевичу, что он вовсе не изобразил Христа! У того персонажа, который именуется Христом, Иешуа Га–Ноцри (так действительно звали Христа, это Иисус Назарянин по–русски) совершенно другой характер. Это другой образ, немножко простоватый, немножко наивный, очень милый, честно говоря. Тот из вас, кто читал Евангелие, знает, что Христос никогда не был м и л ы м в обычном смысле этого слова. Персонаж Булгакова говорит палачу Марку Крысобою: «Добрый человек!» У него все добрые люди, просто их, как говорится, среда заела. Но Христос никогда так не говорил. Он говорил: «Горе вам, книжники и фарисеи! Горе вам, порождение ехидны!» (по–нашему, змеиное отродье). Когда Ему сказали, что Ирод (Ирод Антипа), сын Ирода Великого, который избивал младенцев, хочет Его увидеть, Христос сразу понял, что не увидеть он хочет, а арестовать, и ответил: «Скажите этой лисице…» или «Скажите этому шакалу…» (можно и так перевести это слово).
Ясность, властность, дух вождя присутствуют в Христе. При всей Его кротости, при всей Его любви к людям никогда ничего розового в Нем не было. Я хочу еще раз напомнить вам слова Сергея Сергеевича Аверинцева, весьма справедливые слова, что в Древней Руси (кстати, как и в Византии) было два образа Христа: суровый, новгородский — сдвинутые брови, «Спас — ярое око», и мягкий «Спас Звенигородский», который, по преданию, приписывали Рублеву. Сергей Сергеевич пишет, что оба эти образа соответствуют Евангелию, это две грани неисчерпаемой личности Христа. А у Булгакова — что–то третье. Такой милый, добренький человечек, бродячий философ… Христос никогда не был «философом», и уж тем более бродячим.
Гилберт Честертон говорит: меньше всего Христос выполнил бы Свою миссию, если бы Он бродил по свету и растолковывал истину. Его жизнь была, скорее, как поход, как военная кампания, она имела цель, а не была блужданием, как будто Он не знал, куда и к кому Он идет. А в романе — милый, трогательный образ Иешуа Га–Ноцри, невинного страдальца, этакого двойника Христа, очень удаленного от Него.
Но вдруг с ним что–то происходит. Я думаю, что, даже создавая псевдохриста, любой человек невольно начинает к Нему приближаться. Вдруг, вопреки логике, как говорится, рассудку вопреки, в конце романа кто–то распоряжается судьбами людей! Тот бродячий философ? Он назначает место и Мастеру, и Пилату, и Маргарите, и всем. Он вдруг переходит в другое измерение, уже и Воланд должен считаться с Ним. Впервые в тихой, маленькой, камерной мелодии пострадавшего философа вдруг звучат органные трубные звуки, и за этим образом проглядывают подлинные очертания Великого Христа.
Я думаю, что, если бы прошли еще годы, Булгаков свел бы в романе все воедино. Но пусть это остается именно так, пусть эти противоречия несоединимы, пусть это псевдохристос. Это доказательство того, что, приближаясь к Его теме, даже косвенно, даже почти по ложным путям, мы в конце концов оказываемся к Нему ближе, чем думаем. Ибо, как говорил апостол Павел, «Он недалеко от каждого из нас».
Спасибо, друзья!

 

Беседа третья
Дорогие друзья! Мы подходим к концу нашего путешествия, в котором Священное Писание раскрывается нам на фоне литературы нашей страны прошлого, а теперь уже настоящего. Сегодня я коснусь литературы преимущественно дореволюционного периода. Именно в начале ХХ века раскрылись новые необычайные дарования в Петербурге, в Москве и в Киеве.
Именно тогда возникает русская библейская историческая школа, основателем которой был академик Борис Александрович Тураев. Этот чудесный человек, проживший короткую жизнь (он умер в 1920 году от голода), человек, стоявший в первых рядах исследователей древнего Востока, свободно владевший чтением иероглифов, клинописи, создавший целую школу востоковедения, был членом Собора Русской Православной Церкви 1917–1918 года. Митрополит Евлогий Георгиевский вспоминает о нем, что это был святой человек, знавший богослужение лучше духовенства.
