Книга: Белые зубы
Назад: САМАД 1984, 1857
Дальше: Глава 7 Коренные зубы

Глава 6
Искушение Самада Икбала

Дети стали для Самада настоящей напастью. Да, он по доброй воле — какая только может быть у человека — родил двоих сыновей, но подобного он не ожидал. Его не предупреждали о том, что детьми нужно заниматься. Сорок с лишним лет он счастливо ехал по шоссе жизни и не ведал, что на каждой из рассыпанных вдоль дороги бензозаправок живет ясельный подкласс общества, ревущий горько слой жителей-крошек; он ничего о нем не знал и не имел к нему касательства. Внезапно в начале восьмидесятых его одолели дети: чужие дети, друзья его детей, а потом и друзья друзей его детей, и наконец дети из детских передач по детскому телевидению. К 1984 году по меньшей мере тридцать процентов его социального и культурного окружения составляла детвора младше девяти — это и привело Самада к теперешнему его состоянию. Он сделался активистом.
Роль отца-активиста, по диковинному закону симметрии, в точности совпадает с ролью отца. Начинается все невинно. Случайно. Ты в приподнятом настроении заглянул на очередную весеннюю ярмарку, помог провести лотерею (как отказать хорошенькой рыжей учительнице музыки), выиграл бутылку виски (в школьных лотереях давно все отлажено) и не успел оглянуться, как вовсю заседаешь на еженедельных собраниях родительского комитета, организуешь концерты, обсуждаешь планировку нового кабинета музыки, вносишь средства на реконструкцию фонтанов. Словом, ты увлечен и связан школьными делами. Рано или поздно ты уже не просто подвозишь детей к школьным воротам. Ты идешь в школу вместе с ними.

 

— Опусти руку.
— Не опущу.
— Опусти, пожалуйста.
— Отстань.
— Самад, хватит меня позорить. Опусти.
— У меня есть точка зрения. У каждого есть право иметь свою точку зрения. И право эту точку зрения высказывать.
— Да, но зачем высказывать ее все время?
В среду, в начале июля 1984 года, на собрании школьных активистов, сидя на задней парте, переругивались Самад и Алсана. Алсана изо всех сил пыталась удержать руку мужа.
— Отстань, женщина!
Вцепившись крошечными ручками в запястье мужа, Алсана пыталась сделать ему «крапивку».
— Самад Миа, как ты не поймешь, что я пытаюсь спасти тебя от себя самого?
Председательница Кейти Минивер, долговязая белокожая разведенка в узких джинсах, с буйными кудрями и торчащими зубами, в продолжение скрытной борьбы четы Икбалов всеми силами старалась не смотреть в глаза Самаду. Мысленно она проклинала миссис Хэнсон: из-за этой толстой дамы, сидевшей позади Самада и Алсаны и распространявшейся о личинках древоточца в школьном саду, настойчиво тянущуюся руку Самада было невозможно не заметить. В конце концов, придется дать ему слово. Периодически кивая миссис Хэнсон, она скосила глаза влево, на записи секретаря заседания миссис Хилнани. Ей хотелось удостовериться, что дело не в ее предвзятости, несправедливости, недемократичности или, хуже того, расизме (для самопроверки она в свое время прочла эпохальную брошюру объединения «Радуга» под названием «Расовая слепота»), ведь расизм — штука социально обусловленная и настолько глубоко въевшаяся, что ее не всегда распознаешь. Однако нет. Она не помешалась. В этом ее убеждал любой наугад выхваченный отрывок:
13.0. Миссис Джанет Трот выступила с предложением установить на игровой площадке вторую шведскую стенку, чтобы все дети могли лазить по ней, не рискуя обрушить этот спортивный снаряд. Супруг миссис Трот, архитектор Гановер Трот, согласился бесплатно разработать «шведскую стенку» и проследить за ее установлением.
13.1. Возражений не было. Председатель предложила перейти к голосованию.
13.2. Мистер Икбал спросил, почему западная система образования ставит физическое развитие выше умственного и духовного.
13.3. Председатель поинтересовалась, какое это имеет отношение к обсуждаемому вопросу.
13.4. Мистер Икбал заявил, что голосование следует отложить до тех пор, пока он не предоставит документ, детально излагающий его точку зрения и подчеркивающий, что его сыновьям Маджиду и Миллату вполне достаточно стояния на голове — это упражнение и укрепляет мускулатуру, и стимулирует кровообращение в соматосенсорной коре головного мозга.
13.5. Миссис Вулф спросила, должна ли ее Сюзан тоже стоять на голове.
13.6. Мистер Икбал высказал предположение, что, учитывая школьные успехи Сюзан и ее проблемы с весом, стояние на голове принесло бы ей несомненную пользу.
— Да, мистер Икбал?
С силой отодрав от себя пальцы Алсаны, Самад зачем-то встал и, отыскав среди бумаг на планшете нужный листок, вынул его из зажима.
— Да-да. У меня есть заявление. Заявление.
Среди собравшихся активистов прошелестело что-то вроде вздоха; некоторое время люди ерзали, почесывались, перекладывали ногу на ногу, копались в сумках, поправляли на креслах пальто.
— Еще одно, мистер Икбал?
— Да, миссис Минивер.
— Но за сегодняшний вечер вы выступили уже с двенадцатью заявлениями; возможно, другие тоже…
— Это крайне важно и не терпит отлагательств, миссис Минивер. Итак, если только мне позволено…
— Миз Минивер.
— Что, простите?
— Ничего… я миз Минивер. Вы весь вечер… я, ммм… я не миссис. Я миз. Миз.
Самад с недоумением посмотрел на Кейти Минивер, затем, словно ища ответа, перевел взгляд на свои бумаги, и снова поднял глаза на атакуемую им председательницу.
— Извините. Так вы не замужем?
— Видите ли, я в разводе. Но оставила фамилию мужа.
— Ясно. Мои соболезнования, мисс Минивер. Итак, к делу…
— Прошу меня простить, — запустив пальцы в свои непокорные локоны, перебила его Кейти. — М-м-м, я и не мисс тоже. Еще раз меня простите. Я, видите ли, была замужем, поэтому…
Эллен Коркоран и Джанин Ланзерано, ее подруги по Женскому комитету, ободряюще улыбнулись. Эллен покачала головой: мол, держись (ты молодчина, все правильно делаешь), а Джанин артикулировала губами: «Давай-давай» — и украдкой показала оттопыренные большие пальцы.
— Мне неудо… Думаю, не стоит зацикливаться на семейном положении… я вовсе не хотела вас смутить, мистер Икбал. Просто мне было бы… если бы вы… говорили «миз».
