Книга: Блондинка. том I
Назад: Анджела. 1950
Дальше: Румпельштильсхен

Разбитый алтарь

Маленькая секретарша из Вествуда пыталась представить ход ее мыслей.
Возможно, она просто религиозная фанатичка. Или дочь фанатика. Да таких типов в Калифорнии пруд пруди.
Вообще-то мы не слишком обращали на нее внимание. Позже профессор Дитрих говорил, что она не пропускала у него ни одного занятия, вплоть до ноября. И на занятиях вела себя тихо, как мышка, была почти невидимкой. Каждое утро незаметно проскальзывала на свое место и прилежно склонялась над книгой. Стоило только покоситься в ее сторону, и она всем своим видом как бы давала понять: Не говорите со мной, пожалуйста, даже не смотрите на меня. Так что мы ее почти не замечали. Она была серьезна, подтянута, глаза постоянно опущены. Никакой косметики, кожа бледная и немного блестящая, а пепельно-белокурые волосы уложены валиком и заколоты — такие прически были модны во время войны, особенно у женщин, работавших на фабриках. Словом, в стиле сороковых, немного старомодна. А иногда она повязывала голову шарфом. Носила скромные незаметные юбки и блузки, приталенные жакеты, туфли на низком каблуке и чулки. Никаких украшений, даже колец на пальцах не было. И ногти не накрашены. На вид ей можно было дать не больше двадцати одного. И вообще она походила на девушку, живущую вместе с родителями в каком-нибудь маленьком оштукатуренном домике. Или только с овдовевшей матерью. И обе они ходят по воскресеньям в какую-нибудь маленькую жалкую церквушку и поют там гимны. И разумеется, она девственница.
И стоило поздороваться с ней или отпустить какое-нибудь дружеское замечание в ее адрес, ну, как это обычно бывает, как делают все студенты, врываясь в класс и спеша поделиться новостями до начала занятий, она быстро поднимала глаза (а они у нее были такие удивительно синие), а потом тут же опускала их. И только тогда вы замечали, и это было сравнимо с ударом под дых, что эта маленькая девушка изумительно хороша собой. Или могла бы быть необычайно хорошенькой, если б сама это осознавала. Но она не знала, нет. Она опускала глаза или отворачивалась. И начинала рыться в своей сумочке в поисках платка или салфетки. Бормотала в ответ что-то вежливое и все. Даже не смотрите на меня, очень вас прошу, пожалуйста.
Да кто бы стал на нее смотреть? В классе были другие девушки и женщины, и особой застенчивостью они не отличались.
Даже имя ее как бы ничего не говорило. Ты слышал его и тут же забывал. «Глэдис Пириг» — так, кажется, прочитал его профессор Дитрих в классном журнале в первый день занятий. Он зачитал весь список глубоким, звучным голосом, делая какие-то пометки возле имен и фамилий, поднимал глаза из-под очков, и рот его при этом всякий раз дергался — очевидно, то означало улыбку. Некоторые из нас знали проф. Дитриха еще по занятиям в вечерней школе и любили его, а потому записались к нему же еще на один курс. И все мы знали, какой он добрый, благородный и в общем-то веселый человек, хоть он и любил напускать на себя строгость, особенно в вечерней школе, где все ученики были людьми взрослыми.
«Проф. Дитрих», так мы называли его, или просто «Проф». Хотя из каталога Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе было известно, что никакой он на самом деле не профессор, а только адъюнкт. Но мы все равно называли его «Проф», и, слыша это, он немного краснел, но нас не поправлял. То было своего рода игрой, тем самым нам как бы хотелось дать понять, что мы, студенты вечерней школы, заслуживаем профессора, а ему не хотелось нас разочаровывать.
