I. НА ПАРУСАХ ПОД ЛЕГКИМ БРИЗОМ
© Перевод И. Алексеева и М. Коренева
Полосатый бело-коричневый парусиновый тент и теперь, ночью, натянут над легкими плетеными столами и стульями. Между рядами домов, в молодой листве аллей, бродит слабый ночной ветерок; может даже показаться, что он дует с моря. Но это, видимо, из-за влажной мостовой; поливальная машина только что проехала по пустынной улице. За несколько кварталов отсюда — бульвар; с той стороны доносятся гудки автомобилей.
Молодой человек был уже, наверное, слегка пьян. Без шляпы, без жилета шел он по улице; руки засунул за пояс, чтобы пиджак распахивался и ветер мог проникнуть как можно дальше. Это было что-то вроде прохладной ванны. Когда тебе только-только исполнилось двадцать, жизнь почти всегда ощущается всем телом.
На террасе лежат коричневые пальмовые маты, и чувствуется их чуть прелый запах. Молодой человек, слегка покачиваясь, пробирался между стульями, то и дело задевая какого-нибудь посетителя, виновато улыбался и наконец подошел к открытой стеклянной двери.
В баре казалось еще прохладнее. Молодой человек сел на обитую кожей скамью, которая шла вдоль стен под зеркалами; он сел намеренно против двери, чтобы ловить малейшие дуновения ветра, что называется, из первых рук. Именно в этот момент граммофон на стойке бара замолчал, несколько мгновений еще раздавалось шипение диска, а потом бар наполнился приглушенными звуками тишины в этом было что-то неприятно-зловещее, и молодой человек посмотрел на бело-голубой шахматный рисунок мраморного пола, который напоминал доску для игры в «мельницу», правда, посредине голубые квадраты образовывали косой крест, андреевский крест, а для игры в «мельницу» он вовсе не нужен — явно ни к чему. Но, пожалуй, не стоит отвлекаться на такие мелочи. Столы были из белого мрамора с легкими прожилками. Перед ним стояла кружка темного пива; пузырьки пены поднимались со дна и лопались.
За соседним столиком на этой же кожаной скамье кто-то сидел. Шел разговор, но молодому человеку лень было даже повернуть голову. Разговаривали двое: слышался мужской, почти мальчишеский голос и голос женщины, грудной, материнский. Судя по всему, какая-нибудь толстая темноволосая девица, подумал молодой человек и тем более не стал поворачивать головы. Если у тебя только что умерла мать, ты не будешь искать материнской ласки на стороне. Он заставил себя думать об амстердамском кладбище, где похоронен его отец; ему никогда не хотелось думать об этом, и все же теперь это было необходимо: ведь там схоронил он и мать.
Рядом мужской голос сказал:
— Сколько тебе нужно денег?
В ответ раздался грудной, глуховатый, темный, смех. Интересно, у этой женщины действительно темные волосы? Он почему-то подумал: темная зрелость.
— Ну так скажи, сколько тебе нужно? — Это был голос рассерженного мальчишки. Разумеется, каждый хочет дать своей матери денег. Этой вот женщине они нужны; не то что его матери — у нее-то было все. А как было бы прекрасно, если бы он мог заботиться о ней, ведь его доходы — там, в Южной Африке, — все время растут. Теперь это ни к чему, он расплатился сполна. Расплатился — и все.
И снова рядом темный глуховатый смех. Молодой человек подумал: сейчас она взяла его за руку. Затем он услышал:
— Скажи, откуда у тебя может быть столько денег? А если даже они у тебя и есть, я все равно их не возьму.
Так все матери говорят — а берут у отца.
И почему он не вернулся домой после смерти отца? Так, как полагалось бы сделать. Зачем нужно было болтаться тогда по Африке? А он остался там, не подумав, что мать может умереть. Теперь ее уже нет. Конечно, как это бывает, ему вовремя не сообщили, но он должен был все сам почувствовать. Через шесть недель после ее смерти он прибыл в Амстердам. Ну а теперь зачем он болтается по Парижу?
Молодой человек посмотрел на пол, разглядывая андреевский крест. Весь пол покрыт тонким слоем опилок, но больше всего их вокруг железных ножек стола, там они напоминают маленькие дюны.