— Миззз?
— Миз.
— Это некий лингвистический гибрид слов «миссис» и «мисс»? — с неподдельным интересом спросил Самад, не замечая, как дрожит нижняя губа Кейти Минивер. — Так говорят про женщину, которая либо потеряла супруга, либо не может найти себе нового?
Алсана со стоном уронила голову на руки.
Самад что-то трижды подчеркнул в своих листках и снова обратился к родительскому комитету.
— Праздник урожая.
Ерзание, почесывание, перекладывание ног и пальто.
— Да, мистер Икбал, — произнесла Кейти Минивер. — Что такое с праздником урожая?
— И менно это я и хочу узнать. Что значит праздник урожая? Что за праздник такой? По какому поводу? И почему мои дети должны его отмечать?
Директриса миссис Оуэнз, элегантная светловолосая женщина с мягким выражением лица, наполовину скрытого «рваным» бобом, сделала Кейти знак, что берет этот вопрос на себя.
— Мистер Икбал, мы довольно подробно рассматривали проблему религиозных праздников на осеннем заседании. Вам, несомненно, известно, что в нашей школе проводится большое количество самых разных религиозных и светских мероприятий, в числе которых Рождество, Рамадан, китайский Новый год, Дивали, Йом Киппур, Ханука, день рождения Хайли Селассие и дата смерти Мартина Лютера Кинга. Праздник урожая, мистер Икбал, также является данью широте религиозных взглядов, царящей в нашей школе.
— Ясно. Миссис Оуэнз, что, в школе Манор много язычников?
— Язычников… боюсь, я не по…
— Очень просто. Христианский календарь насчитывает тридцать семь религиозных праздников. Тридцать семь. У мусульман их девять. Всего только девять. Да и те теснит дикий наплыв христианских торжеств. Итак, мое предложение очень простое. Давайте вычеркнем у христиан все праздники языческого происхождения, тогда у детей получится в среднем… — Самад сверился с листком —…двадцать свободных дней, в которые можно будет отмечать, например, декабрьский Лейлят аль-кадр, январский Ид аль-фитр и апрельский Ид аль-адха. И прежде всего, как мне кажется, нужно вычеркнуть эти урожайные дела.
— Боюсь, — сказала миссис Оуэнз, вооружившись своей приятной, но каменной улыбкой и подводя зрителей к кульминационному моменту, — не в моей скромной юрисдикции стереть христианские праздники с лица земли. Иначе я бы отказалась от Рождества — тогда мне не приходилось бы до изнеможения возиться с чулками для подарков.
В ответ на эту реплику по комнате прокатился смешок, но Самад и бровью не повел.
— Итак, вот что я думаю. Этот самый праздник урожая не является христианским праздником. Где в Библии сказано: Ибо должно тебе взять из буфета твоих родителей еду и принести на школьный праздник, а мать твоя пусть испечет тебе хлеб в форме рыбы? Это же сущее язычество! Где, скажите, говорится: Отнеси пачку замороженных рыбных палочек престарелой карге из Уэмбли?
Миссис Оуэнз, не привыкшая к такому сарказму (учителя ограничивались колкостями вроде: «Мы что, в хлеву живем? У вас дома, наверное, такой же свинарник!»), нахмурилась.
— И все-таки, мистер Икбал, не стоит упускать из виду благотворительный аспект этого праздника. Приносить еду пожилым людям похвально, пусть даже это и не сказано в Писании. Библия также умалчивает о том, что на Рождество нужно ставить на стол индейку, однако мало кто на этом основании станет осуждать данный обычай. Честно говоря, мистер Икбал, о таких вещах чаще думают с точки зрения общества, а не религии.
— Бог — вот общество человека! — воскликнул Самад.
— Да, ммм… что ж, давайте проголосуем.
Миссис Оуэнз встревоженно оглядела комнату: не поднял ли кто руки.
— Кто еще так считает?
Самад сжал руку Алсаны. Жена пнула его в лодыжку. Он надавил на большой палец ее ноги. Она ущипнула его за бок. Он заломил назад ее мизинец, и она через силу подняла правую руку, ухитрившись при этом локтем левой ловко двинуть ему между ног.
— Спасибо, миссис Икбал, — произнесла миссис Оуэнз, а Джанин и Эллен одарили Алсану жалостливыми, печальными улыбками, припасенными специально для порабощенных женщин Востока.
— Кто за то, чтобы вычеркнуть праздник урожая из списка школьных мероприятий…
— На основании его языческих корней.
— На основании определенных языческих… коннотаций. Поднимите руки.
Миссис Оуэнз оглядела класс. Поднялась, зазвенев многочисленными браслетами, рука Поппи Берт-Джонс, той самой хорошенькой рыжеволосой учительницы музыки. Вызывающе вскинули руки Маркус и Джойс Чалфены, постаревшие хиппи в псевдо-индийских нарядах. Тогда Самад выразительно посмотрел на Клару и Арчи, застенчиво пристроившихся у стены напротив, и над толпой медленно поднялись еще две руки.
— Кто против?
Взвились остальные тридцать шесть рук.
— Заявление отклонено.
— Солярный Совет ведьм и гоблинов школы Манор пришел бы в восторг от такого решения, — сказал Самад, усаживаясь на место.

 

Когда после собрания Самад вышел из туалета с неудобными маленькими писсуарами, к нему в коридоре подскочила рыжеволосая учительница музыки Поппи Берт-Джонс.
— Мистер Икбал!
— Да?
Она протянула бледную веснушчатую руку с длинными пальцами.
— Меня зовут Поппи Берт-Джонс. Я веду у Маджида и Миллата пение и оркестр.
Вместо недействующей правой руки, которую она норовила пожать, Самад подставил ей здоровую левую.
— Ой, простите!
— Нечего страшного. Она не болит. Просто не двигается.
— Хорошо. То есть хорошо, что не болит.
Она обладала природным обаянием. Ей можно было дать лет двадцать восемь, от силы тридцать два. Стройная, хрупкая, с по-детски торчащими ребрами и висящей грудью с приподнятыми сосками, она стояла перед ним в белой блузке с вырезом, стареньких джинсах и серых теннисных туфлях. Буйные темнорыжие волосы забраны в небрежный хвост. Вся в веснушках. Стоит и улыбается Самаду милейшей, немного глуповатой улыбкой.
— Вы хотите поговорить о близнецах? Что-то случилось?