Он читал у нас курс поэзии эпохи Возрождения. В вечерней школе при Калифорнийском университете, осенью 1951 года, по четвергам, с семи до девяти вечера. Всего на его курсы записалось тридцать два человека, и несомненной заслугой проф. Дитриха было то, что почти все они являлись на занятия, даже зимой, когда начинался сезон дождей. Среди нас были ветераны войны, пенсионеры и средних лет бездетные домохозяйки, и служащие из разных контор, и даже два молодых студента с теологического факультета Вествудской семинарии, и некоторые из нас писали стихи. Ядро группы составляли с полдюжины преподавателей колледжа, все женщины в возрасте тридцати — сорока лет, которые специально пошли на эти дополнительные курсы, чтобы повысить свой статус. Почти все днем работали. И то были долгие дни. Надо очень любить поэзию, верить, что поэзия стоит этой вашей любви, чтобы после долгого и тяжелого рабочего дня провести два часа на занятиях.
Проф. Дитрих заражал всех своей энергией и энтузиазмом, даже если вы не всегда понимали, о чем именно он толкует. В присутствии таких учителей достаточно верить и знать, что они знают.
Во время того, самого первого занятия проф. Дитрих зачитал все имена и стоял перед нами, потирая пухлые маленькие ручки, а потом сказал:
— Поэзия. Поэзия есть не что иное, как трансцендентальный язык человечества. — Тут он сделал многозначительную паузу, а всех нас так и пробрала дрожь от осознания того, что что бы это, черт возьми, ни означало, но занятия явно стоящие.
Как восприняла эти его слова Глэдис Пириг, никто из нас не заметил. Возможно, записала их в тетрадь аккуратным девичьим почерком, как делала это постоянно.
Семестр начался с чтения Роберта Хэррика, Ричарда Лавлейса, Эндрю Марвелла, Ричарда Крэшо и Генри Воана. По выражению проф. Дитриха, это должно было приблизить нас к пониманию Донна и Мильтона. Гулким выразительным, как у драматического актера Лайонела Барримора голосом, читал он нам отрывок из поэмы Ричарда Крэшо «На мученическую смерть юного пехотинца»:
Наблюдая, как в одном потоке страшном
Кровь дитя с молоком матери смешались,
Усомнился я, чтоб в кущах райских
Розы расцветали, лилии остались.

И еще один, из «Все они ушли в мир света» Генри Воана:
И все они ушли в мир света!
Один брожу, без слез, без сна.
И в памяти их лица светлы,
И мысль печальна и ясна.

Мы анализировали и обсуждали эти сложные и хитрые маленькие стихотворения. В них всегда обнаруживалось нечто большее, чем можно было ожидать. Одна строка влекла за собой другую, одно слово — другое, это походило на загадку из сказки, которая увлекала, уводила все дальше и дальше. Для многих из группы это стало настоящим открытием.
— Поэзия! Поэзия сродни сжатию, — говорил нам проф. Дитрих, и на наших лицах отражалось недоумение. Глаза его за мутноватыми стеклами очков в проволочной оправе сверкали. Он то снимал эти самые очки, то снова надевал на нос, и так десятки раз за время занятий. — Поэзия — это стенография души. Ее азбука Морзе. — Шутки его были довольно неуклюжи и избиты, но все мы смеялись, даже Глэдис Пириг, у которой был очень странный писклявый и робкий такой смех. Скорее удивленный, чем веселый.
Проф. Дитрих говорил с нами нарочито легкомысленным тоном. Сразу было заметно, как ему хочется казаться веселым, остроумным. Точно он нес чью-то чужую ношу, и это было нечто темное, страшное, с грозным оскалом. И шутки были призваны отвлечь наше внимание от этого страшного, а может — и его внимание тоже.
Было ему под сорок, он уже начал полнеть в талии. То был высокий, около шести футов трех дюймов, крупный и ширококостный мужчина, и весил он не меньше двухсот двадцати фунтов, и походил на медведя, привставшего на задние лапы. А вот лицо не соответствовало фигуре — нервное, с четкими хоть и грубоватыми чертами, легко краснеющее и угреватое. Но несмотря на это, все наши женщины считали его красавцем в этаком мужланистом богартовском стиле, а его близорукие глаза — «выразительными». Он носил плохо сочетающиеся друг с другом пиджаки и брюки, а также жилеты и еще — галстуки в клеточку, туго завязанные под самым подбородком. Из некоторых его беглых рассеянных замечаний можно было сделать вывод, что во время войны он находился в Лондоне, ну, во всяком случае, жил там некоторое время. Его легко было представить в военной форме, но лишь представить ибо он никогда ничего о себе не рассказывал, даже после занятий.