Молодой человек подумал: может быть, ее выручат сто франков. Если бы я знал, как это преподнести, я бы даже с удовольствием дал ей эти сто, нет, двести-триста франков. У меня ведь есть теперь еще и голландское наследство, к которому я не прикоснусь. Отец всегда боялся, что эти деньги я когда-нибудь промотаю. Интересно, огорчился бы он, увидев меня сейчас? Нет, к его деньгам я не притронусь. Но я их хорошо поместил, осторожно, и все же с процентами. Вот бы он удивился. И молодой человек снова задумался над преимуществами и недостатками нового помещения капитала.
Занятый своими мыслями, он пропустил часть разговора. Потом снова прислушался. Мальчишеский голос сказал:
— Ведь я люблю тебя.
— Именно поэтому ты не должен говорить о деньгах.
Молодой человек подумал: их голоса сливаются с дыханием и устремляются навстречу друг другу, чтобы совсем рядом, прямо над столом, соединиться, слиться воедино. Вот что такое тема любви на два голоса.
И действительно, снова послышалось:
— Ведь я люблю тебя, очень люблю!
И тихо в ответ:
— Мальчик мой.
Сейчас они поцелуются, подумал молодой человек. Хорошо, что напротив нет зеркала, а то бы я их видел.
— Еще, — сказал низкий женский голос.
Я дал бы ей за это четыреста франков, подумал молодой человек и проверил, на месте ли его набитый бумажник, — черт возьми, почему я всегда ношу с собой так много денег? Кого я надеюсь этим прельстить? Четыреста франков могли бы ее осчастливить. Мальчишеский голос тут же подхватил его мысль:
— Тебе нужно все сразу? Частями я, пожалуй, еще бы мог.
Парню-то примерно столько же лет, сколько мне, может, чуть поменьше. Почему он не делает деньги? Надо бы его научить, как просто это делается. Можно даже предложить ему поехать со мной в Кимберли. А захочет — пусть и ее с собой берет.
— Скорей я умру, чем возьму у тебя деньги.
Вот те на, подумал молодой человек, это уж никуда не годится, со мной бы такие разговоры не прошли. Знаю, знаю, просто хочет сэкономить на себе, она предпочла бы сама кормить его, кормить с ложечки, но ей хочется жить, ей нужно жить, а жизнь — это деньги, вонючие деньги. Но с кем она хочет жить? С кем? С ним? Если я дам ей пятьсот, ну, шестьсот франков, она захочет жить со мной, а его будет подкармливать тайком. Уговори он ее взять деньги, она, наверное, жила бы с ним, но тогда сын был бы для нее потерян, а этого она не хочет. Как ни верти — все плохо. Для него-то, пожалуй, было бы лучше, если бы она умерла, но она не умрет и уж тем более не покончит с собой. На самом-то деле надо бы защитить юношу от этой женщины. Но за этой мыслью было не уследить. Когда немного выпьешь, не каждую мысль удается додумать до конца.
Что-то от этого пива никакого толку. Последнюю кружку он осушил залпом, и его стало мутить. Где-то в желудке засел ледяной комок, рубашка липнет к телу, и даже глубокий вдох не возвращает прежнего приятного состояния: материнская ласка какой-нибудь женщины сейчас бы не помешала.
В душе он рассмеялся: ну а если я покончу с собой и оставлю ей свои деньги — все эти распрекрасные вонючие денежки, — она сможет подкормить своего парня, а если к тому же мое самоубийство послужит ей хорошим примером к подражанию, то этот малыш будет даже избавлен от нее; как ни верти все хорошо, или было бы хорошо, потому что я ведь не хочу покончить с собой, у меня и в мыслях такого нет. Почему я сейчас подумал об этом?
За стойкой бара хозяйничала немолодая особа в розовом платье не первой свежести. Когда она разговаривала с официантом, был виден ее профиль, в который врезался треугольник рта, и он то открывался, то закрывался. Вот большая белоснежная ангорская кошка неслышным прыжком вскочила на стойку, вылизала лапки и потом застыла вся от кончика хвоста до кончика розового носа, уставившись на посетителей кругло-голубыми глазами.