Борис Александрович Тураев первым решительно внес в изучение Библии новейшие по тогдашнему времени методы литературной и исторической критики, при этом оставаясь строго православным. Он доказал целому поколению богословов, что научное, литературно–критическое и литературно–историческое исследование Священного Писания, поиск подлинной датировки той или иной части Библии, не легендарно–традиционной, но именно подлинной, не противоречит нашему благоговейному отношению к Библии как к Слову Божию. В этом выдающийся деятель мировой и русской культуры ХХ века сомкнулся с высказываниями о Священном Писании, которые мы находим в более ранние времена, уже у Максима Грека и Григория Сковороды.
Вы помните, что мы с вами еще при первых наших встречах говорили о концепции, разделявшей литературно–историческую плоть Библии, в чем–то преходящую, от вечного ее содержания. Но, как правило, охватить эту великую тайну — двойственную богочеловеческую природу Библии — далеко не всем писателям, мыслителям, поэтам было под силу. И поэтому все время наблюдался крен либо в сторону божественной священности, и тогда в Библии считали боговдохновенной каждую запятую, либо смотрели на нее просто как на произведение древней литературы. И то и другое — неверно. Это напоминает нам споры об уникальной Личности Спасителя Христа, которые происходили в эпоху первых вселенских соборов: одни видели в Нем только человека, другие — только Бога, как, например, еретики типа монофизитов. А тайна христианства — в Богочеловеческом синтезе. Эта тайна отражается и в Библии.
В качестве образца чисто человеческого толкования Библии мы можем взять понимание книги «Песнь Песней». Вокруг нее давно велись споры. Еще в ранние античные времена многие говорили, что это просто книга про любовь, и пытались вычеркнуть ее из библейского канона, когда канон Библии еще не был зафиксирован. Но один из иудейских учителей сказал, что тайна этой книги столь велика, что, может быть, никогда от сотворения мира не было сказано столь великих слов, не все это поняли, но авторитет этого учителя был высок, и поэтому споры прекратились.
В IV веке христианский толкователь Феодор Мопсуетский, житель Сирии, друг Иоанна Златоуста, выступил с такой концепцией: «Песнь Песней» — не больше, чем любовная лирика. Но его концепция была отвергнута всеми раннехристианскими толкователями и осуждена на У Вселенском соборе. В том же IV веке святой Григорий Нисский дает мистическое толкование этой книги. В ХIХ веке один из основоположников русской библейской исторической школы и русской филологии протоиерей Герасим Павский пишет, опять–таки, что это книга о любви. Как же понимать его?
В 1908 году была опубликована повесть Куприна «Суламифь». Наверное, многие из вас читали ее. Куприн попытался интерпретировать библейскую книгу в духе не то чтобы историческом, а чисто земном.
Те из вас, кто хочет познакомиться с текстом самой книги «Песнь Песней», легко может это сделать, взяв перевод Дьяконова, уже несколько раз опубликованный. Наиболее известное издание — «Библиотека Всемирной Литературы», первый том. Был также довольно известный перевод Эфроса, изданный в 1909 году в Петербурге. Мне он больше нравится; впрочем, всякий перевод есть только перевод.
Библейская «Песнь Песней» как бы не имеет сюжета. Это возгласы любви, это восторженные и, я бы сказал, странные описания природы и восхваления то жениха, то невесты, то хора, который им вторит. Из этих разрозненных гимнов «Песни» Куприн выстраивает повесть о великой любви царя Соломона и девушки по имени Суламифь. Она пылает любовью к юному и прекрасному царю Соломону, но ее губит ревность, ее губят интриги, и в конце концов она погибает, и об этой гибели говорят строки библейской поэмы «Песнь Песней»: «Сильна, как смерть, любовь». Это могучие, вечные слова.
Надо сказать, что у Куприна не было никаких исторических оснований для такого сюжета, все это чистый вымысел. Если бы речь шла не о красивой новелле, я бы сказал, что все это вздор. Как художник он имел право создать такую картину, но и только.
«Песнь Песней Соломона» (что значит «самая замечательная песнь соломонова») написана не от лица Соломона. Древний библейский царь упоминается там в третьем лице, причем явно недоброжелательно. И если попытаться вычленить оттуда какой–то единый сюжет, то речь идет совсем о другом: девушка любит пастуха. «Где ты, мой возлюбленный, пасешь своих овец?» — спрашивает она. Ночью она убегает из дворца, стража ловит ее на улице, а она не хочет идти во дворец, в гарем Соломона. Как у всех восточных царей, у Соломона был гарем — в древности считалось, что чем больше гарем, тем значительнее царь. Иметь большой гарем было престижно, как, к примеру, теперь собирать коллекции. Я бы сказал, что при такой интерпретации библейская книга — антисоломонова, это книга протеста против псевдолюбви, против психологии сераля, где собраны девушки со всех концов света, живущие совсем без любви. И это легко понять.