— Поэзия — это путь к самовыражению, — говорил нам проф. Дитрих. — Но она же есть путь обратно, то есть к самому себе. Однако никогда не следует ставить знака равенства между собой и поэзией.
Никто не писал стихов лучше, чем поэты эпохи Возрождения, внушал нам проф. Дитрих. Даже Шекспир (Шекспира читали на другом курсе). Он читал нам лекции по основным стихотворным формам. Особенно было интересно слушать о сонетах, которые делились на английский и итальянский, основоположником последней формы был Петрарка. Он рассказывал нам о «переменчивости», «тщете всех человеческих желаний», «страхе перед старением и смертью». Тема Ренессанса превалировала постоянно, можно было назвать это своего рода «навязчивой идеей, пандемическим неврозом».
Как-то один из студентов-богословов спросил его:
— Но почему? Ведь все они верили в Бога?
И проф. Дитрих рассмеялся, поддернул брюки и сказал:
— Ну, может, и верили, а может, и нет. Существует огромная разница между людьми, которые только говорят, что верят, и истинно верующими. Поэзия в данном случае выполняет роль ланцета, с помощью которого можно через омертвевшую ткань докопаться до истины.
Кто-то из нас заметил, что в те далекие времена люди жили не слишком долго. Считалось, что мужчине повезло, если он доживал до сорока, а женщины часто умирали во время родов совсем молодыми, так что в конечном счете, возможно, этим все и объяснялось.
— Они жили под постоянным страхом смерти. Ведь она могла настигнуть их в любую секунду.
Одна из дам-учительниц, страшная болтушка, тут же пылко возразила:
— О, да ерунда все это! Возможно, все эти мужчины-поэты писали именно о «переменчивости», ну, как теперешние лирики пишут только о любви. Раз они решили стать поэтами, надо же было им о чем-то писать.
Мы расхохотались. Мы соглашались и спорили с ней. Мы включились в оживленное обсуждение, как всегда бывает с людьми, успевшими изголодаться по интеллектуальной беседе или тому, что могло сойти за интеллектуальную беседу. Мы перебивали друг друга.
— Любовные стихи, любовная лирика, как и наши современные популярные песни или кино… они ведь в каком-то смысле всего лишь навсего субъекты, верно? А звучат так, что можно подумать, ничего важнее в жизни нет! Но в то же время они абсолютно субъективны. Возможно, ни одно из них по-настоящему не реально.
— Да, но когда-то они казались вполне реальными.
— Как знать! Да и что вообще, черт возьми, это такое, «реальность»?
— Ты хочешь сказать, что любовь не реальна, так, что ли? Смерть не реальна? Что?
— Ну, все когда-то было реальным. Иначе откуда бы взялись слова для описания всего этого?
Во время этих бурных дебатов обо всем и ни о чем, которыми руководил и направлял в нужное русло проф. Дитрих, блондинка Глэдис Пириг сидела молча и только смотрела на нас. Во время лекций она, похоже, записывала все, что говорил наш Проф, но в такие моменты откладывала ручку. И было видно, что слушает она чрезвычайно внимательно. Натянутая, трепещущая, как струна, она внимала каждому слову и так напряженно выпрямляла при этом спину. Словно мимо с грохотом пролетал трамвай, на который ей непременно надо было успеть, и она очень боялась, что не успеет.