А хорошо, что мне не видно эту женщину за соседним столиком, подумал он и вдруг — как-то нечаянно для самого себя — сказал вполголоса:
— Это ведь так просто — покончить с собой.
Сказал, и сам испугался: это было как ответ, словно кто-то позвал его, а он и слышит, и не слышит, и все же твердо знает, что это именно его детское имя, что это ему велят оставить игры, велят идти домой. И он подумал: а вот если бы у меня не было имени, она не смогла бы меня позвать, а так — нужно идти за ней, всегда нужно идти за матерью, как она учила, идти за ней до самой могилы, как будто сама жизнь после ее смерти выглядит неприличной. Какой бы ужасной ни была необходимость покончить с собой, ничего не поделаешь, правда есть правда, и ее надо высказывать открыто.
— Только смерть спасает нас от бесконечных сплетений с чужими судьбами.
Эти слова, казалось, застыли в воздухе как часть его «я», отчетливо и ясно, они, казалось, были врезаны в воздух, и уже само по себе это служило доказательством сказанному. Ведь теперь, судя по всему, его врезанный в воздух голос сплетется с голосами тех двоих, и он даже прикинул, в какой точке пространства это могло бы произойти. Картинка стояла точно на своем месте, футах в восьми-девяти от него. Теперь получится трио, подумал он и прислушался: как отнесутся к этому те двое. Но они, видно, ничего не заметили, к потому что женщина сказала полушутливо, полуиспуганно:
— А что, если он сейчас придет?
— Тогда он убьет нас, — ответил мальчишеский голос, — уж меня-то по крайней мере убьет, зайди он сюда случайно, хотя это почти исключено.
Оба они чушь несут, подумал молодой человек, болтают там всякое, а ведь он явно придет к ним как вершитель судеб, как мститель, как судья, как палач, который казнит их обоих. Надо бы все же их успокоить.
— Он не придет. Он умер. От разрыва сердца, три года назад, в поезде, где-то между Амстердамом и Роттердамом.
— Дай сигарету, — сказала женщина, голос ее звучал и в самом деле успокоенно.
Ну вот, она все поняла, удовлетворенно хмыкнул молодой человек, а я, пожалуй, выпью виски, чтобы не сглазить. И он подозвал официанта.
После этого он почувствовал себя действительно лучше, даже совсем хорошо. Можно и продолжить.
— Официант, еще виски!
Продолжим, продолжим. Что за бред — все, что они там болтают. Мертвые должны вставать из могил, чтобы убить их. Командор. Каменный гость. Такое бывает только в опере, дорогие мои, да и то разве что в «Дон Жуане». Вдруг в сознании пронеслось: вот он идет, настал час расплаты.
Но это оказался всего лишь официант, который стоял перед ним с рюмкой виски, и так это было забавно, что он, теперь уже смеясь, повторил:
— Вот и пришел.
А женщина за соседним столиком приняла это всерьез:
— Может, лучше уйти отсюда?
— Пожалуй, — сказал молодой человек. Может, это и впрямь было всерьез, может, это все-таки был Каменный гость, а не официант, Всеберущий, а не Вседающий.
— Он просто хочет тебя запугать, не поддавайся, — попросил мальчишеский голос, — на улице мы скорее можем его встретить. Почему ты уверена, что его занесет именно в это кафе?
Полегче, парень… если уж его занесло в больницу, чтобы забрать мать, значит, может занести и сюда. Врачи в больнице объяснили, что тяжелая операция желудка, которую ей должны были делать, труднопереносима и для более сильного организма; никто, однако, не докажет, что он не вынудил ее покончить с собой.
Женщина ответила:
— На улице хоть убежать можно.
Убежать нельзя, милочка. Если вы побежите, он выстрелит вам в спину. Есть одна-единственная защита — безымянность. У кого больше нет имени, того и позвать нельзя, того они не смогут позвать. Слава богу, я забыл свое имя. И он взял сигару из коробки и бережно раскурил ее.
— Мы уедем отсюда, дорогая, уедем далеко-далеко, тогда ничто и никто нас не настигнет, — сказал мальчишеский голос.
