Певица Анна Герман. Трудный нетрудный выбор
Я все время твержу, что авария поделила мою жизнь на «до» и «после».
Конечно, было еще «во время», когда пришлось провести пять месяцев в гипсе, потом почти полгода неподвижно и много месяцев восстанавливать обыкновенные движения, которые человек осваивает в младенческом возрасте. Я училась двигать рукой, сгибать ногу, садиться на постели, вставать, очень долго и тяжело заново училась ходить, играть на пианино, даже просто стоять на сцене.
Мучительный, долгий период, ни забыть, ни просто не вспоминать который я не смогу никогда, потому что и сейчас страшно боюсь споткнуться, упасть и что-то снова сломать, особенно позвоночник.
– Пани Анна, сумели ли вы выбросить из головы воспоминания о тех годах восстановления?
Нет, не сумела и никогда не смогу, даже если вопреки всему проживу еще какое-то время после нынешних безнадежных операций.
Но ведь в моей жизни была не только авария, я не могу ее забыть, но не желаю ею жить! Помнить и жить этой болью не одно и то же, если бы я завязла только на воспоминаниях о преодолении удара судьбы, я перестала бы жить давным-давно.
Но я живу, у меня есть два Збышека – большой и маленький, у меня есть голос, который и до аварии, и после нее помогал мне быть счастливой.
Когда я выхожу на сцену, хочется раскинуть руки широко-широко и… обнять сидящих в зале зрителей. Словно мои объятья способны защитить их, укрыть от чего-то недоброго, словно я способна спасти от какой-то беды. Это не просто самонадеянно, ведь я получаю от зрителей заряд энергии куда больший, чем отдаю, во всяком случае, мне кажется так. Но происходит что-то волшебное, этот импульс от меня к зрительному залу, обратно и снова к зрителям усиливается и усиливается и становится таким, что нам с ними не страшно никакое зло, мы защищены общей силой, сила эта – любовь и доброта.
И у микрофона на записи песни я чувствую нечто похожее. Я пою, и мой голос уносится куда-то, чтобы отразиться и вернуться, даже если в студии звуконепроницаемые стены.
Меня часто спрашивали, как я пришла на эстраду. Я отвечала честно: почти случайно.
Наверное, редким счастливцам с младых лет ясно, кем они хотят быть в жизни. Большинство детей перебирают массу профессий, желая сегодня быть пожарным, завтра дворником, послезавтра кондуктором… а становятся учителями, врачами, инженерами, ткачами, пивоварами… иногда действительно пожарными или дворниками.
Я очень рада, что у Збышека есть такой устойчивый интерес к технике, особенно к паровозам, к истории их создания. Если это его, то пусть занимается всю жизнь, даже если увлечение не принесет больших денег. Слава Богу, не все в нашей жизни измеряется деньгами. Хотя, надо признать, очень многое.
Мне с детских лет очень нравилась музыка, впервые услышав игру профессионального пианиста, я «заболела» желанием научиться играть, но откуда у мамы деньги на пианино, если и на хлеб-то едва хватало. Я ходила заниматься к учительнице, которая сказала, что у меня есть слух и способности, но война перечеркнула даже эти скромные надежды.
Кем быть?
Вопрос для настоящей каланчи, какой я стала уже в школе, непраздный.
О сцене и не мечталось, я не желала, как многие девочки, стать кинозвездой, прекрасно понимая, что той, которая на голову выше не только одноклассниц, но и одноклассников, сцены или съемочной площадки кино не видать. С этим следовало мириться, тем более мой правый глаз долго косил.
Сколько я в школе вытерпела насмешек! Беззлобных, но таких жестоких. Косящая, высоченная, по-детски нескладная, одни углы… Какая уж тут привлекательность. Но я смотрю на снимки тех лет и вижу девочку вовсе не потерянную, не забитую, напротив, открытую миру и всему хорошему. Наверное, это заслуга мамы и бабушки, они сумели показать мне, что в жизни слишком много хорошего и интересного, чтобы страдать из-за того, что нельзя исправить.
И я смеялась, когда мальчишки интересовались, намерена ли я работать пожарной каланчой:
– Подпрыгни, чтобы увидеть то, что вижу я.
В конце концов задевать меня просто перестали.
Но вопрос, кем быть, остался.
Как мама, учительницей? Мне нравилось возиться с малышами, придумывать для них занятия… Однажды пришлось «поработать» Снегурочкой, просто на новогоднем празднике у мамы в школе Дед Мороз остался без своей приболевшей напарницы. Не пропадать же празднику? Мама предложила в Снегурочки меня, и я половину утренника развлекала малышей пением песенок. Им очень понравилось, мне тоже.
Но потом я поняла, что понравилось мне петь, играть роль Снегурочки, а вот каждый день независимо от настроения, от состояния учить детей чему-то – это совсем иное, это я не смогу. Нет, учительский труд не для меня.
Зачем я это пишу для Збышека? Чтобы он понял, что выбирать свой путь не поздно никогда, и нет ничего страшного в том, чтобы в любом возрасте вдруг начать все сначала. Пока человек жив, он ищет, вернее, пока жива его душа. Это так, бывают люди с мертвой душой (я не о божественной душе, а о некоей нравственной составляющей человека), они есть, но их словно нет. Прожил и не заметили, прошел и не задел, но не потому, что поступь легкая, а потому, что пустота внутри.
Пусть живет душа, а в чем проявиться, она всегда найдет. Если бы люди позволяли проявляться своим душевным порывам, движениям своих душ, многое было бы иначе. Но люди загоняют себя в рамки престижности, привычек, требований внешних приличий…
Мне можно возразить: что будет, если эти приличия не соблюдать? Я предпочла бы иное, чтобы мне улыбались не из соображений приличия, а по велению души, чтобы здоровались не по этикету, а потому что желают здоровья, чтобы были вежливыми и поступали порядочно со всеми, не чтобы казаться воспитанными, а потому что душа просит.
Я долго думала, почему так, почему люди так боятся показывать свои душевные порывы, старательно прикрываясь правилами приличия? Мне кажется, поняла: они боятся открыть свои души, потому что это означает обнажить их, сделать хотя бы на время беззащитными, боятся испытать боль душевную.
Это происходит на концертах, когда хорошая, душевная песня заставляет раскрыться сердца. У зрителей после таких концертов иные лица, иные глаза, они добрые, светлые и счастливые. Наверное, это одно из проявлений счастья – открыть душу, не защищаясь от окружающих частоколом придуманных правил.
Да, правила придуманы, чтобы не поставить кого-то в неловкое положение и самому не оказаться в таком же, но мне куда дороже даже неловкость, которая не вызовет насмешек, потому что эту неловкость понимают и прощают добрые души вокруг. Вот если бы люди научились относиться ко всем вокруг бережно и по-доброму, никому не пришлось бы выставлять защитные барьеры правил приличия.
Но я отвлеклась.
Выбор профессии не просто важен для человека, он может стать роковым, ведь не у всех достанет смелости, не у всех будет возможность позже изменить свою профессию. Обычно говорят: «Мир потерял талантливого музыканта (художника, балерину, поэта, изобретателя…)», имея в виду, что человек занялся не своим делом, художник всю жизнь работал дантистом, или дантист «от Бога» простаивал за кульманом, считая минуты до окончания рабочего дня. Я сказала бы иначе: «Талантливый музыкант потерял себя», потому что эта потеря не менее важна. У мира нашелся другой музыкант или дантист, другой талантливый инженер, врач, учитель, слесарь… а вот человек прожил не свою жизнь.