Она была мелкой служащей в какой-то вествудской конторе, и надоумила ее пойти на эти курсы какая-то преподавательница из университета. С тем, чтобы как-то разнообразить жизнь. А возможно, эта Глэдис сама писала стихи, и преподавательница имела неосторожность похвалить их, и потому она продолжала писать, втайне, конечно, и в глубине души по-прежнему опасаясь, что они не хороши. Она беззвучно шевелила бледными губами. Даже ноги ни на секунду не оставались без движения. Иногда мы замечали, как она чисто бессознательным жестом потирает икры, лодыжки, как будто у нее ныли мышцы, или же то сгибает, то разгибает ногу, словно она затекла. (Но никому из нас тогда и в голову не пришло, что она, возможно, берет уроки танцев. Как-то не сочетался облик Глэдис Пириг с какого-либо рода физическими упражнениями.)
Проф. Дитрих не принадлежал к числу вредных преподавателей, которые любят без конца вызывать и дергать робких студентов, но и он, разумеется, замечал эту опрятную, ухоженную, мучительно застенчивую блондинку, сидевшую прямо перед ним. Впрочем, он уделял ей не больше внимания, чем всем остальным. И вот однажды вечером он спросил, кто хочет прочесть вслух стихотворение Джорджа Герберта «Алтарь», и должно быть, уловил нечто в лице этой девушки, поскольку, вместо того чтобы вызвать кого-то из тех, кто тянул руки, вдруг откашлялся и произнес как-то особенно мягко:
— Глэдис?
Последовала пауза и полная тишина, казалось, все мы слышали, как блондинка затаила дыхание. Потом она прошептала, с видом ребенка, решившегося на некий отчаянный поступок, даже с улыбкой:
— Я п-попробую.
Это стихотворение… Религиозные стихи, сразу ясно, вот только напечатаны они были весьма необычно. Открывали его четыре длинные горизонтальные строки, затем они как бы сужались, шла более узкая вертикальная колонка строк, и завершали его снова четыре длинные строки, но ритм в них менялся. Это было «метафизическое» стихотворение (так нам, во всяком случае, объяснили). А это, в свою очередь, означало, что нам попался весьма твердый орешек для понимания и раскусить его, то есть понять, в чем там суть, было не просто. Зато написано оно было таким прекрасным языком, что, казалось, ты слушаешь не стихи, а музыку. Глэдис здорово нервничала, сразу было видно. Но тем не менее развернулась к нам лицом, приподняла в руках книгу, сделала глубокий вдох и начала читать.
И… черт побери, ничего подобного мы просто не ожидали! И дело тут было не только в том, что вместо бездыханного еле слышного голоска у нее вдруг прорезался мощный, звенящий, одухотворенный и чертовски сексуальный голос. Дело в самом факте, что она вдруг вызвалась прочесть нам это стихотворение, не отказалась, не выбежала вон из комнаты, когда Проф предложил ей прочесть. Напечатанный в книге «Алтарь» казался нам загадкой, кроссвордом, но когда эта маленькая белокурая девушка начала читать, стихи внезапно обрели смысл.
Разбит АЛТАРЬ. Твоим слугой воздвигнут
Он был из сердца, и слезами полит,
   И нет на свете крепче материала,
   И нет страданий, равных этой боли.
        СЕРДЦЕ одно
        Могло сотворить
        Камень,
        Что не разбить.
        Сердце не камень,
        Но его слезами
        Вымощен путь,
        С него не свернуть.
И если я сохраню в душе
Любовь к Тебе и хвалу Тебе,
Возложу на АЛТАРЬ эту жертву свою —
Во веки веков сиять АЛТАРЮ!..

Глэдис закончила читать, и мы наградили ее аплодисментами. Хлопали все. Даже преподавательницы из колледжа, которые, как вы понимаете, могли ревниво отнестись к этому ее представлению. А проф. Дитрих, разинув рот, смотрел на девушку, которую все мы считали простой конторской служащей, смотрел и словно глазам своим не верил. Он пребывал в своей обычной позе — присев на краешек стола и слегка ссутулив плечи, склонился над книгой. И когда Глэдис кончила читать, присоединился к аплодисментам, а потом спросил:
— Вы, должно быть, и сами поэтесса, юная леди! Я не ошибся?