— Нет-нет… у них все хорошо. У Маджида не всегда получается, но он так хорошо учится, что, думаю, ему не до флейты, зато Миллат — отличный саксофонист. Нет, я просто хотела вам сказать, что вы там были правы. — Она ткнула большим пальцем в воздух за плечом. — На собрании. Мне этот праздник урожая тоже кажется нелепым. Хочешь помочь старым людям — голосуй за другое правительство, а не носи им коробки с едой. — Она снова улыбнулась и поправила выбившуюся прядь.
— Чрезвычайно обидно, что многие другие с нами не согласны, — сказал Самад, который от этой второй улыбки потеплел и ощутил легкое посасывание в своем безупречном пятидесятисемилетнем желудке. — Похоже, мы сегодня в меньшинстве.
— За вас стояли Чалфены — очаровательные люди, интеллектуалы. — Она понизила голос, словно речь шла о каком-то экзотическом заболевании. — Он ученый, а она специалист по садоводству, но совершенно не зазнаются. Мы с ними поговорили, они считают, что вам нужно дальше отстаивать свою точку зрения. Я подумала: а что, если летом нам это еще раз обсудить, а в сентябре выдвинуть ваш проект на повторное голосование? Ближе к делу все продумаем, может, напечатаем брошюры и еще что-нибудь сделаем. Потому что я, знаете ли, очень интересуюсь индийской культурой. А праздники, о которых вы говорили, намного… ярче и в плане музыки, и в плане оформления. Будоражат воображение! — сказала в самом деле взбудораженная Поппи Берт-Джонс. — Это было бы очень хорошо — в смысле, для детей.
Самад не сомневался в том, что эта женщина не может испытывать к нему ни малейшего физического интереса. И все же он огляделся, нет ли поблизости Алсаны, все же нервно позвенел в кармане ключами от машины, все же ощутил, как от страха перед Богом сжалось сердце.
— На самом деле я не из Индии. — Самад произнес эту фразу, которую в Англии ему приходилось часто повторять, бесконечно дружелюбнее, чем обычно.
Поппи Берт-Джонс взглянула на него удивленно и разочарованно.
— Не из Индии?
— Нет. Я из Бангладеш.
— Бангладеш…
— Бывший Пакистан. А еще раньше Бенгал.
— А, понятно. То есть это одна и та же страна.
— Да, примерно в тех же границах.
Ненадолго повисло тягостное молчание, и Самад отчетливо понял, что хочет эту женщину больше, чем любую другую за последние десять лет. Вот такие дела. Желание не потрудилось осмотреться на местности, проверить, нет ли рядом соседей, — просто вышибло дверь и ворвалось в дом. Самада затошнило. Он сообразил, что на его лице, как в кривом зеркале, гипертрофированно отражается весь спектр чувств, от вожделения до ужаса, пока он мысленно оценивает Поппи и все физические и метафизические последствия их знакомства. Лучше что-нибудь говорить, а то будет хуже.
— Э-э-э… Хорошая идея насчет повторного голосования, — сказал Самад против воли, потому что теперь разговором управляла не воля, а какое-то звериное чувство. — Если у вас найдется свободное время.
— Да, давайте это обсудим. Я позвоню вам через несколько недель. Мы могли бы встретиться после оркестра.
— Да… чудесно.
— Отлично! Значит, договорились. Знаете, у вас восхитительные сыновья, они очень необычные мальчики. Мы разговаривали с Чалфенами, и Маркус точно подметил: индийские дети — не в обиду вам будет сказано — обычно гораздо…
— Что?
— Спокойнее. Они прекрасно воспитаны, но слишком, я бы сказала, зажаты.
Самад представил, что было бы, услышь эти слова Алсана.
— А Маджид и Миллат вполне… раскованные.
Самад попытался улыбнуться.
— Маджид очень умный для своих девяти лет — это все признают. Да, он действительно выдающийся ребенок. Вам и правда есть чем гордиться. Он держит себя совсем как взрослый. Даже в одежде… никогда не видела, чтобы девятилетние так строго одевались.
У близнецов была возможность самим выбирать себе одежду, но если Миллат клянчил у Алсаны «Найк» с фирменной «галочкой», «Ош Кош Би Гош» и немыслимые свитера, которые можно носить наизнанку, то Маджид в любую погоду ходил в сером пуловере, серой рубашке, черном галстуке, в начищенных черных туфлях и очках, купленных в магазине Национальной службы здоровья, и выглядел словно карлик-библиотекарь. Алсана затаскивала его в отделы, где продавалась яркая детская одежда, и упрашивала: «Малыш, давай купим что-нибудь синее, ради Аммы, а? Синий так подходит к твоим глазам. Ради Аммы, Маджид. Неужели тебе не нравится синий? Ведь это цвет неба!»
«Нет, Амма. Небо не синее. Там белое излучение. Белый цвет содержит в себе все цвета радуги, и когда он проходит в небе сквозь мириады молекул, нам остаются видны только цвета с короткими волнами — синий, фиолетовый. На самом деле небо не синее. Оно только кажется таким. Это называется спектр Рэлея».
Странный ребенок с холодным умом.
— Вам есть чем гордиться, — повторила Поппи, улыбаясь до ушей. — Я бы на вашем месте очень гордилась.
— К сожалению… — Самад вздохнул, и мрачная дума о втором сыне на пару минут отвлекла его от эрекции. — Миллат ни на что не годится.
Поппи едва не обиделась.
— Что вы! Я совсем не имела в виду, что… я хотела сказать, он, возможно, и находится в каком-то смысле в тени Маджида, но он настоящая личность! Не такой… ученый, но все его просто обожают — к тому же он очень красивый мальчик. Еще бы… — Тут она подмигнула и похлопала Самада по плечу. — Гены-то хорошие.
«Хорошие гены»? Что она имеет в виду?
— Привет! — Подошедший сзади Арчи гулко хлопнул друга по спине.
— Привет! — Арчи пожал руку Поппи с той насмешливой аристократичностью, которой всегда вооружался при встрече с образованными людьми. — Арчи Джонс. Отец Айри, за грехи мои тяжкие.
— Поппи Берт-Джонс. Я веду у Айри…
— Музыку, я знаю. Только о вас и слышим. Айри немного расстраивается, что ее не поставили первой скрипкой… может, на будущий год, а? Итак! — говорил Арчи, переводя взгляд с Поппи на Самада, который стоял немного в стороне и как-то подозрительно выглядел, чертовски подозрительно, решил про себя Арчи. — Перед вами пресловутый Икбал! Переборщил ты сегодня на собрании, Самад. Верно я говорю?
— Ну, не знаю, — проворковала Поппи. — Мне показалось, что мистер Икбал выступал замечательно. Многие его высказывания меня просто поразили. Вот бы мне столько всего знать! Но я, увы, как тот пони, который выучил один-единственный номер. Мистер Икбал, вы случайно не профессор?