Если Збышек сразу найдет себя, это будет счастьем. И очень хочу, чтобы Збышек-старший не давил на него и не мешал выбору. Знаю, что так и будет, просто потому что знаю своего мужа. Он не способен мешать, он может только помогать.
Мне не мешали, просто жизнь была слишком трудной. Говорят, все познается в сравнении, наверное, наша очень скромная жизнь кому-то могла бы показаться зажиточной и даже райской, но кому-то нищенской. Мы не жаловались.
Когда мама смогла вместо работы прачки получить возможность преподавать в школе, появилась возможность снять хоть какую-то крошечную комнатушку, где не было лишней мебели просто потому, что не было места. У нас не было ничего лишнего – ни жилплощади, ни мебели, ни одежды, ни денег… Одно платье для школы, одно для дома, одно праздничное. Одна проблема – мои конечности росли так быстро, что вчера еще длинные рукава сегодня становились неприятно укороченными. Мама с бабушкой нашли выход, они делали на рукавах форменного платья горизонтальную складку, а подол подшивали широкой полосой, чтобы была возможность удлинить, не изготавливая новой формы.
Зато платьице всегда отглажено, а воротничок белоснежный…
И обувь начищена до блеска, ее нужно беречь, покупка новых туфель становилась событием.
Это проблема и сейчас, у меня настолько высокий рост, что просто купить что-то в магазине невозможно, как и обувь 40—41-го размера. Приходилось все шить, хорошо, что в Польше всегда в чести было портновское умение и продавались выкройки. Из старого маминого или бабушкиного платья новое мне, из двух одно, что-то перелицевать, что-то надставить… Отсутствие средств вовсе не повод ходить оборванкой.
В школе выручала форма, в институте – разные хитрости.
Это не очень трудно – жить скромно, просто не нужно переживать по этому поводу. Вокруг так же скромно жили тысячи других, Польша после войны не была богатой.
Но когда вопрос, кем быть, встал ребром, потому что нужно поступать куда-то, пришлось выбирать с учетом той самой скромности и нужды.
Мне очень хотелось рисовать, но нигде специально не училась, а рисунки на листах из школьной тетради (чаще всего тех, что оставались неиспользованными у маминых учеников) едва ли можно считать хорошей практикой. Они очень нравились бабушке и маме, но я замечала, какими грустными становятся мамины глаза, стоит ей взять в руки очередной листок.
И все-таки, окончив общеобразовательный лицей имени Болеслава Кривоустого, я понесла свои рисунки во Вроцлавскую Высшую школу изящных искусств на отделение живописи. Конечно, это было нахальством, рисуя не просто дилетантски, но и вовсе без образования, не обладая даже зачатками техники, я решила, что смогу стать художником.
Да, я прочитала все книги о живописцах, которые смогла найти в библиотеках города, скопировала несколько картин в карандаше (как мне казалось, почти гениально), изобразила на тетрадных листках самые любимые места Вроцлава, со всех сторон костел Святой Анны… Разве этого мало?
Святая простота, не ведающая сомнений просто потому, что не ведала вообще ничего. Мне нравилось рисовать, я рисовала, а техника… это дело наживное. Пусть мне покажут, я научусь. Я вовсе не была так наивна, чтобы не понимать, что люди учатся годами, что нужно изобразить десятки античных голов, носов, архитектурных деталей, чтобы вообще как-то понять законы перспективы и правила рисования светотени. Но если другие научились, научусь и я…
Документы приняли, сказав, что техники, конечно, нет вообще, но все остальное явно присутствует.
Я горячо заверила, что над техникой буду работать день и ночь, эта горячность вызвала смех, но смех добрый. Профессора тоже любят, когда студенты, даже будущие, жаждут работать над собой.
Будущее казалось радужным – я стану художницей. Настоящей, не самодеятельной, пусть даже не слишком известной, но просто писать картины профессионально уже радость.
На землю меня вернула мама.
– Анечка, тебе девятнадцать. Как я ни старалась, все эти годы мы жили очень скромно, ты не маленькая и прекрасно понимаешь, что заработок учительницы, хоть и невелик, но стабилен. Пока ты будешь учиться, я буду работать вдвое, втрое больше, чем сейчас, но что потом?
Я понимала, что мама права, что наша скромная на грани нужды жизнь обеспечена ее бесконечным трудом и постоянной экономией, но когда тебе девятнадцать, а за окнами цветущая весна, как-то не хочется думать о материальных вопросах. И все же… все же… все же…
– Аня, я верю, что ты талантлива, что сумеешь добиться, чтобы тебя заметили, но сумеешь ли при этом заработать на жизнь свою и своих будущих детей? Ты видишь, как это трудно. Вспомни, сколько выдающихся, даже великих художников при жизни перебивались с хлеба на воду, к скольким признание пришло посмертно, а до того картины покупались за гроши. Я не хочу тебе такой судьбы, не желаю славы посмертной, живи в этой жизни, доченька. Выбери себе земную профессию, которая будет тебя кормить, поверь, лучше иметь кусок хлеба и деньги на бумагу и карандаши, чтобы рисовать в свободное время, чем не иметь ничего.
Земную профессию… Но какую?
Моя подружка Янечка Вильк решила стать геологом. Очень даже земная профессия, можно сказать, исключительно земная. А что, если и мне?
И я поступила на геологический факультет Вроцлавского университета.
Я не виню маму, никогда не винила, потому что, если бы я действительно страстно желала стать художницей, никакие разговоры и убеждения не остановили, ведь начав петь, я уже не смогла от этого отказаться. Начав петь профессионально или тогда почти профессионально.
Я убеждала себя, что геология – это замечательно, это самая нужная наука на свете, что знать прошлое Земли – значит знать самое главное, мы же все ходим по Земле, но очень мало кто представляет, что у нас под ногами, какие сокровища спрятаны, какие процессы проходили миллионы лет. А сколько всего нужно знать, чтобы стать геологом! Геолог должен быть разносторонне образован, а что касается песен, то они хороши у костра под гитару, причем именно такие, к каким у меня лежит душа – лирические, без входившего в моду рока, основанного на ритме.
Впрочем, о пении тогда речь вообще не шла, уж это было из разряда простых развлечений, о том, чтобы попасть на сцену, я даже не мечтала, 1 метр 84 сантиметра плюс каблуки, может, и хороши с точки зрения парней, но только не на сцене.
Итак, выбор был сделан. Совсем не по призванию, просто потому что нужно выбрать земную профессию, которая даст заработок. Что могла знать о геологии вчерашняя школьница? Только романтические рассказы: песни у костра под звездным небом, рюкзак за плечами, солнце над головой и рядом друзья. Кто из нас понимал, что геология – это не туристский поход на каникулах, а тяжелый круглогодичный труд, часто очень нудный. Чтобы изучить недра, нужно собрать множество образцов, их рассортировать, описать… Это далеко от романтики, как и ползание на четвереньках в угольной шахте.