Значит, до тебя все-таки дошло, что мы едем в Южную Африку зарабатывать деньги. Это уже дело. Вот только сигары какие-то противные, совсем невкусные, это вот не дело. Тьфу ты черт, надо бы выпить горячего молока.
Женщина за соседним столиком тут же подхватила:
— Официант, принесите мне стакан горячего молока.
Теперь все идет как надо, подумал молодой человек; сплетение голосов действует безупречно, дело только за судьбами. Пора бы и сматываться. И зачем это мне нужно, чтобы моя судьба вплеталась в судьбы тех двоих? Сунуть бы ей тысячефранковую бумажку и смыться. Her мне до них никакого дела. Я сам по себе, и это лучшая защита от него. Останься я с ними и меня уже ничто не спасет.
— Дорогая, ну послушай, дорогая, — приставал мальчишка.
У них что, нет имени друг для друга? А может, они уже прознали об опасности имен? Я все понимаю, но не могу этого одобрить. Да-да, милочка моя, вы ведете себя не по-матерински, всякая мать выдумывает своему ребенку разные имена, и ничто ей не помешает произносить их, как бы велика ни была опасность.
— Мы все-таки на людях, — извиняющимся тоном сказала женщина, и чувствовалось, что она кивнула в сторону официанта.
У официанта была блестящая лысина. Когда бывал не занят, он прислонялся к стойке, и кассирша, широко распахивая рот, что-то возбужденно говорила ему. К счастью, нельзя было понять, что говорили их голоса, иначе и они влились бы в клубок сплетений: судьбы голосов, голоса судеб — все сплетено, но всякий и каждый — один-одинешенек. Комок застрял у меня в горле; опять чертовски хочется выпить.
Женщине принесли молоко, и кассирша вылила остатки в блюдечко.
— Аруэтта, — позвала она кошку, — иди, иди, вот тебе молочко.
И Аруэтта неспешной поступью направилась к блюдцу с молоком.
По-видимому, женщина в этот момент тоже пила молоко маленькими кошачьими глоточками, потому что мальчишеский голос сказал восхищенно:
— О, как я люблю тебя… мы всегда будем понимать друг друга.
— Понимать — значит сплетаться, — сказал молодой человек, — собственно, это меня и занимает. Если у вещей нет имен, то нет и понимания, но нет и беды. — И он подумал: ведь я надрался, именно надрался, до беспамятства, и у меня больше нет имени; а мать умерла.
Ответила ли женщина? Да, ответила:
— Мы будем любить друг друга, любить до самой смерти.
— Этого вам не избежать, вот он придет и выстрелит, на сей счет вы можете быть совершенно спокойны, любезнейшая. — И молодой человек почувствовал внутреннее удовлетворение, оттого что вдруг заметил, как свет от люстры отражается в лысине официанта; лысина есть лысина, и свет — это свет, а револьвер — это револьвер, и между именами натягивается нить происходящего, а значит, без имен мир замрет; но моя жажда — это жажда, да еще какая!
Тем временем в кафе вошел новый посетитель, довольно полный мужчина с черными усами; по его красноватому с прожилками лицу можно было заключить, что у него есть склонность к апоплексии; не осматриваясь, он направился прямиком к бару, притулился к стойке, вытащил из кармана газету и принялся читать, завсегдатай, которому не нужно ничего заказывать; кассирша пододвинула ему вермут как нечто само собой разумеющееся.
Молодой человек подумал: они ведь его не видят. И вслух сказал:
— Вот и он.
А поскольку никто не шевельнулся и мужчина у стойки тоже не повернул головы, он заорал во все горло:
— Официант, еще пива!
Пить — вот та естественная нить происходящего, которая связывает два имени: жажду и пиво.
Ветер на улице усилился, начал трепать края тента, и люди с газетами за плетеными столиками то и дело пытались быстрым движением расправить смятые ветром шелестящие листы.
Но не меньший интерес, чем эти люди с газетами, вызывал тип у стойки, и молодому человеку, который за ним наблюдал, вдруг показалось, что он держит газету вверх ногами; это было неверно, даже несправедливо, потому что, повернувшись к кассирше, мужчина совершенно явно беседовал с ней о содержании прочитанного и все тыкал волосатой рукой в одно и то же место в газете.