— Нет-нет, — запротестовал Самад, злясь, что из-за Арчи соврать невозможно. — Я работаю в ресторане. — Сказать «я официант» у него язык не повернулся. — В юности я учился, но началась война и… — В конце предложения Самад поставил пожатие плечами и увидел с упавшим сердцем, как веснушчатое лицо Поппи Берт-Джонс вытягивается большим красным вопросительным знаком.
— Война? — спросила она так, будто он сказал «радио», «пианола» или «патефон». — За Фолклендские острова?
— Нет, — отрубил Самад. — Вторая мировая.
— Ой, мистер Икбал, никогда бы не подумала. Вы, наверное, были совсем юным?
— Да, милочка, даже танки там были старше нас, — ухмыльнулся Арчи.
— Мистер Икбал, вот так сюрприз! Но, говорят, смуглая кожа не так быстро стареет, да?
— Разве? — И Самад попытался представить себе, как упругая розовая кожа Поппи станет морщиться и покрываться слоями отмерших клеток. — Думаю, человека молодят дети.
Поппи рассмеялась.
— И это, разумеется, тоже. Что ж! — Она раскраснелась и казалась одновременно робкой и уверенной в себе. — Тогда вы очень хорошо выглядите. Вас, наверное, часто сравнивают с Омаром Шарифом, мистер Икбал?
— Нет, нет, нет, нет, — возразил Самад, вспыхнув от удовольствия. — Единственное наше сходство — страсть к бриджу. Нет, нет… Я Самад, — прибавил отзовите меня Самад, пожалуйста.
— Придется звать его Самадом как-нибудь в другой раз, мисс, — встрял Арчи, упорно именовавший «мисс» всех учительниц без разбору. — Нам надо идти. Нас жены ждут. Ужин как-никак.
— Что ж, приятно было пообщаться, — сказала Поппи, снова потянувшись не к той руке и заливаясь краской, когда Самад подал ей левую.
— Мне тоже. До свидания.
— Живее, живее, — приговаривал Арчи, выталкивая Самада из школы и ведя его вниз по склону к воротам. — Боже правый, ладная она, однако, как псина у мясника. Фью-у-уть. Очень даже милая. А ты, мой дорогой, ну и заливал… О какой такой страсти к бриджу ты распространялся? Не один десяток лет тебя знаю и ни разу не видел, чтобы ты играл в бридж. Скорее уж в пятикарточный покер.
— Заткнись, Арчибальд.
— Нет-нет, что ни говори, ты не терялся. Хотя, Самад, это на тебя не похоже — после того, как ты пришел к Аллаху и все такое, — не похоже, что тебя могут одолеть плотские соблазны.
Самад стряхнул руку Арчи со своего плеча.
— Как ты непроходимо груб!
— Так ведь это не я только что…
Но Самад не слушал его, он прокручивал в уме две английские фразы, в которые очень хотел уверовать, — слова, выученные им за последние десять лет в Англии и призванные, как он надеялся, избавить его от гнусного жжения в штанах:

 

Для чистых все чисто. Для чистых все чисто. Для чистых все чисто.
Точнее не скажешь. Точнее не скажешь. Точнее — не скажешь.

 

Но вернемся немного назад.
I. Для чистых все чисто
Секс или по крайней мере желание секса преследовало Самада давно. Когда в него только-только начал проникать страх перед Аллахом, а это случилось приблизительно в 1976 году, сразу после женитьбы на Алсане — нетемпераментной женщине с крошечными ладонями и тонкими запястьями, он отправился к старому Алиму в мечеть на улице Кройдон, чтобы узнать, дозволяется ли мужчине… с помощью руки…
Старый ученый молча прервал осторожное жестикулирование Самада, протянув ему из стопки на столе брошюру, в которой твердо ткнул морщинистым пальцем в пункт номер три.
Действия, нарушающие пост:
A) Еда и питье.
Б) Половое сношение.
B) Мастурбация (istimna), вследствие которого излилась сперма.
Г) Приписывание лжи Всевышнему, Пророку и его преемникам.
Д) Попадание в горло большого количества пыли.
Е) Погружение всей головы в воду.
Ж) Пребывание в состоянии джанабата, хэйз и нифас до утреннего азана.
3) Введение клизмы с любой жидкостью.
И) Сознательное вызывание рвоты.
— Алим, — спросил потрясенный Самад, — а если не в пост?
Старик взглянул на него сурово.
— Ибн Умара однажды спросили об этом, и, рассказывают, он ответил следующее: это есть не что иное, как трение мужского органа до тех пор, пока из него не потечет вода. Раздражение нерва.
Самад возрадовался сердцем, но Алим продолжил:
— Однако в другой раз он ответил так: запрещено человеку ласкать самого себя.
— Так что же, халал это или харам? Говорят ведь… — робко начал Самад, — «для чистых все чисто». Если человек крепок в вере своей, то это никому не причиняет зла и не является грехом…
Но Алим только рассмеялся.
— Известно, кто такое говорит. Аллах, сжалься над англиканцами! Самад, в тот момент, когда мужской орган поднимается, мужчина теряет две трети своего ума, — сказал он, покачав головой. — И треть своей веры. Хадис Пророка Мухаммеда — мир Ему! — гласит: «О Аллах, прибегаю к Тебе от зла моих глаз, ушей, языка, сердца и тайных частей тела».
— Но ведь несомненно… несомненно, что если человек чист, то…
— Где он, этот чистый человек? И где они, чистые деяния? Ох, Самад Миа… мой тебе совет: берегись своей правой руки.
Разумеется, Самад, будучи Самадом, проявил максимум западной практичности и, придя домой, задал работы своей здоровой левой руке, приговаривая: «Для чистых все чисто, для чистых все чисто», — пока, липкий, печальный, тягостный, не пришел оргазм. Это повторялось на протяжении пяти лет — тайком, тишком, в маленькой спальне под крышей, где он (чтобы не будить Алсану) спал в одиночестве, бесшумно возвращаясь из ресторана в три часа каждое божье утро; за свои результативные наяривания он, как бы там ни было, мучился совестью и страхом, что ни он сам, ни его поступки не являются чистыми, что он не очистится никогда, — а Аллах, похоже, посылал ему намеки, предупрежденьица, проклятьица (воспаление уретры в 1979-м, сон, будто его кастрировали, в 1978-м, грязная, задубевшая простыня, обнаруженная престарелой тетушкой Алсаны — к счастью, она ничего не поняла); к 1980 году Аллах бился ему в уши, как волны в морской раковине, назрел кризис, и Самаду пришлось пойти на сделку.