Но если выбрал какую-то профессию, нужно работать.
На факультете абсолютное большинство студентов гораздо старше нас, это люди, уже прошедшие геологическую практику не в студенческих экспедициях, а по-настоящему в поле, отслужившие в армии, серьезные и знающие цену всему в жизни. Среди них мы с Янечкой и Богусей были просто несмышлеными девчонками, к нам относились покровительственно и потребительски одновременно. Например, для меня страшной проблемой явилось… препарирование лягушки. Смешно, но взять в руки скальпель и разделать даже мертвую жабу, как нечто неживое, я не могла. Пришлось совершить обмен – перевод задания по английскому языку на это самое препарирование. Обмен удался, преподаватели ни о чем не догадались.
Мне самой языки давались легко (куда легче, чем препарирование лягушек), просто в СССР дома мы разговаривали на так называемом пляттдойч – вариант южнонемецкого, который мама выдает за голландский. В Польше – по-русски, здесь мама категорически запретила говорить по-немецки, даже когда у меня брал интервью немецкий журналист или мы вели переговоры по поводу возможных гастролей в Германии, я старательно делала вид, что немецкого не понимаю и пользовалась услугами переводчика. Главное, не выдать понимание произносимого, потому я старательно смотрела не на журналиста, а на переводчицу. Глупость!
Итальянский дался как-то сам собой, это очень красивый и мелодичный язык, язык песен.
Мама кроме немецкого хорошо знала английский, потому что училась на инязе, она добивалась такого же знания и от меня. Английский – язык многочисленных технических текстов, которые мы читали по геологии, философии, математике, логики… Пришлось следовать совету мамы и учить английский в полном объеме.
Языки пригодились во время гастролей, это отличная практика, потому что можно знать необходимые тысячи слов, легко переводить тексты и даже хорошо складывать фразы самой, но при этом оставаться «глухой», потому что хорошо поставленная речь преподавателей университета разительно отличается, например, от каши во рту у обычных американцев, которым нет необходимости, чтобы их понимали студенты. Лучший способ выучить язык быстро – окунуться в языковую среду, это хорошо известно. Мне пришлось и очень помогло.
Геологическая практика оказалась не из легких, но тут пригодилось увлечение скалолазанием (или одним симпатичным скалолазом?). В детстве я была очень болезненным ребенком, на втором году жизни перенесла тиф, потом скарлатину в довольно тяжелой форме, боялись, что мое косоглазие останется на всю жизнь. Много болела простудными заболеваниями. Наверное, сказывались бесконечные переезды и неприкаянность, для ребенка смена климата не всегда хороша.
Но постепенно вытянулась, переросла, как это называется, и стала крепким орешком. Помогли и нагрузки, которые я сама себе устроила.
Пожалуй, школьные и студенческие годы были самыми спокойными и пусть не сытыми, но какими-то надежными, когда движение только вперед, постепенно и без резких рывков.
Студенческая жизнь Вроцлава в 50-х годах была бурной, как, наверное, студенческая жизнь любого другого города в любое другое время. Но бурной была и жизнь самой страны. Волнения рабочих в Познани в конце июня 1956 года не могли не всколыхнуть всю страну. Мы тогда только окончили первый курс, были полны желания к кому-нибудь присоединиться, кажется, даже не очень понимая, к кому и зачем. Спасло только то, что дальше Познани тогда ничего не двинулось, а еще, что у нас была летняя практика, не способствовавшая политической активности.
А осенью началась учеба, и все как-то забылось само собой.
Я училась старательно, не позволяя себе делить предметы на главные и второстепенные, не расслабляясь и действительно считая работу геолога если не самой важной, то самой интересной профессией на свете. Раскрывать тайны Земли, которым много тысяч и даже миллионов лет, разве это не мечта любого романтика? А еще песни у костра под звездным небом…
Моя многолетняя подруга Янечка Вильк, следом за которой я отправилась учиться на геологический, быстро осознала, что профессия геолога – это не романтика у костра, а довольно скучный сбор образцов, описание, обмер, расчеты, что математики в этой профессии куда больше, чем романтики, как, собственно, и тяжелого физического труда.
Студенты поют всегда и везде, особенно студенты-геологи, для которых песня под гитару у костра непременный атрибут, но в тот раз уже на четвертом курсе я рискнула спеть свою песню на стихи Юлиана Тувима. Тувим – национальный герой Польши, наверное, не найдется тех, кто бы не любил его стихи, поляки, да и многие европейцы знакомятся с ним по детским стихам, кто не знает его «Овощи»?
Тувим утверждал: «Брось везунчика в воду – выплывет с рыбой в зубах».
Это обо мне. Мои самодеятельные песни на стихи Тувима были самодеятельными в высшей степени, но спеть их хотелось так сильно, что я рискнула сделать это на студенческом вечере. Меня не выгнали со сцены только потому, что пожалели, слушатели ждали рока, ради которого собрались, а тут вышла долговязая девица и, страшно смущаясь, пропищала что-то, с трудом справляясь с волнением.
Редких аплодисментов с трудом хватило до моего обратного путешествия за кулисы, хорошо, что у меня длинные ноги и широкий шаг, а еще, что сцена небольшая и я почти бежала.
За кулисами почти залилась слезами, обидно было не за себя – за Тувима. И хотя Янечка утверждала, что студенты просто ничего не поняли, я ругала себя за то, что так испортила своим неумелым пением прекрасные стихи. Юношеский максимализм твердил, что после «провала» мне не следует и рта раскрывать при людях, не то что выходить на сцену.
Я не была совсем юной, все же годы войны у всех нас «съели» довольно много времени, в университет поступила в девятнадцать, и к моменту первой попытки публичного выступления мне шел двадцать четвертый год. Но, несмотря на тяжелый военный детский опыт (у меня меньше, у моих друзей больше, ведь они жили в оккупации и знали, что такое бомбежки и голод, не понаслышке), мы были романтиками не только на геологическом факультете.
И все же я ухватила свою рыбу за хвост.
После концерта ко мне подошел руководитель студенческого театра «Каламбур» и предложил… участвовать в спектаклях этого театра!
Янечка от восторга так больно ткнула меня в бок, что я икнула. Это не могло быть правдой, потому что «Каламбур» был очень популярен в университете, туда принимали мало кого и, что называется, «держали марку». Кстати, театр исполнял песни-баллады на стихи Тувима и других польских поэтов, как раз то, что я пыталась сделать, едва не оказавшись освистанной.
Руководил театром Ежи Литвинец, которому я благодарна за такое приглашение, не будь этого студенческого опыта разговора со зрителем со сцены, едва ли я рискнула бы двинуться дальше.
А на профессиональную сцену попала смешно и благодаря моему доброму ангелу юности Янечке Вильк.
Я пела и пела в «Каламбуре», вдохновенно спорила с друзьями по вечерам, вернее, даже ночью, потому что многие работали днем и учились вечером, ведь в «Каламбуре» были студенты не только университета. Мы выезжали в другие города, выступали на самых разных студенческих сценах, репетировали, спорили до хрипоты… Это было безумно интересно и увлекательно, но отнимало столько времени, что на учебу его почти не оставалось, а приближался диплом, нужно сдавать множество серьезных экзаменов.