Интересно, что он мог там такого прочитать, что его так здорово взбудоражило? Так разволновался, что его сейчас, того и гляди, опять удар хватит. Сомнения быть не могло: мужчина уже обнаружил в газете репортаж о своем собственном судебном процессе, дело об убийстве, и это было странно, тем более странно, что здесь имело место не только предупреждение будущих событий, но и нарушение субординации: кто смог отважиться возбудить судебный процесс против судьи и вершителя судеб? Разве не дано ему право — истинное право, вечное право — убить мальчишку, убить женщину, убить их всех? И молодой человек не отрываясь смотрел на то место, где сплелись их голоса и судьбы, чтобы все вновь и вновь сплетаться между собой.
— Мы здесь, — обратился к нему молодой человек, теряя терпение.
— Если бы я все-таки добыла деньги, — сказала женщина, — его ведь можно купить.
— Я заплачу, — говорит молодой человек, — я… — И он кладет на стол стофранковый билет, будто проверяя, хватит ли.
Посетитель у стойки не обращает ни на жест, ни на деньги ни малейшего внимания. Долги нужно платить жизнью.
— Не беспокойся, я не хочу, чтобы ты беспокоилась, — раздался мальчишеский голос, — я…
Что значит «я»? Помолчал бы; кто не может платить — должен молчать. Ты мне противен. Я хочу заплатить, и я заплачу. Я есть я. Да, пусть даже у меня нет имени.
— Мы здесь!
Молодой человек выкрикнул это, выкрикнул, чтобы тот, у стойки, каменно-неподвижный, наконец обернулся, крикнул, потому что знал, что услышит долгожданный крик узнавания, и крик сроднится с криком, судьба с судьбой, и вот они уже сплелись в один клубок.
Но ничего не произошло. Даже официант не появился, он сновал по террасе, и свежий бриз трепал его белый фартук. А человек у стойки сохранял все то же спокойствие, каменное спокойствие, и продолжал говорить с кассиршей, которой протянул газету. Это его месть за безымянность — холодное, каменное презрение.
Женщина за соседним столиком сказала:
— Я не беспокоюсь; наоборот, сердце мое полно надежды. Только вот у меня что-то странно тяжелые руки и ноги, и, если он придет, я не смогу сдвинуться с места… пора идти.
Надежда? Да, надежда. Тот, у кого нет больше имени, живет вне происходящего, и с ним больше ничего не может произойти; он избавлен от всех переплетений: у меня нет имени, я не желаю его иметь; хватит, я и так слишком долго носил навязанное мне имя, и теперь все имена, вместе взятые, мне осточертели. Только разве это не бессмысленный протест, даже если это протест против матери, которая дала тебе имя? И, чуть не плача, он заканчивает:
— Это бесполезно…
— Ну, давай пойдем, — сказал мальчишеский голос.
Как, ты захотел домой? Без собственного «я»! Без имени? Так не бывает, так не бывало еще никогда. Молодой человек чувствует, что его опять одолевает слабость, что его лицо — а может быть, и лицо мальчишки — побледнело, и, притронувшись ко лбу, он чувствует холодный пот: я обладатель всех имен, всех — от А до Я, и поэтому у меня нет никакого.
— Милый мой мальчик, — сказала женщина, тихо, влюбленно, печально.
Молодой человек кивнул. Теперь она прощается. Я тоже попрощаюсь, безымянно. Я повешу на свое «я» цепочку из всех имен. Начну с А, тогда я первым приму все муки, муки сердца и тела, муки жизни и смерти, даже если приговор уже лежит наготове в кармане его пиджака.
В эту минуту человек у стойки действительно достал из кармана револьвер и вот — показывает официанту, как он устроен; значит, возня с газетой была подготовкой — почему события не могут когда-нибудь развиваться наоборот?
Официант взвешивает в руке револьвер, который ему показал мужчина, а потом до зеркального блеска натирает ствол салфеткой.
Ну нет, это уж слишком. Официанта это и вовсе не касается; пусть он потом вытирает кровь с мраморного пола и посыпает это место опилками. Чтобы вернуть его к исполнению своих обязанностей, молодой человек крикнул: «Еще кружку!» При этом он помахал стофранковой бумажкой, давая одновременно последний, отчаянный, но уже безнадежный сигнал стрелку. Тот, конечно, не обращает на это никакого внимания, продолжает возиться с револьвером, взводит курок, он, судья, вершитель судеб, палач в одном лице.