II. Точнее не скажешь
Сделка состояла в следующем: 1 января 1980 года, подобно тем, кто решает с Нового года бросить есть сыр, но вместо этого позволять себе шоколад, Самад завязал с онанизмом в пользу выпивки. Это была сделка, деловое соглашение с Аллахом: Самад получал актив, Аллах был пассивным компаньоном. С того дня Самад успел насладиться относительным душевным покоем и не одной пинтой пенистого пива на пару с Арчибальдом Джонсом; у него даже вошло в привычку, опрокидывая в себя последний глоток, возводить очи горе, как христиане, и думать: в целом я хороший человек. Я не гоняю лысого. Дай мне передышку. Я знаю норму в выпивке. Точнее не скажешь…
Но, разумеется, для компромиссов, сделок, пактов, слабостей и всяких «точнее не скажешь» его религия не годилась. Если он хотел сочувствия и послабления, хотел вольной экзегезы и передышки, нужно было выбрать другую команду. Его Господь не походил на милого попустителя с белоснежной бородой, возглавлявшего англиканскую, методистскую и католическую Церковь. Не в обычае Аллаха было давать людям передышку. В тот миг, когда в июле 1984-го взгляд его упал на хорошенькую рыжеволосую учительницу музыки Поппи Берт-Джонс, Самад наконец это осознал. Он понял, что Аллах решил отомстить, что игра окончена, контракт разорван, а законы здравого смысла не действуют, — и что путь ему медленно, зловеще преградил соблазн. Короче говоря, все сделки были расторгнуты.

 

Он снова вплотную занялся онанизмом. Два месяца, пятьдесят шесть дней, — между встречей с хорошенькой рыжеволосой учительницей музыки и часом, когда он увидел ее снова, — стали самыми длинными, липкими, смрадными и преступными в жизни Самада. Где бы он ни был, чем бы ни занимался, он ловил себя на ощущении постоянного и очень явственного присутствия рядом этой женщины: в мечети слышал цвет ее волос, в подземке вдыхал прикосновение руки, вкушал ее улыбку на улице, невинно шагая на работу; в свою очередь, это привело к тому, что он узнал все общественные туалеты Лондона и преуспел в деле самоудовлетворения так, что поразил бы даже пятнадцатилетнего подростка с Шетландских островов. Утешался он единственно тем, что, как Рузвельт, избрал «новый курс»: стрелял, но не ел. Он пытался очиститься от видений и запахов Поппи Берт-Джонс, от греха рукоблудия, и, хотя был не пост и дни стояли самые длинные в году, с рассвета до заката у него во рту не бывало ни крошки, ни даже слюны, благодаря маленькой китайской плевательнице. А поскольку в верхнее отверстие не входило никакой пиши, из нижнего выделялось мало и незначительно, скудно и незаметно, так что Самад почти убедил себя в том, что грех его тает и что в один прекрасный день он будет неистово драть своего одноглазого дружка, а из того выйдет только воздух.
Но, несмотря на острый голод — духовный, физический, сексуальный, — Самад по-прежнему ежедневно по двенадцать часов работал в ресторане. Сказать по правде, ресторан был единственным местом, где он мог находиться. Он был не в силах видеть домашних, ходить к О'Коннеллу и доставлять Арчи удовольствие видеть его в таком состоянии. К середине августа он довел свой рабочий день до четырнадцати часов; привычный ритуал — взять корзинку с розовыми салфетками-лебедями и разложить их по столам с пластиковыми гвоздиками, уже расставленными Шивой, тут проверить, правильно ли лежат нож и вилка, там отполировать бокал или стереть с фарфоровой тарелки отпечаток пальца — успокаивал его. Пусть мусульманин он плохой, зато официант безупречный, это скажет всякий. У него скучное ремесло, но он довел его до совершенства. Уж здесь-то он, по крайней мере, мог указать другим верный путь: научить, как скрыть несвежесть лукового бхаджи, как придать солидность мелким креветкам, как растолковать австралийцу, что столько чили, сколько тот хочет, ему не нужно. За дверьми «Паласа» он был онанистом, плохим мужем, равнодушным отцом с моралью англиканца. Но здесь, в этих четырех желто-зеленых стенах, он ощущал себя одноруким гением.

 

— Шива, цветы! Сюда.
Дело было спустя две недели после начала «нового курса» Самада, в обычную пятницу, после обеда, когда они накрывали столы в «Паласе».
— Ты забыл поставить в эту вазу, Шива!
Шива подошел и оглядел пустую, тонкую, как карандаш, аквамариновую вазу на девятнадцатом столике.
— А на пятнадцатом в соуснице-ассорти в чатни из манго плавает колючка от лайма.
— Правда? — сухо отозвался Шива. Бедняжка: скоро тридцать, красота уходит, а он по-прежнему здесь. Что бы он себе ни фантазировал, ничего такого с ним не произойдет. Он, как смутно припоминает Самад, в 1979 году ненадолго ушел из ресторана, пытался открыть охранную фирму, но «вышибалы-пакистанцы никому не нужны», и он вернулся — чуть менее агрессивный и чуть более отчаявшийся, словно объезженная лошадь.
— Да, Шива. Истинная правда.
— А тебя это прямо-таки с ума сводит, да?
— Ну, не то что бы с ума, но… мне это не нравится.
— Это потому, — перебил Шива, — что твоей заднице в последнее время неймется. Все это заметили.
— Кто все?
— Мы все. Парни. Вчера была крупинка соли на салфетке. Позавчера Ганди криво на стене висел. Последнюю неделю ты ведешь себя, как подпевала нашего фюрера. — Шива кивнул в сторону Ардашира. — Как сумасшедший. Не улыбаешься. Не ешь. Ко всем цепляешься. Если метрдотель сбрендил — труби отбой. Мы словно футболисты без капитана.
— Совершенно не понимаю, о чем ты говоришь, — поджав губы, сказал Самад и передал Шиве вазу.
— Все ты понимаешь, — с вызовом ответил тот и поставил пустую вазу обратно на столик.
— Если меня что-то и заботит, то на работе это не отражается. — Самад заволновался и снова протянул ему вазу. — Я бы не хотел причинять беспокойство окружающим.
Шива снова вернул вазу на стол.
— Так значит, что-то все-таки есть. Давай, говори… Я знаю, у нас порой случались разногласия, но в этом месте нужно держаться друг за друга. Сколько мы оба здесь работаем? А, Самад Миа?