Мне предстоял выбор: запустить учебу или оставить «Каламбур».
Я выбрала второе, понимая, что студенческий театр все равно оставлю, как только окончу университет и уеду куда-то работать, на мой выбор повлиял и, как я считала, провал во время последнего выступления. Я была больна и спела из рук вон плохо, хотя все твердили, что замечательно, несмотря на то, что позорно забыла текст и сумела начать только после второго проигрыша вступления. Это кошмар любого артиста – забыть текст, но если драматические актеры хотя бы могут как-то обыграть паузу или вообще произнести нужную реплику своими словами или пропустить ее, то певцы лишены такой возможности. Представляете, что было бы, начни певец петь отсебятину, не ложащуюся на музыку, или пропускать фразы из текста.
Я ушла из «Каламбура», но не ушла из музыки.
«Виной» тому моя подруга. Янечка решила, что геология не мое призвание и я должна петь. Очень многие скромные люди попросить что-то для себя не способны, а вот для других… Янечка не просто попросила, она потребовала, причем столь настойчиво, что ей уступили. Потребовала в дирекции Вроцлавской эстрады, чтобы… меня прослушали.
Ничего не сказав мне, она отправилась осаждать дирекцию, нет, наверное, это была не осада, а настоящий штурм с применением самой тяжелой артиллерии. Янечка невысокая и рыжеволосая, очень активная и даже настырная, если считает, что так нужно. Представить себе подругу в качестве штурмующей стороны я не могла, но она действительно штурмовала.
Мне потом рассказывали, что решили, будто Янечка немного не в себе, а потому проще согласиться и послушать самодеятельное пение ее подруги, перетерпеть один раз, сказать, что не подхожу, и тем самым отвязаться от настырной просительницы.
Но убедить дирекцию было половиной дела, нужно еще заставить прийти на прослушивание меня. Я даже ушам своим не поверила:
– С кем ты договорилась?!
– Да, в дирекции эстрады!
– Ты с ума сошла?! Никуда я не пойду.
– Ты не можешь не пойти, после того, как я их всех убедила тебя послушать! Просто обязана пойти!
– Хочешь моего позора на весь Вроцлав?
Довод был убийственным:
– Если не получится, можешь меня убить. Но если ты не пойдешь, то я умру сама.
Пришлось идти.
Яня убеждала:
– Ну, просто спой им то, что попросят. Без аккомпанемента, не переживай, репетировать не нужно.
Зря она об этом, потому что петь без музыкального сопровождения еще трудней, все недостатки видны, вернее, слышны сразу.
Я пошла, не хоронить же подругу, которая вообще грозила, если я не выполню ее просьбу, умереть у моего порога.
Ни на что не надеялась и потому не боялась. Было даже немного смешно и жалко членов собравшейся комиссии, им предстояло терпеть мой голос, по крайней мере, минут пять… ну, три, пока я спою одну песню.
И стыдно перед занятыми людьми за то, что отвлекаю их, но могли бы и не соглашаться. А если уступили Янечке, то пусть теперь мучаются!
С таким почти лукавым настроением, безо всякой надежды и потому боязни я и вышла петь.
– Какую-нибудь народную песню, пожалуйста.
Члены комиссии смотрели на долговязую девицу без восторга, конечно, ведь Янечка не предупредила их о моих 1 м 84 см.
Я старалась не смотреть на слушавших меня людей, чтобы не сбиться, испугавшись. Удалось…
– Еще что-нибудь современное.
Какие вежливые, видно, считают неприличным выставить вон сразу. Хорошо, терпите…
Последовала пара современных песен, потом лирическая о партизанах, потом еще шлягер по их просьбе. Комиссия вытерпела все. А мне понравилось, в конце концов, если они терпят, почему бы не попеть?
Выйдя из зала, потащила подругу:
– Ну, все? Ты довольна? Теперь пойдем в кафе, хочу мороженого много-много. Больше петь мне не грозит, потому можно даже заработать ангину.
Но Янечка смотрела на меня как-то странно:
– Аня, а почему они тебя заставляли петь так долго? Что говорили?
Я только пожала плечами:
– Да ничего, просто спрашивали, что еще знаю и могу спеть. Пойдем уже, пока не прогнали.
– Никуда мы не пойдем! Будем ждать результат.
– Какой, я не хочу ничего слышать.
– Аня, когда я приходила сюда, тоже шло прослушивание, всех выпроваживали после первой песни, а одного парня, которого попросили исполнить две, приняли. А ты пела целых пять!
Она вынудила меня дождаться руководителя комиссии Яна Скомпского, убеждая:
– Никуда твое мороженое не денется! Куплю я тебе три порции, но только давай услышим результат.
Мы услышали. Если бы не Янечка, я бы не только не попала на это прослушивание, но и не поняла, что сказал Скомпский.
Слова падали откуда-то обрывками, словно не обо мне.
– Зачисляем в постоянный штат… сто злотых за концерт… четыре тысячи в месяц… легкой жизни не ждите…
Кажется, я попыталась ему объяснить, что не профессионал, что учусь вовсе не пению, а на геологическом, что все мое прослушивание – афера. Просила извинить за нахальство, за то, что отняла время…
– Вы не хотите петь?
– Очень хочу!
– Тогда в чем дело?
Похоже, с таким «фруктом» он еще не встречался. Сначала с боем пробивается на прослушивание, пусть не сама, но с помощью подруги, потом его проходит и начинает убеждать, что все это афера.
– Но я не училась петь!
– У вас от природы поставлен голос и абсолютный слух, так бывает. Вы должны петь, а учиться… будете, так сказать, в процессе.
Я училась в процессе.
Зарплата, которую мне пообещали в дирекции эстрады, тогда казалась немыслимой, это превышало заработок молодого инженера. Но главным был не заработок, меня приняли на работу певицей. Я буду петь рядом с профессионалами, понятно, что не самыми известными и высокооплачиваемыми, но меня, не имеющую никакого вокального образования, признали достойной выйти на профессиональную сцену!
Мама моего восторга не приняла.
– Ты не будешь защищать диплом? Аня, осталось совсем немного…
Я как-то сразу опустилась с неба на землю. Эстрада – это хорошо, прекрасно, но я ушла из «Каламбура» вовсе не для того, чтобы теперь бросить университет перед самым дипломом.
– Нет, почему же… я все успею…
Уверенности в моем голосе не слышалось. Может, и правда подождать до защиты? Но рассчитывать, что через год меня снова станут хотя бы прослушивать, нельзя. Второго раза не будет, это я понимала хорошо.
Однако требовалось честно предупредить Скомпского о своем намерении окончить университет.
Оказалось, что он присмотрел меня для своей труппы, которая колесила по округе, выступая в самых маленьких залах с весьма странной программой, в опереточном жанре повествующей о путешествии Синдбада. Роль Синдбада Скомпский отвел самому себе, видно, считал, что никто другой не справится, а мы должны были весело встречать мореплавателя в разных портах соответствующими песнями. Поэтому приходилось перевоплощаться из итальянки в африканку, из китаянки в мексиканку, потом в русскую и польку. Если честно, то «Каламбур» с его серьезными балладами и чтением стихов был больше похож на профессиональную сцену, чем «Синдбад», откровенно смахивающий на студенческий капустник.