Мне приходилось быть в гареме — в бывшем гареме в Хиве. Это огромное здание, целое общежитие, и гид, который нас сопровождал, даже сказал мне без всякой иронии, что нужен был «отдел кадров», потому что учреждение слишком огромно. Конечно, невозможно даже себе представить каких–либо личных отношений эмира с женщинами, которые там жили. Это уже даже не многоженство, а просто какая–то толпа. И Соломон, вероятно, не мог запомнить своих жен даже в лицо — согласно библейскому преданию, у него было семьсот официальных жен.
Естественно, что человек, воспитанный на древней еврейской традиции, в которой говорилось о том, что Бог создал двух и что «да будут двое плоть едина» (плоть не в отвлеченном смысле, а именно вот эта самая плоть, единая плоть), воспринимал это как надругательство над любовью, что вызывало скрытый религиозный, сердечный и нравственный протест. Вот почему толкователи разных веков пытались интерпретировать эту книгу как драму, изображавшую пленение девушки из крестьянской семьи, которую за красоту притащили в гарем к Соломону. На нее смотрят дочери иерусалимские, а она черна, потому что загорела под солнцем…
Суламифь — это не имя. Она суламитянка, Суламита — от названия местности, а имя ее в Библии не упомянуто. Есть предположение, почему она названа уроженкой Суламитской области. Когда отец Соломона, царь Давид, одряхлел (а он очень рано, по нашим понятиям, стал старым и дряхлым — слишком бурной была его жизнь), к нему была приставлена девушка–наложница, которая должна была согревать умирающее тело царя. Она была суламитянка. Хотя и считалось весьма престижным быть наложницей умирающего царя, я думаю, едва ли ей ей это было очень приятно. Как бы то ни было, Суламиту привозят во дворец, и она оттуда бежит, она ищет своего возлюбленного по горам, и он весной встречает ее — свою единственную любовь. Единственную. «Одна ты у меня, голубица, — говорит он, — одна–единственная». Такова природа любви, потому что по–настоящему можно любить только одного человека. И тогда мы с вами скажем: ну что ж, если Куприн и был не совсем прав в том, что касается истории, он все равно был прав, как и те толкователи Библии, которые утверждали, что «Песнь Песней» — это книга о любви.
Как же попала эта книга в Библию и для чего она туда попала? Величие Библии в том, что она приняла в свое лоно книгу о любви. Среди человеческих чувств одно из самых сильных и прекрасных — это любовь мужчины и женщины. Если мы эту любовь извращаем, топчем, карикатурим, унижаем, то виновата не любовь, а мы сами. Это подтверждается одной особенностью библейской символики: многие пророки говорили о Боге как о муже религионой общины. Он — господин и любящий супруг. Таким образом, союз любви, где двое — плоть единая, связывался со священным союзом между общиной верующих и Творцом.
Этот символ, глубокий и емкий, повторялся впоследствии в Посланиях апостола Павла. Например, в Послании к ефесянам, где говорится о муже и жене, мы читаем его при совершении таинства брака, венчания. Апостол говорит, что муж и жена — это одно тело, и что хотя муж — глава жены, но он должен так же любить и переживать за нее, как человек за свое тело. «Никто никогда не имел ненависти к своей плоти, — говорит апостол, — но питает и греет ее». И дальше он продолжает: «Тайна сия велика, я говорю о Христе и о Церкви». То есть апостол переносит это на отношение Христа и Его общины. Тем самым и апостол, и авторы Ветхого Завета бесконечно возвеличивают саму любовь. И «Песнь Песней» становится книгой полисемантической, многоплановой: это и книга о любви, и книга об общине, о Церкви, это книга мистическая.
Недаром многие мистики, начиная с Григория Нисского, а на Западе за ним последовали испанский поэт Хуан де ла Крус, французский мистик Бернар Клервосский и другие, пишут мистические толкования на «Песнь Песней». Оказывается, в этих строках скрывается очень много содержания. Это не просто лирика, а вечная красота. Там есть одна тайна, которая до сих пор не разгадана.