Аруэтта вылакала молоко и мудро свернулась клубочком, готовясь ко сну, вылизав сначала мордочку, шейку и хвостик.
В это время кассирша начала выстраивать на стойке стаканы, вереницу стаканов, и каждый раз, когда она ставила стакан, раздавался тихий, поющий звон. Щелкнул револьвер. Инструменты настроены, подумал молодой человек, и, когда все голоса зазвучат в унисон, настанет час смерти; он пустит в меня пулю, которую только что заправил в магазин, и я буду лежать распластанный, — распластанный на мраморном полу, на мраморном андреевском кресте, как будто меня пригвоздили, пригвоздили к моему имени. Разве не носил я однажды такое имя: Андреас? Все может быть, но теперь я этого не знаю. В любом случае «Андреас» начинается на А, и он попросил:
— С этого момента называйте меня А.
Ветер, налетевший с новой силой, донес слабый аромат акации.
— Хорошо сегодня ночью под деревьями, под звучащими звездами, сказал женский голос с темной, глухой нежностью.
— Под звучащими звездами смерти, — отозвался молодой человек, и сам не знал, он ли это сказал.
А мальчишеский голос подхватил:
— В такую ночь я готов умереть на твоей груди.
— Да, — ответил молодой человек.
— Да, — ответил женский голос совсем глухо, — иди же.
И тут мужчина у стойки начал действовать. Он действовал без всякой спешки и торопливости. Сначала он взял у кассирши газету, чтобы еще раз для большей убедительности ткнуть в то место, где говорилось о его процессе, и лишь после этого медленно обратил свое лицо к присутствующим, глядя куда-то мимо них, но уже с готовым приговором на устах:
— Можно приступить к казни.
Этот мягкий голос судьи не терпел никаких возражений, этот голос дошел до точки переплетения, до той точки, к которой был все еще прикован и на которую напряженно смотрел молодой человек, — и там этот голос застыл.
А. — ибо так он просил отныне называть себя — сказал на это:
— Вот и замкнулась, цепь, рождение и смерть, мать все соединяет.
Но мужчину у стойки это не трогает. Широким, плавным движением он поднимает револьвер, демонстрирует его под испуганными, застывшими взглядами, и, пряча его за спиной, направляется к соседнему столику, и вот с каменной решимостью подходит — разве не так это должно было быть? — подходит все ближе, неумолимо, неотвратимо. И вот, потому, что момент катастрофы настал, и потому, что повернувшее вспять время достигло Сегодня, Дня Сегодняшнего, Сегодняшнего Дня смерти, когда оно перескочит из будущего в прошлое, о, потому что в этот момент все превращается в прошлое, — А. позволил себе в первый и последний раз приоткрыть смысл сна, который в следующий же миг поглотит и его, — и, неотрывно глядя на приближающегося, он провожает его глазами и затем смотрит наконец на соседний столик.
Соседний столик пуст, парочка исчезла. И вот уже граммофон заиграл «Рèге de la Victoire».
Официант с салфеткой в руке направляется к уходящему посетителю.
А. протянул ему сто франков.
— Эта пара расплатилась? Они еще вот тут сидели.
Официант недоуменно посмотрел на него.
— Собственно, я хотел расплатиться и за них.
— Все оплачено, мсье, — равнодушно сказал официант и обмахнул салфеткой столик, чтобы приготовить место для полноватого, черноусого господина апоплексического вида, который как раз собирался расположиться на кожаной скамье, на месте только что расплатившейся пары.
Красноватое лицо черноусого господина растянулось в улыбке:
— Не стоит быть столь щепетильным, мой друг.
Кого это он имеет в виду, подумал А., официанта или меня? Я действительно пьян, смертельно пьян.
Кассирша начала протирать стаканы, один за другим; стекло звонко позвякивало, и каждый стакан отражал свет люстры. Аруэтта, которая снова проснулась, пыталась поймать лапкой зайчики света. А ветер на улице стих.