Вообще-то было очень весело, мы пели зажигательные песни с дичайшим акцентом, немыслимо перевирая слова, но зрителей это волновало мало, как и сама невозможность перемещаться на корабле таким заковыристым маршрутом, не имевшим ничего общего с географией. Главное – мы пели и танцевали, а что из-за неимения черного парика «африканка» с вымазанным почти черным гримом лицом сверкала светлыми волосами или что после зажигательного негритянского танца не удавалось быстро смыть весь грим и у польки оставалась черная шея, так это издержки неустроенности. У африканки светлые волосы, а у польки черная шея? Мелочи.
Поняв, что университет я не брошу, Скомпский позволил довольно часто отлучаться, чтобы все же собирать данные и писать работу.
Мне удалось, хотя геологом я так и не стала, но все равно собранные и обобщенные мной данные пригодились, и то хорошо. Диплом я получила и положила в шкаф, он никак не мог помочь мне в новой профессии.
Я, как могла, пыталась внушить маме и бабушке, что веду интересную, насыщенную приятными событиями жизнь, старалась не рассказывать о неудобствах, о холодных гостиницах, где всякой ползучей живности видимо-невидимо, о том, что питаюсь как попало, часто оставаясь не только без ужина, но и без обеда, что страшно устаю и плохо сплю, потому что там, где мы ночуем, стены из фанеры…
Зато живописала наши спектакли, изображала в лицах творческие споры, привозила деньги и делала вид, что у меня все прекрасно. Нет, не делала вид, у меня действительно было все прекрасно, а усталость или тараканы?.. Ерунда!
А еще в это время у меня уже был мой Збышек (теперь его следует называть Збышек-старший), который уставал еще сильней меня, потому что после рабочей недели в свой единственный выходной отправлялся из Варшавы разыскивать, где в это воскресенье показывает своего «Синдбада» труппа Скомпского.
О Збигневе нужно говорить отдельно, не вперемежку со Скомпским и африканскими танцами.
Да и о выступлениях в составе этой труппы, и о наших творческих спорах тоже. Иногда я удивляюсь, как не скатилась до вульгарных перепевов того, что было популярным и без меня, до штамповки, до простого «отбарабанивания» своих номеров. Это было легко, потому что при двух-трех концертах в день и большом количестве репетиций (мы репетировали каждую свободную минуту, кроме ночных часов, когда делать этого было нельзя, чтобы дать покой окружающим), мы все же были ориентированы на весьма средний уровень исполнения.
В труппе было четверо музыкантов, для каждого из которых работа у Скомпского всего лишь место временного пребывания, четыре танцовщицы бывшие участницы труппы ночного ресторана, бывший оперный певец и певица средних лет. А еще сам Скомпский, который не пел, и его помощник, едва успевавший что-то подтаскивать и оттаскивать.
Пели мы трое, причем нашему певцу было тяжело двигаться в силу возраста и особенностей комплекции, а певица не желала этого делать из-за своего особого положения «старожилки» эстрады. В результате танцевали четыре девушки и я, остальные скорее изображали некие телодвижения.
Никому не требовался индивидуальный подход к каждой песне, люди приходили на концерт после тяжелого трудового дня для того, чтобы послушать полюбившиеся мелодии такими, к каким привыкли, то есть каждый шлягер следовало исполнять точно так, как его «пели по радио». Творческие искания своей манеры исполнения уже популярных песен публику не устраивали, зрители не желали принимать новый вариант исполнения. Популярную песню воспринимали только в таком виде, какой уже знали.
Много споров у нас с Скомпским было из-за русских песен. Он сам прекрасно говорил по-русски, но считал, что все русские песни нужно исполнять с надрывом, по-цыгански. Никакие попытки убедить его, что это ни к чему, что в СССР так не поют, я достаточно много слышала русских песен в детстве, не помогали.
– Вот именно, это было в детстве, и слушала ты. Зрителям наплевать на то, что слышала в детстве Анна Герман. Пой так, как они ждут!
Но я не пела, решив не исполнять с цыганским надрывом русские песни, даже если меня в результате выгонят. Спасло только то, что эти песни зрители, в отличие от польских шлягеров, не знали и воспринимали так, как я исполняла. Получалось лирично и без ненужного трагизма. Скомпский ворчал, что я упрямая девчонка, но поделать ничего не мог.
Мое несогласие со Скомпским имело еще одно основание. К тому времени мы с мамой через Красный Крест нашли ее родственников в Казахстане – маминого брата по отцу, который после смерти дедушки воспитывался у своего дедушки. Мама рискнула к ним съездить.
Это было очень волнительно. К сожалению, бабушка не могла поехать из-за болезни, хотя, думаю, и не очень стремилась, ведь со своим пасынком в СССР она не общалась.
Тема СССР и всего русского всколыхнулась заново, из-за маминой поездки дома только и разговоров было, что обо всем русском, и песни, конечно, звучали тоже русские.
Мама вернулась домой с раздвоенными чувствами. С одной стороны, она была рада встрече с родными, тому, что в СССР можно больше не бояться попасть в лагерь из-за того, что родственники за границей, с другой – была озадачена.
– У них квартира, а у нас? Я даже не могу пригласить их к себе в гости.
Это так, мы жили в съемной клетушке, оплата которой все равно съедала значительную часть небогатого бюджета. Получить квартиру от государства возможно только в далеком будущем. В разрушенной войной Польше жилье хотя и строилось быстрыми темпами, но его катастрофически не хватало даже многодетным семьям. Можно было бы купить кооперативную, но таких денег в нашей семье не бывало никогда.
Я понимала, чего не договаривала мама: если бы я работала геологом, возможно, могла бы получить где-то квартиру ведомства, а на ее учительскую зарплату и мою певческую квартиру не купишь.
Кажется, с этого дня квартирный вопрос стал постоянной темой обсуждения.
Я обещала, что буду работать в три раза больше, чтобы заработать на квартиру. Как это сделать, не задумывалась, но точно знала, что буду стараться. А что мне еще оставалось?
Но я зря полагала, что судьба определена. Петь в сельских Домах культуры вовсе не значит получить право называться певицей. Пока я была самодеятельной актрисой, «пристроившейся» к профессионалам. И эти профессионалы вовсе не всегда бывали довольны таким соседством. Следовало получить официальное признание своих способностей и право называться певицей.
Нет, для этого необязательно учиться профессионально, достаточно сдать экзамен строгой комиссии, которая прослушает, спросит что-нибудь, что придет в голову, и решит, годна ли. Такой экзамен столь же обязателен, сколь похож на лотерею.
Комиссия устала, ее членам все равно, будет ли какая-то Анна Герман официально считаться певицей или так и останется самодеятельной. Какая разница, если она поет в клубах и непонятно что? Никогда не умела петь перед равнодушными людьми (нет, члены комиссии вовсе не были равнодушными вообще, им просто скучно слушать именно меня), а скорее всего просто была не готова, пела плохо, скучно. Результат не заставил себя ждать – я не сдала экзамен. И вопрос об американском писателе Артуре Миллере, на который я не смогла ответить, здесь ни при чем. Если бы комиссию поразило мое исполнение песни, и вопрос задавать бы не стали.