Тут Глэдис густо покраснела, вся сжалась и пробормотала нечто нечленораздельное.
Проф. Дитрих продолжал настаивать на ответе, слегка поддразнивал ее в добродушной учительской манере. И еще казалось, что ситуация вышла из-под его контроля и он тщательнее, чем обычно, подбирает слова, стараясь не спугнуть, не обидеть эту застенчивую девушку.
— Мисс Пириг! Вы наверняка поэтесса, причем весьма своеобычная поэтесса.
Затем он спросил Глэдис, почему стихотворение напечатано таким необычным образом, и Глэдис что-то прошептала в ответ, и тогда проф. Дитрих сказал:
— Погромче, пожалуйста, мисс Пириг.
И Глэдис откашлялась и еле слышно ответила:
— Н-наверное, оно по конфигурации должно напоминать алтарь?
И голос ее звучал так неуверенно и робко, такая дрожь волнения слышалась в нем, что казалось, она вот-вот вылетит из комнаты, точно испуганный зверек. А потому Проф поспешил заметить:
— Благодарю вас, Глэдис. Вы совершенно правы. Ну-с, теперь вам понятно, дорогие мои? «Алтарь» построен, как алтарь.
Черт побери! Стоило только услышать это, и сразу становилось ясно, что иначе и быть не могло. И мы все увидели в книге алтарь. Как в тестах Рорчача с чернильными пятнами.

 

«Сердце одно»… Эти два слова девушка произнесла с какой-то совершенно особой интонацией. «Сердце одно могло сотворить камень, что не разбить». До конца жизни каждый из нас, кто был в тот вечер на занятиях, будет слышать эти строки.
Ноябрь, 1951-й. Господи, как же давно это было!.. Больно думать о том, что лишь немногие из нас дожили до сегодняшнего дня.

 

Ну и конечно, после этого мы стали обращать на нее больше внимания. Больше с ней говорили, во всяком случае, пытались говорить. Она уже не была безымянна. Глэдис Пириг — она была загадочна и сексуальна. Ведь сексуальность — это всегда тайна. Эти пепельно-белокурые волосы, этот хрипловатый бездыханный голосок. Возможно, кое-кто из нас пытался найти ее имя в лос-анджелесском телефонном справочнике, но никакой «Глэдис Пириг» там не значилось. Проф. Дитрих вызывал ее еще раза два, но она вся так и сжималась, так и холодела и не отвечала ничего. Потом он от нее отстал. И еще ее лицо казалось почему-то знакомым. Не всем, но некоторым из нас. Она же продолжала одеваться все в том же строгом стиле секретарши, даже еще строже и по-прежнему носила волосы заколотыми валиком, как Айрин Данн; и всякий раз, когда кто-то пытался завести с ней разговор, вздрагивала и отшатывалась, как испуганный кролик. И вообще, если уж пытаться подобрать сравнение, она походила на девушку, с которой плохо обращались мужчины.
И вот однажды в четверг вечером кто-то из нас пришел на занятия пораньше и принес газету, «Голливуд рипортер», которая тут же пошла гулять по рукам. И мы с изумлением разглядывали ее, хотя и ожидали чего-то в этом роде. «Мэрилин Монро. Господи!» «Так это она, да? Наша маленькая девушка, наша скромница?» «Точно она! Только никакая она не девушка и не скромница. Вы только поглядите на это!»
И мы глядели.
Кое-кто предлагал сохранить это открытие в секрете. Но мы просто должны, обязаны были показать это Профу, нам хотелось видеть, какое выражение возникнет при этом на лице Профа. И он все смотрел и смотрел на снимки, напечатанные в «Голливуд рипортер», и то снимал очки, то снова надевал их. Ибо там в четыре колонки были напечатаны суперсексуальные фото ослепительной голливудской актрисы-блондинки. Пока что еще не звезды, но сразу было ясно, что она скоро ею станет. Она буквально выпадала из платья в блестках с огромным декольте, и лицо у нее было так загримировано, что казалось ненастоящим, нарисованным. МЭРИЛИН МОНРО, МИСС ИДЕАЛЬНАЯ БЛОНДИНКА-1951. Там же красовались кадры из «Асфальтовых джунглей», и была напечатана маленькая заметка о выходе на экраны фильма «Все о Еве».