Поэт неведомый, священный, библейский прибегает к так называемой концептуальной символике. Концептуальная символика в литературе означает систему образов, которые нельзя передать пластически. Я приведу хрестоматийный пример. Когда апостол Иоанн пишет Апокалипсис, он изображает явившегося ему космического Мессию такими чертами: из уст Его исходит огненный меч, ноги Его подобны колоннам, раскаленные волосы как лава… Альбрехт Дюрер, немецкий художник, в своих гравюрах к Апокалипсису пытается изобразить все дословно, как написано, и получается абсурдная картина: этого нельзя изобразить.
Второй пример: пророк Иезекииль пишет, что небесная колесница несла Божью Славу, и в этой колеснице движущими силами были четыре существа, символизирующие мир пернатых, скота, полевых зверей и человека. И сказано, что они шли на четыре стороны. Можно ли представить себе такую колесницу, где четыре животных бегут одновременно на четыре стороны? Вот это и есть концептуальная символика. Она вся насквозь парадоксальна. Изобразить ее можно только условно, языком иконы, но не языком реалистической живописи или гравюры.
Такой же странной символикой насыщена «Песнь Песней», где жених говорит о своей невесте, о ее красоте. Что можно сказать о прекрасной девушке? Что она, как весна, что у нее прекрасные глаза… Но ничего подобного: в «Песни» такие странные сравнения, что у русского толкователя прошлого века Олесницкого возникло сомнение, о женщине ли здесь вообще говорится? Сравнивается, например, нос ее с башней, обращенной к Дамаску…. Боюсь, что комплимент этот звучит несколько странно. Жених разбирает каждую часть ее тела и дает сравнения: эта часть похожа на стадо овец — тоже довольно сомнительно. Профессор Киевской Духовной Академии Олесницкий высказал предположение, что речь идет о Святой Земле, что невеста олицетворяет Святую Землю, поэтому она так странно и описана. А раз Святую Землю, значит, Церковь, сначала ветхозаветную, а потом и всемирную новозаветную. Олесницкий очень подробно развил и аргументировал свою точку зрения. Таким образом, мы видим, что Библия начинает с простого (и это позволило Куприну дать такую незатейливую трогательную интерпретацию), но если углубляться дальше, мы придем к мистической тайне единства между людьми и Творцом. Одно другого не исключает. Более того, когда автор «Песни Песней» говорит: «Сильна, как смерть, любовь», — он говорит и о нашей любви к женщине или мужчине, и о любви ко Христу, к Богу, потому что и то, и другое есть любовь, могущественная, как смерть.
В начале века, в те же годы, почти одновременно, появляется в русской литературе другая библейская интерпретация, с ней теперь вы можете познакомиться. Это повесть об Иуде Искариоте, написанная Леонидом Андреевым. Она вошла в один из сборников Леонида Андреева, который издан два года назад. Я бы сказал, это крайне слабая книга, крайне слабая. В ней есть попытка создать атмосферу значительности, атмосферу каких–то странных намеков, но в конце концов они лопаются, как мыльный пузырь. Образ Христа абсолютно не удался. Образ Иуды — надуманно–декадентский. Он такой же истеричный и бестолковый, как и многие герои той эпохи. Это игра в достоевщину: Иуда якобы так любил Христа, что в конце концов Его возненавидел. Это упрощение концепции Достоевского, и все звучит крайне неубедительно.
Я думаю, что некоторые из вас читали эту повесть. Прочесть ее, быть может, стоит, но она ничего не даст вам… Совершенно ложная концепция. Иуда, который совершает предательство из каких–то утонченных, крайне запутанных соображений, Иуда, который хочет славы Учителя, который хочет толкнуть Его на крест, чтоб всегда быть рядом с Ним, вечно… Мы, люди конца ХХ века, отлично понимаем, что для того, чтобы понять предательство, не нужно всей этой извращенной псевдопсихологии. Мы слишком часто с ним сталкивались в самой трудной, тяжелой, элементарной форме.
Иуда так же, как и другие апостолы, думал, что пошел за будущим великим царем, и искал для себя чести и славы. Вспомните, апостол Петр, который больше всех любил Христа, сказал: «Вот, мы оставили все, что нам за это будет?» Простой человек… Так же рассуждал и Иуда. Но все–таки в Петре и в других апостолах победила любовь, когда они увидели, что ничего им не будет, наоборот, над ними нависла угроза опасности. А Иуда, увидев это, почувствовал себя обманутым, понял, что дело проиграно, и стал на сторону победителей. Поспешил стать. Разве это не понятно? Разве для этого нужна патологическая личность? Или извращенная психология? Тысячи и даже миллионы людей в последние десятки лет торопились стать на сторону победителей. Разве для этого нужны какие–то особые объяснения?