На сей раз никакой «рыбы в зубах», вынырнуть-то вынырнула, но вся в тине. Если честно, то заслуженно.
Возвращаясь из Варшавы во Вроцлав, я размышляла, справедливо ли обошлась со мной судьба, и решила, что да. Я возомнила себя всемогущей, решила, что если у меня поставленный от природы голос и абсолютный слух, то заниматься вовсе не обязательно. Публике в крошечных клубах либо бывало все равно, лишь бы пели и танцевали, либо, если аплодировали мало, я списывала все на непонятливость этой самой публики.
Но здесь я пела перед профессионалами, пусть и не вполне объективными, но которым не все равно, как именно я пою. И профессионалам со мной было скучно.
Несданный экзамен мало что решал в моей судьбе, но я представляла, что скажут мама и бабушка («Может, ты вернешься к своей настоящей профессии?»), что скажет Скомпский («Я тебе говорил, как надо петь, но ты упрямица. Вот и поплатилась»), Янечка («Анечка, они ничего не смыслят в музыке и пении!»). Но дело даже не в отзывах или поддержке, а в том, что меня поставили на место, вернее, я сама поставила себя своим равнодушным выступлением.
Это был момент истины. Позже я думала (когда лежала без движения многие недели, у меня было время размышлять), что было бы, не реши Янечка силой показать меня Вроцлавской дирекции эстрады? Я стала бы неплохим геологом, сделала много полезной работы, пела бы у костра и по праздникам дома. Потеряла бы что-то эстрада? Возможно, но совсем немного. Потеряла я? Да, потеряла бы самое себя.
Но не менее важный момент был и тогда, когда я провалила экзамен в Варшаве. Совет попробовать еще раз через год – слабое утешение.
Что делать, возвращаться в труппу Скомпского и снова петь русские песни на манер цыганских, изображать собой светловолосую африканку, копировать тон в тон чье-то исполнение польского шлягера? Поискать работу геолога и со смехом вспоминать о своих попытках стать звездой эстрады? Или все же вернуться через год, но уже основательно поработав над собой? Только где работать, ведь со Скомпским теперь спорить было невозможно, я проиграла и права спорить с мэтром была лишена.
Думаю, если бы песня не была моей любовью и судьбой, тогда я отступила, но я возвращалась хотя и уничтоженная, но готовая возродиться, с твердым намерением восстать из пепла и научиться петь по-своему, чтобы через год доказать, что имею право называться певицей.
Если человек чего-то хочет по-настоящему, судьба обязательно подбросит ему возможность реализации мечты.
Дома меня ждало письмо из Жешува от Кшивки.
Нужно знать, кто такой Кшивка, его считали «делателем звезд». Если Кшивка позвал к себе, значит, у певца или певицы есть будущее. Он просто нюхом чувствовал способных людей.
Кшивка звал меня к себе в спектакль «Рассвет над Африкой». Снова африканка (надеюсь, парик найдется?), но мне было все равно, ведь нашлось то самое заветное место, где я смогу по-настоящему работать над собой, своей манерой исполнения.
Радость тут же сменил испуг: как я скажу Кшивке, что провалила экзамен, он об этом не подозревает. Но Юлиана Квишку мой провал на экзамене вовсе не испугал.
– Через год попробуешь еще раз, а пока учись.
Если честно, то работа в труппе Кшивки мало отличалась от предыдущей, я исполняла африканские зонги… по-английски. Здесь были две возможности: петь, как Фицджеральд, или попытаться найти свою манеру. Я категорически не умела и не желала хрипеть, а зрители не желали слушать джаз без хрипотцы, мне не хватало уверенности, и первые концерты оказались почти провальными. Пан Юлиан осторожно наблюдал. Я понимала, что он готов прикрыть мое исполнение и настоять на привычном зрителям, понимала и то, что если он это сделает, подчинюсь, чего бы мне это ни стоило, иного выхода не было, но, слава богу, все обошлось.
Постепенно я обрела необходимую уверенность, голос зазвучал по-другому, и аплодисменты звучали не только пока я стояла на сцене. Зрителям понравилась манера исполнения зонгов Анной Герман.
Но главным подарком Кшивки явилось даже не то, что он взял меня, провалившую экзамен (кстати, на следующий год я его легко выдержала, получив право называться профессиональной артисткой), к себе в труппу, не то, что дал возможность петь по-своему, а знакомство с Катажиной Гертнер. Именно Юлиан посоветовал Катажине показать свою новую песню мне.
Катажина подрабатывала аккомпаниатором в Варшавской эстраде, сочиняла песни, которые художественный совет одну за другой выбраковывал. Я помнила комиссию, которой сдавала экзамен, усталые, безразличные ко всему лица, и поняла, что не одинока.
Гертнер сказала, что ее песни уже исполняют, даже не просто исполняют, а поют такие звезды первой величины, как Хелена Майданец! И ту песню, что она предлагала мне, тоже пела Хелена, правда… Катажина скромно ограничилась этим замечанием, я поняла, что успеха не было.
Но у меня никогда не бывало «своего» композитора, то есть я просто перепевала шлягеры или «африканские зонги», имеющие так же мало общего с Африкой, как мои собственные волосы под черным париком с роскошными курчавыми шевелюрами настоящих африканок.
Своя песня, предложенная своим композитором… Совсем недавно мне и в голову такое не могло прийти.
Но петь то, что поет Хелена Майданец?! Хелена буквально ворвалась на эстраду, едва окончив среднюю школу. Она оказалась настолько востребована, что девушку разрывали на части. Голос Хелены звучал из всех радиоприемников Польши, на ее концерты билеты достать невозможно, поклонники не просто визжали от восторга, но и готовы были нести ее с одного концерта на другой на руках. Песенку «Руде Ритц» распевала не только Польша, но и вся Европа.
Дело не в том, что она звезда, а я даже не сумела сдать экзамен, назвав Артура Миллера канадским писателем.
Майданец точно «попала в обойму» музыкальной моды начала 60-х, она пела и танцевала (как танцевала!) твист. У нее прекрасный, сильный голос, но в своем исполнении Хелена делала упор на ритмический рисунок песни, что было совсем не по мне, мне всегда, даже в африканских зонгах, ближе была мелодия.
А песня, которую мне показала Катажина Гертнер, требовала не ритмичности Хелены Майданец, а мелодичности. И называлась эта песня «Танцующие Эвридики». Лучшего подарка для себя я не могла желать. С первых минут, с первых аккордов поняла, что это моя песня. Пусть ее поют хоть тысяча Хелен, она моя, и если Катажина разрешила исполнять свою песню, то я буду это делать даже при пустых залах!
Просто в этой мелодии сочеталось именно то, что помогало мне раскрыть свои собственные вокальные возможности. «Танцующие Эвридики» стали моей визитной карточкой на десяток лет, с ней я выступала на фестивалях. Это был настоящий подарок судьбы, Кшивки и Катажины Гертнер. Мы с Катажиной остались друзьями на всю жизнь, хотя свои песни она все равно отдавала другим, например Марыле Родович.
Экзамен я сдала, официально став артисткой, но опыта и умений-το мне это не добавило. Настоящий Митрофанушка из произведения Фонвизина – все знаю только понаслышке и во всем уверена донельзя. Так не пойдет.