Внезапно Самад взглянул на Шиву, и тот увидел, что Самад весь мокрый и как будто оцепеневший.
— Да, да… что-то… все-таки есть.
Шива положил руку ему на плечо.
— Так давай похерим эту чертову гвоздику и пойдем приготовим тебе карри — солнце через двадцать минут сядет. И ты все расскажешь Шиве. Не то чтобы я совался куда не надо, ты понимаешь, но мы вместе работаем, и ты меня очень огорчаешь, дружище.
На удивление тронутый этим неловким проявлением дружеского участия, Самад оставил розовых лебедей и поплелся за Шивой на кухню.
— Животное, растение, минерал?
Встав к рабочей поверхности, Шива принялся резать цыплячью грудку правильными кубиками и посыпать их майценой.
— Что?
— Это животное, растение или минерал? — нетерпеливо повторил Шива. — Я имею в виду то, что тебя беспокоит.
— В основном животное.
— Женщина?
Самад сел на ближайшую табуретку и повесил голову.
— Женщина, — заключил Шива. — Жена?
— Весь стыд, вся боль падут на мою жену, но… причина не в ней.
— Другая крошка. Это мой конек. — Шива изобразил, будто крутит ручку камеры и, пропев вступление к «Мастермайнду», впрыгнул в кадр. — Шива Бхагвати, у вас есть тридцать секунд, чтобы перепихнуться не с женой, а с другой женщиной. Вопрос первый: правильно ли это? Ответ: зависит от обстоятельств. Вопрос второй: грозит ли мне ад?
— Я не… спал с ней, — вознегодовал Самад.
— Я начал, и я закончу: грозит ли мне ад? Ответ…
— Довольно. Забудь. Пожалуйста, забудь, что я вообще о чем-либо говорил.
— Баклажан положить?
— Нет… хватит зеленого перца.
— Ладушки, — отозвался Шива, подкинув зеленый перчик и поймав его острием ножа. — Один цыпленок бхуна уже на подходе. И давно это у вас?
— Что это? Я ее всего один раз видел. Я едва с ней знаком.
— Так в чем беда? Обжимались? Целовались?
— Здоровались за руку. Она учительница моих сыновей.
Шива кинул лук и перец в шкворчащее масло.
— Твои мысли отклонились в сторону, только и всего.
Самад встал.
— Дело не в одних только помыслах, Шива. В смятении все мое тело, я утратил над ним контроль. Никогда еще я не подвергался таким физическим унижениям. Вот, к примеру: я постоянно…
— Да. — Шива указал на его ширинку. — Мы и это заметили. Может, тебе перед работой проделывать простое упражненьице?
— Да я итак… я… и без толку. К тому же Аллах это запрещает.
— Самад, давай без религиозного фанатизма. Тебе не идет. — Шива смахнул луковые слезы. — Все эти угрызения вредят здоровью.
— Дело не в угрызениях, а в страхе. Шива, мне пятьдесят семь. В этом возрасте начинаешь… думать о вере, боишься упустить время. Меня испортила Англия, теперь я это понимаю… моих детей, жену тоже испортила. Я иногда думаю: может, и друзей я выбрал неправильно? Наверное, я был легкомысленным. Ставил ум превыше веры. А теперь возникло последнее искушение. Как возмездие, понимаешь? Шива, ты разбираешься в женщинах. Помоги мне. Ведь это чувство невозможно! Я знаю о существовании этой женщины от силы несколько месяцев и разговаривал с ней всего один раз.
— Сам сказал: тебе пятьдесят семь. Кризис среднего возраста.
— Среднего возраста? Чушь какая, — раздраженно перебил его Самад. — Черт побери, Шива, я не собираюсь жить сто четырнадцать лет.
— Это такое выражение. Во всех журналах написано. Когда мужчина подходит к определенному моменту жизни, он чувствует, что уже перевалил через холм… а мужчине столько лет, сколько его милашке, если ты понимаешь, о чем я.
— Я на нравственном распутье, а ты говоришь всякую ерунду.
— Тебе полезно кое-что уяснить, приятель, — втолковывал ему Шива медленно и терпеливо. — Целиком весь набор: женский организм, прыщи, рак яичек, менопауза — и кризис среднего возраста. Современный мужчина должен знать это, как свои пять пальцев.
— Но я не желаю это знать! — воскликнул Самад, снова вскакивая и принимаясь расхаживать по кухне. — В том-то и дело! Не хочу быть современным! Я хочу жить, как должен был жить всегда. Вернуться на Восток!
— Да, да… все хотят, конечно, — забормотал Шива, помешивая на сковороде перец с луком. — Меня увезли в три года. И что б я когда чего понимал в этой стране! Но деньги из воздуха не берутся. А кому охота жить в хибаре с четырнадцатью другими слугами? Кто знает, кем окажется Шива Бхагвати, вернувшись в Калькутту? Принцем или нищим? — На лице Шивы проступила прежняя красота. — И кто сможет вытравить из них Запад, если он живет в них?
Самад мерил кухню шагами.
— Мне не следовало приезжать в Англию — отсюда все беды. Не следовало рожать сыновей здесь, так далеко от Аллаха. Уиллзден-грин! Визитные карточки в витринах кондитерских, Джуди Блум в школе, презервативы на тротуаре, праздник урожая, педагог-искусительница! — Самад выкрикивал все, что приходило на ум. — Шива… скажу тебе по секрету: мой драгоценный друг, Арчибальд Джонс, — неверующий! Какой пример я подаю своим детям?
— Икбал, сядь. Успокойся. Слушай: ты просто хочешь некую женщину. Люди хотят друг друга. Везде — от Дели до Депфорта. И это не конец света.
— Хотелось бы верить.
— Когда ты ее в следующий раз увидишь?
— В первую среду сентября… на заседании школьного комитета.
— Ясно. Она хинди? Мусульманка? Не из сикхов же она, верно?
— Гораздо хуже, — сказал Самад дрогнувшим голосом. — Она англичанка. Белая.
Шива покачал головой.
— У меня было много белокожих пташек. Много. Иногда получалось, иногда нет. Две прелестные американочки. Парижанка, редкостный экземпляр, влюбился в нее по уши. Было даже дело — год прожил с румынкой. Но с англичанками никогда не получалось. Ни разу.
— Почему? — Самад закусил ноготь и ждал страшного ответа, эдакого приговора с небес. — Почему не получалось, Шива Бхагвати?
— Между нами история, — загадочно ответил Шива, сервируя цыпленка бхуна. — Сложная и кровавая.