Я знаю, что для многих людей фигура Иуды кажется притягательной, недаром о нем столько писали, недаром к нему столько раз возвращались. Меня это, откровенно говоря, удивляет. Быть может, в розовом ХIХ веке, среди узкого круга аристократов, которые старались отгородить себя от реальной жизни, или в викторианской Англии, в тех кругах, где старались не видеть окружающего, фигура Иуды казалась монстроидно–чудовищной. Но для нас она вполне нормальна. К сожалению.
Кстати, Леонид Андреев написал на библейскую тему не только эту неудачную вещь. У него есть другая, более удачная. Она называется «Самсон» — о библейскомо герое Самсоне. Но, насколько я знаю, она была издана лишь за рубежом, я читал ее в зарубежных изданиях.
В те же годы к библейской тематике обращается Дмитрий Сергеевич Мережковский.
Это был странный человек, составлявший как бы одно целое со своей замечательно умной женой Зинаидой Николаевной Гиппиус. Человек, заставший еще Достоевского, — он ходил к нему в детстве. Человек, умерший, когда уже бушевала Вторая мировая война. Человек, писавший много о России, решительно не принявший революцию и до конца сохранивший абсолютное отрицание того, что произошло. Антибольшевизм супругов Мережковских был наибоее бескомпромиссный, последовательный до конца. У них не было никаких колебаний и уступок. Поэтому в эмиграции, куда они бежали, тайно перейдя через границу с Польшей, они были почти в изоляции.
Мережковский — удивительная фигура. Еще до революции его переводили почти на все европейские языки. Автор романов, пьес, огромных критических исследований, публицист, переводчик греческих трагиков, создатель блестящей серии биографий, среди которых есть даже жизнеописание Иисуса Христа, «Иисус Неизвестный», вышедшее в Югославии в 1931 году. Последняя книга Мережковского, если мне не изменяет память, вышла у нас в 1918 году. Это — «14 декабря». Потом вышла еще одна книжка о Некрасове и Тютчеве, потом — эмиграция, и больше его книги здесь не выходили. Он был историком культуры, обладавшим странным видением мира, и поэтом классического типа. У него есть целый ряд стихотворений, посвященных Библии. Его книга о Христе «Иисус Неизвестный» занимает особое место в русской литературе, и я коснусь ее в нашу последнюю, завтрашнюю встречу, потому что она написана после революции. Сегодня я хочу затронуть только те произведения, которые были написаны в дооктябрьский период.
В молодости Мережковский был знаком с Надсоном, когда–то популярным, рано умершим поэтом, но влияние это постепенно преодолел, хотя частично оно и него и осталось. Он сделал первое полное стихотворное переложение книги Иова — после Ломоносова он был первым. Довольно интересный и яркий перевод, где он отметил драматическую, идеологическую структуру этой книги. В частности, вот как он передает самую горькую страницу книги, когда Иов постиг вдруг, что праведность не спасла его, что Бог от него отвернулся, что правды нет, что он брошен в объятия рока. Стихотворный перевод Мережковского почти дословен.
Да будет проклятым навек
Тот день, как я рожден для смерти и печали.
Да будет проклятой и ночь, когда сказали:
«Зачался человек».
Теперь я плачу и тоскую:
Зачем сосал я грудь родную,
Зачем не умер я: лежал бы в тишине,
Дремал — и было бы спокойно мне,
И почивал бы я с великими царями,
С могучими владыками земли, —
Победоносными вождями, —
Что войны некогда вели,
Копили золото и строили чертоги…
Я был бы там, где нет тревоги,
Где больше нет вражды земной,
Где равен малому великий,
Вкушают узники покой…
Здесь уже есть сомнение в том, что возможно посмертное воздаяние и справедливость.
И раб свободен от владыки.
На что мне жизнь, на что мне свет?
Как знойным полднем изнуренный,
Тоскуя, тени ждет работник утомленный,
Я смерти жду — а смерти нет.
О, если б на меня простер Ты, Боже, руку
И больше страхом не томил, —
Чтоб кончить сразу жизнь и муку,
Одним ударом поразил.