Но где учиться, если африканские зонги ничего нового не дают? Появилась мысль поступить в консерваторию, но на что жить? Вынуждать маму кормить и содержать взрослую двадцатишестилетнюю девушку еще пять лет? Нет, о таком я даже не помышляла, но учиться хотя бы как-то, хоть урывками очень хотелось.
И я рискнула набрать номер уважаемой пани Янины Прошовской. Профессор консерватории, учиться у которой мечтали многие, оказалась легкой в общении, доброжелательной и одновременно очень строгой в отношении учебы. Она согласилась давать мне уроки вокала, когда появлялась возможность бывать в Варшаве. Я понимала, что, работая в Жешувской эстраде и без конца гастролируя, я едва ли часто буду приезжать в Варшаву, но даже от этих редких моментов отказываться не собиралась.
Я безумно благодарна пани Янине за ее учебу, она хорошо понимала и то, что я не имею начального образования, и то, что вынуждена петь далеко не всегда то, что подходит лично мне и поднимает исполнительский уровень.
А потом был Сопот, сначала первый раз с песней «Крик чаек», потом «учеба» в Италии, когда я просто знакомилась с Римом, потом фестиваль в Ополе, наконец, с «Танцующими Эвридиками», потом второй Сопот… гастроли в СССР, запись первой пластинки и так далее…
Я состоялась как певица, начались сольные выступления, потом сольные гастроли… и вот сейчас, почти через два десятка лет, все заканчивается просто и буднично, потому что болезнь решила взять свое, забрать мое тело, которое чудом осталось существовать тогда, после аварии.
Все складывалось хорошо, хотя конкуренция на польской эстраде, да и на эстраде вообще, была очень высокой. Много замечательных голосов, замечательных имен, найти свое место среди которых не так-то просто. Причем такое место, чтобы петь не год и не два, не просто сверкнуть яркой звездочкой и потухнуть, оставив приятные воспоминания лишь у нескольких десятков поклонников, а петь и быть востребованной долго.
Для артиста невостребованность худшее из зол, не бывает артистов, которым не был бы нужен успеху публики, если кто-то утверждает иное, он просто лукавит. Если не хотеть, чтобы тебя слушали, к чему тогда вообще выходить на сцену?
Совсем иное дело жаждать безумного успеха и быть готовым ради него на все. Это уже неправильно, потому что никакие сиюминутные овации не стоят предательства собственного «я». Если ради сегодняшнего успеха исполнять то, что тебе совершенно не подходит, или петь в угоду спросу то, что считаешь неприемлемым, то можно потерять самого себя. Таких примеров много.
Я свою манеру исполнения нашла интуитивно и почти сразу, ни петь с цыганским надрывом, ни танцевать твист на сцене, ни хрипеть я не буду. Не говорю, что это плохо или неправильно, хороши и твист, и легкая хрипотца, и зажигательные танцевальные па, но это все не мое. Одно дело танцевать в «Рассвете над Африкой», но совсем иное петь песни, основа которых ритм, это не мое, у меня основой должна быть мелодия.
Я пришла на эстраду, выбрав между профессиями геолога и певицы, значит, я должна найти свое место на сцене, иначе не за чем было мучить комиссии во Вроцлаве и Варшаве. Если вопрос петь или не петь не стоял, не петь я просто не могла, то доказывать всем, и даже самой себе, что могу петь на сцене, пришлось.
Но мне пришлось выбирать не только петь или не петь, а поистине выбирать между Востоком и Западом, между СССР и странами Западного мира. И я знаю, что для многих мой выбор непонятен.
Поймет ли Збышек-младший, особенно теперь, когда все советское стало синонимом несвободы и почти ругательством?
Как объяснить, что я никогда не вмешивалась в политику, которая и без того переломала судьбы моим родственникам? Пою только о любви, а этому чувству все равно, к какой партии или какому блоку принадлежит человек. Соловью на ветке безразлично, на какой стороне границы куст с веткой. Малышу, слушающему мамину колыбельную, важен только мамин голос.
Конечно, люди должны бороться за свои права, за то, чтобы условия жизни были достойными, чтобы чувствовали себя свободными, наверное, руководители «Солидарности» желают своему народу только добра, но мне так жалко тратить последние силы и дни на эту борьбу. Я бы лучше спела… если бы смогла…
Но суть выбора вовсе не в политике.
В 60-х годах проходило множество песенных фестивалей, особенно молодежных. Европа, словно придя в себя после страшной войны, хотела петь и веселиться. Стали уже широко известны польские Сопот и Ополе, фестиваль молодежной песни в Сочи, потом болгарский «Золотой Орфей», наша Зелена Гура… Эстраду активно завоевывали молодые.
На эстраде развелось безумное количество подражателей. Подражали исполнителям «свободного мира» – кто-то, как Филипп, Элвису Пресли, кто-то, как Богдана Карадочева в начале своей карьеры, Эдит Пиаф, но абсолютное большинство, конечно, Битлам. Подражание, даже самое талантливое, никого не красит, вторых Битлов быть не могло, как и второй Пиаф. И Элвисом Пресли стать невозможно.
Те, кто не подражал, сами стали иконами стиля, по популярности в Польше обойдя даже зарубежных исполнителей. Никому не подражала Эва Демарчик, чьи выступления в Кракове собирали в «Пивницу под Баранами» толпы ее почитателей. Не подражала Хелена Майданец, она стала настоящей королевой твиста, как Марыля Родович королевой рока и песен в стиле фолк.
А я? Я тоже не желала никому подражать, в том числе талантливым Майданец и Родович, не хотела петь, как Демарчик. Я искала свой стиль.
Во время гастролей по США мне предложили там остаться и петь джаз. Но это не мое – ни Америка, ни джаз. Мне больше подходят мелодичные песни, к тому же я предпочитаю, чтобы в песне был смысл, повторять десятки раз одну фразу только потому, что та хорошо легла на какую-то заводную мелодию, – это не для меня. Возможно, я не современна, но заставлять себя петь иначе равносильно тому, чтобы сжимать горло самой себе.
«Эвридик» я пела по-своему и с удовольствием, потому получилось, потому песня стала шлягером, хотя, конечно, распевать ее во время застолий невозможно. Настоящий шлягер не тот, который с удовольствием слушают, а тот, которому подпевают.
Таких песен у польских авторов для меня практически не нашлось, даже если мои песни и нравились, то поляки не пели их хором за праздничным столом или просто слушая пластинку или радио. А советские песни пели, конечно, в СССР и по-русски, но обязательно подпевали всем залом «Надежду», «А он мне нравится…», «Когда цвели сады», плакали во время исполнения «Эха любви».
Сколько я спела песен советских композиторов и поэтов? И каждая по-своему хороша, были, конечно, особенно популярные, например, «Надежда», «Когда цвели сады» и «Эхо любви», но мне не менее дороги все остальные – добрые, иногда грустные, иногда лукавые, но обязательно лиричные и мелодичные.