Проф откашлялся и хриплым голосом заметил:
— Эта старлетка… Мэрилин Монро. Это и есть наша Глэдис?
И мы сказали ему, да, конечно, это она, мы просто уверены. Стоит только назвать имя, и все становится очевидным. Проф сказал:
— Но я видел «Асфальтовые джунгли». Я прекрасно помню ту девушку, и наша Глэдис ничуть на нее не похожа.
Тут один из студентов-семинаристов, продолжая рассматривать газету, заметил:
— А я только что посмотрел «Все о Еве», и она там снималась! Роль небольшая, но я ее запомнил. Я имею в виду, запомнил ту блондинку, которая, должно быть, она и есть.
И он засмеялся. И все мы тоже засмеялись, страшно возбужденные и довольные. Кое-кому из нас довелось пережить во время войны немало моментов, вызывающих, мягко говоря, удивление. Просто когда ты считаешь, что дела обстоят определенным образом, а они вдруг оборачивались совсем по-другому и оставались таковыми навсегда. И это был как раз один из подобных моментов, и мы были удивлены, потрясены этим, теперь уже необратимым открытием, ну, и конечно, бурно радовались и веселились. Словно все мы только что выиграли в лотерею и вот теперь решили дружно отпраздновать это событие. А семинарист, польщенный всеобщим вниманием, добавил:
— Такую, как эта Мэрилин Монро, не забудешь.
На следующее занятие многие из нас пришли пораньше. И принесли с собой газеты и журналы — «Скрин уорлд», «Модерн скрин», «Фотолайф» — все со снимками «Самой многообещающей из старлеток 1951». В очередном номере «Голливуд рипортер» была напечатана фотография с подписью: «Мэрилин Монро на премьере нового фильма в сопровождении молодого красавца актера Джонни Сэндса». Кое-кто раздобыл даже выпуски «Шика», «Сэра!» и «Соглядатая». В осеннем выпуске «Лука» была опубликована большая статья под заголовком «Мисс Белокурая Сенсация: МЭРИЛИН МОНРО».
И мы, возбужденные и расшалившиеся, как дети, передавали из рук в руки эти газеты и журналы, как вдруг отворилась дверь и вошла Глэдис Пириг в дождевике цвета хаки и шляпе. Этакая скромница, мышка, на которую второй раз и не взглянешь. И тут же увидела нас и все эти журналы и, должно быть, сразу все поняла. По нашим глазам! Мы-то собирались сохранить все в тайне, но так уж получилось. Точно горящую спичку к высохшей траве поднесли. И тогда один из самых бойких парней подошел к ней и сказал:
— Привет. Так тебя зовут вовсе не Глэдис Пириг, верно? Ты — Мэрилин Монро, да?
И еще этот грубиян чуть ли не к носу ткнул ей номер «Шика», на обложке которого красовался ее снимок в прозрачной красной комбинации и в красных же туфлях на высоченных каблуках. И волосы у нее были встрепаны и как будто развевались по ветру, а сверкающие алой помадой губы сложены как для поцелуя.
«Глэдис» посмотрела на него так, словно он влепил ей пощечину. А потом поспешно пролепетала:
— Н-нет. Это вовсе не я. Я имею в виду… я в-вовсе не она. Нет!
И по лицу сразу стало видно, что она просто в панике, в ужасе. Перед нами стояла не голливудская актриса, а насмерть перепуганная маленькая девушка. Она наверняка бы выбежала из класса, если б кто-то из наших не преградил ей дорогу — не нарочно, конечно, просто так уж получилось. Да и потом в дверь в этот момент входили другие. Те самые преподавательницы из колледжа, до которых уже докатился слух. И проф. Дитрих появился минут на пять раньше. А тот нахальный парень все не унимался:
— Знаешь, Мэрилин, ты просто потрясающая девушка! Дашь мне автограф?