Очень близкое к тексту переложение, скорее перевод Священного писания.
Подобную же попытку перевести Библию стихами мы находим в стихотворении «Иеремия»:
О, дайте мне родник, родник воды живой!
Я плакал бы весь день, всю ночь в тоске немой
Слезами жгучими о гибнущем народе.
О, дайте мне приют, приют в степи глухой!
Покинул бы навек я край земли родной,
Ушел бы от людей скитаться на свободе.
Почему Иеремия говорит так горько? Дело в том, что Господь призвал юного Иеремию на пророческое служение и послал его в Иерусалим, чтобы он провозгласил гибель городов и трагедию народа, потому что правда Божия торжествует и возмездие неизбежно. А Иеремии не хотелось этого делать. Ему было горько произносить такие слова, но огонь Божий горел в его сердце, и он должен был говорить — против своего желания. Это уникальное явление — двуединство пророческого сознания — и проявилось в деятельности пророка Иеремии.
Зачем меня, Господь, на подвиг Ты увлек?
Открою лишь уста, в устах моих — упрек…
Но ненавистен Бог служителям кумира!
Устал я проклинать насилье и порок;
И что им истина, и что для них пророк!
От сна не пробудить царей и сильных мира…
И я хотел забыть, забыть в чужих краях
Народ мой, гибнущий в позоре и в цепях,
Но я не смог уйти — вернулся я в неволю.
Огонь — в моей груди, огонь — в моих костях….
И как мне удержать проклятье на устах?
Оно сожжет меня, но вырвется на волю!..
Когда вы будете читать библейские пророческие книги, вы увидите эту великую драму и трагедию пророков, которые находились в конфликте с самими собой. Приятно говорить радостные вещи народу, людям, но каково было человеку, которого обвинили в предательстве! Во время вражеской осады Бог повелел Иеремии идти и провозгласить необходимость капитуляции города, иначе он погибнет. Пророк был арестован, выставлен в колодках как предатель народа, потом брошен в яму, откуда его спас один добрый царедворец, и он стал свидетелем того, как враг ворвался в город, сжег храм и пленил царя. И последний момент драмы — завоеватели вывели Иеремию из тюрьмы, поскольку он был как бы на их стороне, и пророк оказался теперь не только в роли предателя, но и коллаборанта. Драма Иеремии передана в этом стихотворении очень сильно.
Теперь я хочу остановиться на Максимилиане Волошине.
Первые его стихотворения написаны до войны и до революции. Они содержат очень много библейских мотивов. Волошин буквально жил библейскими образами. Они пронизывали его поэзию. Ученик французских поэтов, человек, много скитавшийся по Западу, он в свою душу, огромную душу человека–мыслителя (Волошин был не столько поэт, сколько мудрец) впитал всю Библию, которую читал постоянно.
Его вдова рассказывала мне, как часто он обращался к слову Евангелия, как легко это слово передавалось им в кругу людей, я бы сказал, довольно легкомысленных, которые в Коктебеле толклись в его доме. И на рубеже революционных лет он видел в библейских образах предвестие грядущей катастрофы.
В следующий раз я прочитаю вам стихи, написанные во время революции. Ни один русский поэт не поднялся до такой ступени проникновения в события, как Максимилиан Волошин. Иллюзии, в которых захлебывался Андрей Белый, писавший поэму «Христос воскрес», чувства, которые были у Блока, «слушавшего музыку революции» и написавшего «Двенадцать», историко–поэтические размышления Брюсова, — все это не идет ни в какое сравнение с огромным, уникальным для России и для всего мира историческим охватом, который был свойствен творчеству и мысли Максимилиана Волошина. Библия давала ему огромный материал.
В апокалиптических образах он воспринял и цивилизацию ХХ века, и мировую войну, а затем революцию и гражданскую войну, в которой он занял особую позицию. Я думаю, вы все знаете, какую позицию занимал Максимилиан Волошин: «Молюсь за тех и за других». Вдова показывала мне место, куда она прятала — за картину — то красных, то белых. И это было не приспособленчество и не равнодушное стояние над схваткой, а глубинное понимание всечеловеческих процессов, роковых процессов столкновения добра и зла. Поистине нужна была огромная мудрость, чтобы это понять.