Не знаю, что было бы, не попади я в аварию, возможно, пела бы неаполитанские песни или даже джаз. Мой жесткий контракт с Карриаджи заставил бы меня еще два года позировать, давать интервью, улыбаться и быть марионеткой в подчинении у Ренато. Я и до того не была слишком свободна, тоже без конца переезжала с места на место, из одного города в другой, тоже немало улыбалась и говорила, вместо того чтобы петь, но в Италии чувствовала себя настоящей куклой на ниточках: потянули за нитку – открыла рот, дернули за другую – улыбнулась…
Карриаджи владел студией грамзаписи, пусть совсем небольшой, но все же. Я считала, что еду в Италию прежде всего ради записи пластинки, но запись оказалась на втором плане, меня сначала требовалось хорошенько «раскрутить», то есть разрекламировать. Конечно, была и пластинка с неаполитанскими песнями, но «своих» песен и «своих» композиторов все равно не было.
Кем бы я стала за годы, проведенные в Италии? Неужели звездой итальянской эстрады? Не знаю… Как-то не верится, скорее Карриаджи просто состриг бы купоны с моей временной популярности и вернул обратно в Польшу.
Стоило только мне встать на ноги после аварии и выйти на сцену, как синьор Карриаджи снова появился на горизонте с предложением подписать контракт и даже частично компенсировать мне «потери» за время вынужденной нетрудоспособности. Предложение было финансово выгодным, тем более для особы, потратившей все итальянские заработки на лечение после катастрофы.
Я отказалась.
Почему? Я даже не могла понять, чего не понимает чиновник «Пагарда». Дело не в неприятных воспоминаниях об аварии. Зачем я нужна той студии в Италии? Только стричь купоны с моей популярности из-за катастрофы. Я понимала, сколько мне придется дать интервью, как расписывать каждый несчастный день моей неподвижности, каждое усилие по преодолению беспомощности, каждую мысль о возможности победы над недугом. Представляла, каких и сколько будет задано вопросов, часто нетактичных, даже жестоких, сколько безжалостных поездок, выступлений и фотосессий.
Это имело мало общего с пением и с моим желанием забыть катастрофу и вернуться к нормальной жизни.
Я сделала все, чтобы если не стать нормальной, то хотя бы так выглядеть. Скупо отвечала на расспросы, улыбалась, на сцене и перед камерой да вообще перед всеми делала вид, что мне не больно, что я обычная, а не ломаная-переломанная, не хотела, чтобы меня жалели и мне сочувствовали. Я хотела вернуться к жизни, а не к существованию под жалостливыми взглядами.
Сочувствовать можно по-разному, можно ахать и охать, с любопытством вглядываясь в лицо, словно определяя, насколько тебе плохо, а можно молча протянуть руку для того, чтобы на нее опереться, и при этом не подчеркивать твою ущербность из-за физического недуга. Сочувствие с любопытством ужасно, оно только добавляет мучений, сочувствие действенное помогает.
Я не желала быть объектом пристального внимания и ахов ни для журналистов, ни для зрителей, ни даже для друзей, и рассказывать всем о своих мучениях тоже не желала. Написала книгу. Чтобы ответить сразу всем и насколько возможно (а это вообще невозможно) забыть аварию.
Конечно, физическая боль, необходимость ежеминутно, ежесекундно учитывать свое состояние, лекарства и гимнастика, постоянное чувство усталости не позволяют и сейчас чувствовать себя нормально, но зачем об этом знать журналистам, зрителям, читателям, даже друзьям? Это мое, насколько смогла, я преодолела беду.
Вот почему я не поехала в Италию снова – не только не желала вспоминать произошедшее, но и не желала быть куклой, которую разглядывают, мужеством которой восхищаются, не хотела, чтобы на меня смотрели, меня слушали, мной интересовались прежде всего потому, что я перенесла такие муки, и преодолела все, и выбралась из воды с рыбой в зубах. Я хотела, чтобы на мои концерты ходили из-за моего пения, а не из любопытства.
Вряд ли синьор Карриаджи мог дать мне это.
А становиться лягушкой, которую препарируют, я даже ради большого заработка не хочу.
Мне не раз говорили, что упустила блестящую возможность стать сверхпопулярной не только в СССР, но и в Европе, и в США, мол, именно на интересе к своему мужеству, преодолению можно было построить начальный этап завоевания мира эстрады, а потом, раскрутившись, петь то, что нравится. Правда, тут же оговаривались, что мои личные предпочтения и предпочтения европейской и особенно американской публики разительно отличаются.
– Пани Анна, бросьте вы свои славянские вздохи, исключите нотки страдания в голосе, пойте веселые, заводные песенки, под которые прекрасно двигаются ноги. У вас великолепные вокальные данные, используйте их себе во благо.
Я не захотела петь веселые песенки, под которые прекрасно танцуется. Я хотела петь то, к чему лежала моя душа. И если из-за этого не заработала много денег, то мои родные меня простят.
И если бы я отправилась покорять Запад сначала своими страданиями, а потом наигранным весельем, то ничего хорошего из этого не вышло бы. Я пела так, как пела, и если моя популярность «всего лишь» в Польше и СССР, тем хуже. Для меня и для остальных.
Хелена Майданец, уехав на гастроли в Париж, обратно не вернулась. Были разговоры о том, что она просто снялась для какого-то порножурнала, и наши чиновники решили, что певица со столь вольным поведением Польше не нужна. Но Майданец нашла себя на парижских подмостках. Хорошо это или плохо? Она счастлива в Париже, работает на телевидении и радио, выступает в знаменитых кабаре, изредка приезжает в Польшу. Хелена счастлива, значит, хорошо, неважно, нравится ли это чиновникам.
И таких певцов и певиц много, они не стали звездами первой величины на европейской или мировой сцене, не перебили славу Битлов или Эллы Фицджеральд, не собирали огромные залы, как «Абба», но жили вполне прилично.
Я могла выбрать такой же путь, могла, но не выбрала, помешала авария. А если бы не помешала? Пришлась бы я западному слушателю по вкусу со своими мелодичными песнями? Возможно, поет же Челентано, и Джо Дассен, и Далида, и многие другие, кто не похож на Битлов или «Аббу», но виноватым себя из-за этого не считает.
Тогда почему мне дороже русские песни, почему они получаются душевней и поются легче?
Наверное, все дело в моих корнях, даже не корнях, а родине. Я родилась в СССР, мои предки тоже, дома говорили на пляттдойч (южнонемецком диалекте), но вокруг я слышала русскую речь, русские песни, видела русских людей. До десяти лет я была гражданкой Советского Союза, а основы всего закладываются в детстве.
Я никогда не задумывалась о своей тяге ко всему русскому, редко об этом говорила, но теперь понимаю, что это так. И поэтому рада, что не увезла своего сыночка Збышека ни за Восток, ни на Запад, как мне предлагали, он родился в Польше, первые слова услышал на польском, видел вокруг Варшаву и варшавян. Это его родина, и лишать Збышека этой родины было бы жестоко, как бы его маму ни манили перспективы безбедной жизни в других странах.
Я ничуть не виню свою маму в том, что она увезла меня из родных мест, у нее просто не было выбора, слишком трудными и ненадежными оказались годы моего собственного детства, слишком много оказалось внешних обстоятельств, которые она могла изменить, только уехав из страны. Мама спасала прежде всего меня, причем делала это как могла и как получалось.