* * *
Первая среда сентября 1984 года, восемь тридцать утра. Самад, витающий мыслями где-то далеко, услышал, как открылась и захлопнулась — в далекой-далекой реальности — дверца его «Остин Мини Метро» с пассажирской стороны, повернул голову влево и увидел забирающегося на соседнее сиденье Миллата. Точнее, на Миллата это существо было похоже только ниже головы, на месте которой красовался «Томитроник» — игровой компьютер в виде больших бинокуляров. Внутри, как было известно Самаду, — красная машинка (в ней якобы ехал его сын) состязалась с зеленой и желтой машинками в трехмерном неоновом пространстве.
Миллат опустился в коричневое пластмассовое кресло.
— Ой! Какое холодное! Сиденье холодное! Зад отмерзнет!
— Миллат, а где Маджид и Айри?
— Идут.
— Как поезд идут или ползут, как улитки?
— Ой-ей! — взвизгнул Миллат, чья машина из-за затора на трассе чуть было не отправилась в небытие.
— Миллат, сними это, пожалуйста.
— Не могу. Нужно набрать один, ноль, два, семь, три очка.
— Пора бы уж научиться понимать цифры, Миллат. Скажи: десять тысяч двести семьдесят три.
— Деять тыях дьехи семьят тхи.
— Миллат, сними.
— Не могу. Иначе я умру. Ты же не хочешь, чтобы я умер, Абба?
Самад не слушал. В школу надо успеть до девяти — только тогда в этой поездке будет хоть какой-то смысл. В девять она зайдет в класс. В девять ноль две ее длинные пальцы станут листать журнал, в девять ноль три ноготки с серповидными лунками будут постукивать по письменному столу — уже вне досягаемости.
— Да где они? Они что, в школу хотят опоздать?
— Угу.
— Они всегда так задерживаются? — спросил Самад, для которого это было нечастое предприятие, обычно детей в школу отвозили Алсана или Клара. Чтобы одним глазком взглянуть на Берт-Джонс (хотя до их заседания оставалось всего семь часов пятьдесят семь минут, семь часов пятьдесят шесть минут, семь часов…), он взвалил на себя самую противную из родительских обязанностей. Ему пришлось выдержать нелегкий спор с Алсаной, дабы убедить жену в том, что в его внезапном желании принять полноценное участие в доставке их с Арчи отпрысков в учебное заведение нет ничего необычного.
— Но, Самад, ты приходишь с работы не раньше трех утра. Что-то ты мудришь…
— Я хочу видеть своих мальчиков! Видеть Айри! Каждое утро они взрослеют — а я этого не вижу! Миллат вырос на пять сантиметров.
— Но не в восемь же тридцать утра. Забавно, что он все время растет, хвала Аллаху! Просто чудеса какие-то. Интересно, с чего вдруг все это, а? — Она ткнула пальцем в его отвисающий животик. — Что за штучки-дрючки? Я по запаху чую, как протухший козлиный язык.
На всякие провинности, хитрости и страхи у Алсаны был кулинарный нюх, не знавший равных во всем Бренте, перед ним Самад был бессилен. Знает ли она? Неужели догадалась? Подобные опасения тревожили Самада целую ночь (когда он не гонял лысого), а утром сразу же обнаружили себя в машине, и он срывал их на детях.
— Какого черта, где их носит?
— Какого черта нету торта?
— Миллат!
— Ты сам ругаешься, — сказал Миллат, протаранив на четырнадцатом круге желтую машину и получив за это пятьсот призовых очков. — Постоянно. И мистер Джонс тоже.
— У нас есть специальные разрешения на ругань.
Миллату и без головы удалось выразить свое негодование.
— ТАКИХ НЕ БЫВАЕТ…
— Хорошо, хорошо, — Самад пошел на попятный, зная, как мало удовольствия спорить с девятилетним по вопросам онтологии, — твоя взяла. Разрешений на ругань действительно не бывает. Миллат, а где твой саксофон? У вас сегодня оркестр.
— В багажнике, — ответил Миллат с недоверием и презрением одновременно: только социально отсталый человек не знает, что саксофон отправляется в багажник в воскресенье вечером. — Почему нас везешь ты? По понедельникам нас возит мистер Джонс. А ты не умеешь нас отвозить. И провожать в школу не умеешь.
— Думаю, как-нибудь прорвусь, Миллат, спасибо. Не такая уж это запредельная наука. Где эти двое! — завопил он, сигналя и злясь на своего не в меру проницательного девятилетнего сына. — А ты, будь добр, сними эту хренову штуковину! — И Самад стащил «Томитроник» с лица Миллата.
— ТЫ УБИЛ МЕНЯ! — Заглянув в «Томитроник», Миллат с ужасом увидел, как его маленькое красное альтер эго врезалось в ограждение и исчезло в мощном фейерверке желтых искр. — Я ВЫИГРЫВАЛ, А ТЫ МЕНЯ УБИЛ!
Закрыв глаза, Самад попытался завести зрачки как можно глубже и раздавить их мозгом; если бы он сумел ослепить себя, как Эдип — еще одна жертва Запада. Он думал: я хочу другую женщину. Я убил своего сына. Я ругаюсь. Я ем свинину. Постоянно гоняю лысого. Пью «Гиннесс». Мой лучший друг — кафр, неверующий человек. Неправда, что если удовлетворять себя без помощи рук, то это не считается. Еще как считается! Все это учитывается на огромных счетах Того, Кто ведет счет. Что будет, когда настанет Махшар? Как я оправдаю себя в Судный день?
…Щелк-бум. Щелк-бум. Маджид, Айри. Открыв глаза, Самад глянул в зеркало заднего вида. За его спиной сидели дети, которых он ждал: оба в очечках, африканские кудри Айри торчат во все стороны (девочка вообще нехороша собой: она взяла от Арчи нос, а от Клары чудовищные резцы), а густые черные волосы Маджида некрасиво зализаны наверх. У Маджида в руках флейта, у Айри скрипка. Вроде все как обычно, но что-то не так. Он мог ошибаться, но в «Мини Метро» дело было нечисто — что-то явно затевалось. Оба ребенка с головы до пят были одеты в черное. На левых рукавах белели повязки с грубо намалеванной корзиной овощей. В руках у них были блокноты, а на шее на шнурках висели ручки.
— Кто вас так экипировал?
Молчание.
— Это Амма сделала? И миссис Джонс?
Молчание.
— Маджид! Айри! Вы что, язык проглотили?
Снова тишина; этой тишины взрослые вечно требуют от детей, а когда наконец добиваются, испытывают ужас.
— Миллат, ты-то хоть знаешь, в чем дело?