Во время Первой мировой войны Волошин написал стихотворение о Страшном суде. Оно вошло потом в его цикл «Путями Каина», уникальный в мировой литературе. Я не берусь оценивать художественную сторону произведений Волошина. Я не литературовед и не эстет. Меня интересует духовное содержание, смысл и суть произведений. А Волошину всегда есть что сказать. Меня несколько удручают поэты, которые хорошо владеют формой, но у которых нет мысли, нет духа, нет тех сокровищ, которыми поэт делится с нами, как это делали Ломоносов и Пушкин. А у Волошина есть мысль и дух.
Изобразить Страшный суд, написать икону Страшного суда (не надо думать, что это реалистическое изображение) может только очень смелый поэт и человек. Я думаю, не все знают это стихотворение, поэтому я его прочту.
Праху — прах.
Я стал давно землей:
Мною -
Цвели растения,
Мною светило солнце.
Все, что было плотью,
Развеялось, как радужная пыль -
Живая, безымянная. И
Океан времен
Катил прибой столетий…
Вдруг
Призыв Архангела,
Насквозь сверкающий
Кругами медных звуков,
Потряс вселенную,
И вспомнил себя
Я каждою частицей,
Рассеянною в мире.
В трубной вихре плотью
Истлевшие цвели в могилах кости.
В земных утробах
Зашевелилась жизнь.
И травы вяли,
Сохли деревья,
Лучи темнели, холодело солнце.
Настало
Великое молчанье.
В шафранном
И тусклом сумраке земля лежала
Разверстым кладбищем.
Как бурые нарывы,
Могильники вздувались, расседались,
Обнажая
Побеги бледной плоти.
Пясти
Ростками тонких пальцев
Тянулись из земли,
Ладони розовели,
Стебли рук и ног
С усильем прорастали,
Вставали торсы, мускулы вздувались,
И быстро подымалась
Живая нива плоти,
Волнуясь и шурша.
Когда же темным клубнем
В комках земли и спутанных волос
Раскрылась голова
И мертвые разверзлись очи, — небо
Разодралось, как занавес,
Иссякло время,
Пространство сморщилось
И перестало быть.
И каждый
Внутри себя увидел Солнце
В Зверином круге…
……И сам себя судил…
Только на древних фресках в храмах, на западной стене, где изображается Страшный суд, мы находим такие образы. Волошин вдохновлялся ими, а также строками из пророка Иезекииля, увидевшего поле, покрытое костями. Это церковь, повергнутая во прах. По полю проносится ветер Духа Божия, и поднимаются тела, и воскресают все. Все христианство построено на принципе Воскресения. Камень, который завалил гроб Христов, упал для того, чтобы все видели: Его здесь нет! И с тех пор христианство постоянно хоронится, постоянно погребается, на эти гробницы ставят свою печать разные власти, но сломаны печати, открыта гробница, и снова раздается голос: «Что вы ищете Живого среди мертвых? Он восстал, Его здесь нет». Таков Господь, таково и христианство.
И в заключение несколько слов о дореволюционном Иване Бунине. Это был человек не символического склада, как Максимилиан Волошин, а реалист, созерцатель природы, и через природу, свежий ветер и теплоту камней увидел он Священное Писание. Он путешествовал по Востоку, был в Египте, в Сирии, в Малой Азии. Был в Иерусалиме и прошел по всем местам, где жили Дева Мария и Христос. И он описал это в своей книге «Храм солнца», которая вышла в 1917 году.
Очень осязаемо он пишет, как всегда. Вот он идет по Назарету… «Назарет — детство Его. Там, в тишине и безвестности, протекало оно, такое человеческое, такое земное. Там огорчали и радовали Его игры со сверстниками, там ласковая рука Матери чинила Его детскую рубашечку, там таинственно нисходила в Его душу недетская мудрость, и ясное галилейское небо отражалось в очах, задумчиво устремленных в синь зеленых долин Эздрелона, на лилии полевые и птицы небесные. Ветхие пергаменты Назарета остались во всей своей древней простоте. Но скудны и чуть видны письмена, уцелевшие на них! И великую грусть и нежность оставляет в сердце Назарет. Помню темные весенние сумерки, черных коз, бегущих по каменистым уличкам, тот первобытно–грубый каменный водоем, к которому когда–то приходила Она, помню Ее жилище: маленькое, тесное, пещерное, полное вечерней тьмы, пустующее уже две тысячи лет… Как полевой цветок, мало кому ведомый, выросший из случайно занесенного ветром семени в углу покинутого дома, расцвела и здесь легенда, может быть, самая прекрасная, самая трогательная: без огня, по бедности родителей, засыпал божественный Младенец; Мать сидела у Его постельки, тихо заговаривая, убаюкивая Его, а чтобы не было скучно и жутко Ему в наступающей ночи, светящиеся мушки по очереди прилетали радовать Его своим зеленым огоньком…
А страна Геннисаретская, где прошла вся молодость Его, все годы благовествования, все те дни, незабвенные до скончания века, для них же и был Он в мире, — она и совсем не сохранила зримых следов Его. Но нет страны прелестнее, и нигде так не чувствуется Он!