И он ничуть не шутил. Протягивал ей тетрадку с записями о поэтах эпохи Возрождения, чтобы она на ней расписалась. А еще один парень, из ветеранов, сказал:
— Я тоже считаю, что ты просто блеск! И не позволяй этим придуркам и задницам нервировать себя!
Тут какой-то еще один парень пропищал, имитируя Анджелу из «Асфальтовых джунглей»:
— Дядя Леон, я заказала тебе на завтрак соленую селедку. Я знаю, как ты ее любишь.
При этих словах даже сама Мэрилин не выдержала и рассмеялась — тоненьким, писклявым смешком. И сказала:
— Что ж… Можно считать, вы меня раскусили.
В этот момент как раз подоспел проф. Дитрих, тоже возбужденный, с раскрасневшимся лицом. И сегодня на нем красовался вполне приличный темно-синий пиджак, и все пуговицы были на месте, и брюки тщательно отглажены, и наряд довершал яркий клетчатый галстук. И он, несколько нерешительно, начал:
— Э-э, Глэдис, то есть мисс Пириг… я слышал… я так понимаю, среди нас кинозвезда. Примите мои поздравления, мисс Монро!
Девушка улыбнулась, вернее, попыталась выдавить улыбку и пробормотала:
— Б-благодарю вас, профессор Дитрих.
Он сказал ей, что видел «Асфальтовые джунгли», что фильм показался ему «непривычно глубоким для Голливуда» и что ее игра была просто «великолепна». И мы сразу увидели, какую неловкость испытывает она от этих его слов. От сверкающего, устремленного на нее взгляда преподавателя, от его широкой заискивающей улыбки. «Глэдис Пириг» вовсе не собиралась занимать свое место в классе, ей хотелось только одного — бежать.
Словно земля дрожала у нее под ногами. Словно она опасалась, что вот-вот начнется что-то страшное, землетрясение, к примеру, и хотела убедить себя, что все в порядке. Но ведь мы находились в южной Калифорнии, тут всего можно ожидать.
Она пятилась к двери, а все мы столпились вокруг нее, старались перекричать друг друга, чтобы обратить на себя ее внимание, боролись за это ее внимание. Все — даже строгие дамы-преподавательницы. И тут тетрадка с записями по поэзии Ренессанса — то была такая толстая пухлая тетрадь — выскользнула у нее из рук и упала на пол. И кто-то из нас поднял ее и протянул ей, но протянул так, чтобы она подошла, не убегала. И тогда она с мольбой в голосе пробормотала:
— Оставьте меня в п-покое, пожалуйста. Я в-вовсе не та, кто вам н-нужен.
И все это отражалось у нее на лице! Ее прекрасное лицо выражало такую боль, мольбу, ужас, чисто женскую беспомощность и покорность. Точно такое же выражение мы увидели на нем два года спустя, в кульминационной сцене из «Ниагары», где она играла женщину по имени Роза, которую собирался задушить обезумевший от ревности муж. Но тем дождливым вечером, в ноябре 1951-го, мы были первыми, кто увидел это безумное выражение на ее лице, когда «Глэдис Пириг» пыталась убежать от нас. Даже готова была оставить нам свою тетрадь, лишь бы бежать отсюда, а все мы глазели на нее, разинув рты, и проф. Дитрих с отчаянием в голосе воскликнул:
— Мисс Монро, пожалуйста, не надо! Мы больше не будем, мы обещаем!
Но нет. Она ушла. Несколько человек бросились следом за ней к лестнице. Она вздрогнула и стрелой помчалась вниз по ступенькам. Летела, как какой-нибудь мальчишка или насмерть перепуганный зверь, и даже не обернулась.
— Мэрилин! — кричали мы ей вслед. — Мэрилин, не надо!
Вернись!
Но она не вернулась. Никогда.
Назад: Анджела. 1950
Дальше: Румпельштильсхен