Как над всей Святой Землей, почиет и над нею великое запустение. Многолюдные города и селения, все многообразие древней галилейской жизни, а среди этого многолюдства — Он, юный, неустанный, вдохновенный, окруженный любимыми, — вот что оставляют в воображении Евангелия, история».
Ивану Алексеевичу Бунину хотелось передать и в стихах свое впечатление о Галилее, о Иерусалиме, о детстве Христа. Он пишет поэму «Мать», где все просто, все человечно, но через эту земную простоту, как в «Песни Песней», светится бессмертное и божественное. Вот несколько строк:
Поклонялся я, Мария,
Красоте Твоей небесной
В странах франков, в их капеллах,
Полных золота огней,
В полумраке величавом
Древних рыцарских соборов,
В полумгле стоцветных окон
Сакристий и алтарей.
Там, под плитами, почиют
Короли, святые, папы, —
Имена их полустерты
И в забвении дела.
Там Твой Сын, главой поникший,
Темный ликом, в муках крестных.
Ты же — в юности нетленной:
Ты, и скорбная, светла.
Золотой венец и ризы
Белоснежные — я всюду
Их встречал с восторгом тайным:
При дорогах, на полях,
Над бурунами морскими,
В шуме волн и криках чаек,
В темных каменных пещерах
И на старых кораблях.
Корабли во мраке, в бурях
Лишь Тобой одной хранимы.
Ты — Звезда морей*: со скрипом
Зарываясь в пене их
И огни свои качая,
Мачты стойко держат парус,
Ибо кормчему незримо
Светит свет очей Твоих.
Над безумием бурунов
В ясный день, в дыму прибоя,
Ты цветешь цветами радуг.
Ночью, в черных пастях гор,
Озаренная лампадой,
Ты, как лилия белеешь,
Благодатно и смиренно
Преклонив на четки взор.
И к стопам Твоим пречистым,
На алтарь Твой в бедной нише
При дорогах меж садами,
Всяк свой дар, приносим мы:
Сирота–служанка — ленту,
Обрученная — свой перстень,
Мать — свои святые слезы
И певец — свои псалмы.
Человечество не помнит,
Как творит оно легенды,
Как им спета Песня Песней -
Отчего возведена
На престолы горней славы,
Красоты неизреченной
Позабытая, простая
Галилейская жена.
Человечество, венчая
Властью божеской тиранов,
Обагряя руки кровью
В жажде злата и раба,
И само еще не знает,
Что оно иного жаждет,
Что еще раз к Назарету
Приведет его судьба.
Содрогался я от счастья
У святых его преддверий:
О, Мария, сладко сердцу
Вспоминать и понимать,
Что, блуждая, все мы ищем
Преклониться пред любовью,
Галилейской нищетою
И сладчайшим словом: Мать.
Это Мать послала Сына:
— Дай им мир и радость в мире.
Встань, иди. Скажи, как нежно
Я люблю свое дитя,
Как устал, как добр Иосиф,
Как он ноющей, дрожащей
Отирает пот рукою,
Улыбаясь и шутя.
— Расскажи о Назарете,
О простом и бедном быте,
О колодце, где я мыла
Твой заплатанный хитон,
И о том, что, если будешь
Ты хотя владыкой мира,
Багряницы и виссона
Будет мне дороже он.
Вот так история, философия, размышления, путешествия — все сливается в едином созерцании библейской тайны, которая выражена в великих словах апостола Иоанна: «И Слово стало плотью, и обитало с нами, полное благодати и истины».
Спасибо!
Назад: БИБЛИЯ И ЗАПАДНАЯ ЛИТЕРАТУРА ХIХ ВЕКА
Дальше: ПРЕДШЕСТВЕННИКИ ВЛАДИМИРА СОЛОВЬЕВА