— Скукотища, — промямлил тот. — Тоже мне задавалы, умники-разумники, жопы с ручкой, лорд Удод и миссис Урод.
Самад повернулся лицом к мятежникам.
— Могу я узнать, что все это значит?
Маджид взял ручку, своим клинически аккуратным почерком вывел: КАК ХОЧЕШЬ — и, оторвав листок, протянул его Самаду.
— Обет молчания. Понятно. И ты, Айри? Не думал, что ты увлекаешься подобной чепухой.
Накорябав что-то в блокноте, Айри протянула ему послание. «У НАС ПРОСТЕСТ».
— Прос-тест? А кто такие просы и почему вы их тестируете? Это слово ты слышала от мамы?
Айри, казалось, была готова прибегнуть к силе голосовых связок, но Маджид жестом приказал ей закрыть рот на замок и, забрав листок обратно, зачеркнул в нем первую «с».
— А, понятно. Протест.
Маджид и Айри лихорадочно закивали.
— Потрясающе. А сценарий придумали ваши мамочки, верно? Костюмы эти, блокноты…
Молчание.
— Прямо как политзаключенные… ничего не вытянешь. Хорошо, а можно тогда спросить: в защиту чего у вас протест?
Дети разом ткнули пальцами в свои нарукавные повязки.
— Вы протестуете в защиту прав овощей?
Айри, боясь не удержаться, зажала себе рот, а Маджид стал что-то стремительно писать в блокноте. «МЫ ПРОТЕСТУЕМ В ЗАЩИТУ ПРАЗДНИКА УРОЖАЯ».
Самада охватила злость.
— Я уже сказал. Я не хочу, чтобы вы тратили время на эту чепуху. К нам это не имеет никакого отношения, Маджид. Почему ты вечно выдаешь себя за кого-то другого?
Повисло молчание, полное взаимного раздражения: каждый знал, о каком малоприятном происшествии идет речь. Несколько месяцев назад, в день девятилетия Маджида, на пороге их дома появились очаровательные белокожие мальчики с безупречными манерами и попросили позвать Марка Смита.
— Марка? Здесь нет никакого Марка, — наклонившись к детям, с мягкой улыбкой сказала Алсана. — Здесь живут Икбалы. Вы ошиблись адресом.
Но не успела она договорить, как на порог выскочил Маджид, оттерев мать в глубь дома.
— Привет, ребята.
— Привет, Марк.
— Я в шахматный клуб, мам.
— Да, М… М… Марк, — ответила Алсана, готовая разрыдаться из-за этого последнего оскорбления: он назвал ее не Аммой, а «мамой». — Смотри не задерживайся.
— Я ДАЛ ТЕБЕ СЛАВНОЕ ИМЯ МАДЖИД МАХФУЗ МУРШЕД МУБТАСИМ ИКБАЛ! — вопил Самад вечером, когда Маджид вернулся и пулей просвистел по лестнице в свою комнату. — А ТЫ ХОЧЕШЬ БЫТЬ МАРКОМ СМИТОМ!
Но это был лишь симптом, сама болезнь скрывалась гораздо глубже. Маджид действительно хотел принадлежать к другой фамилии. Чтобы в доме жили не тараканы, а коты и мать играла на виолончели, а не стучала на швейной машинке; чтобы под стеной дома росли цветы, а не куча чужого мусора; чтобы в холле вместо покореженной дверцы от автомобиля кузена Куршеда стояло пианино, чтобы на каникулах они ездили не на денек к тетушкам в Блэкпул, а устраивали велосипедные походы по Франции; чтобы на полу в его комнате был блестящий паркет, а не заскорузлый оранжево-зеленый ковер из ресторана; а отец чтобы был доктором, а не одноруким официантом. В этом месяце все желания сплелись для Маджида в стремление пойти на праздник урожая, как это сделал бы Марк Смит. Как это сделают все остальные.
«Но мы хотим пойти, а то нас оставят после уроков. миссис оуэнз сказала, Что это традиция».
Самад взорвался.
— Чья традиция? — заорал он, а Маджид, готовый расплакаться, опять принялся что-то яростно писать. — Ты мусульманин, а не друид! Я уже говорил, Маджид, при каком условии я дам тебе свое разрешение. Мы с тобой совершим хадж. Если мне суждено перед смертью прикоснуться к черному камню, то пусть со мной рядом будет мой старший сын.
Нацарапав половину ответа, Маджид сломал карандаш и дописывал тупым. «Так нечестно! я не могу совершить хадж. Мне нужно ходить в школу. У меня нет времени идти в мекку. Так нечестно!»
— Добро пожаловать в двадцатый век. Какая честность? Откуда?
Вырвав из блокнота новый листок, Маджид показал его отцу. «Ты подговорил ее отца не пускать ее тоже».
Этого Самад не мог отрицать. В прошлый вторник он обратился к Арчи с просьбой проявить солидарность и не пускать Айри на школьные мероприятия во время праздничной недели. Опасаясь Клариного гнева, Арчи мялся и мямлил, но Самад его ободрил: «Бери пример с меня, Арчибальд. Кто носит штаны в моем доме?» Арчи подумал, что Алсана часто носит очаровательные шелковые шаровары, зауженные на щиколотке, а Самад периодически облачается в лунги, кусок серой хлопчатобумажной ткани с вышивкой, который обматывается вокруг пояса и сильно смахивает на юбку. Но ничего не сказал.
«Если ты не разрешишь нам пойти, мы будем молчать, и больше никогда, никогда, никогда, никогда не станем разговаривать, когда мы умрем, все скажут, Что это ты. ты ты ты».
«Великолепно, — подумал Самад, — новая кровь на моей единственной здоровой руке».
* * *
В дирижировании Самад ничего не смыслил, но знал, что ему в нем нравится. Посмотреть на Поппи, так это совсем не трудно: отсчитывает себе три четверти, палец ходит как метроном, — но ааах, какое наслаждение на нее глядеть! Она стояла к нему спиной; обнаженные ступни на счет три показывались из растоптанных туфель; когда же оркестр неуклюже пытался выдать очередное крещендо, ее корпус подавался вперед, а попка — совсем немного — назад, туже натягивая джинсовую ткань. Боже, какое это было наслаждение! Какое зрелище! Самаду едва хватало сил не броситься к ней и не вынести ее из класса; он настолько не мог оторвать от нее глаз, что даже испугался. Но он пытался себя образумить: оркестр без нее никуда — видит бог, без нее им никогда не одолеть этот адаптированный отрывок из «Лебединого озера» (который скорее навевал образ утят, увязших в разлитой нефти). И все-таки это чудовищная халатность: такая красотища — и в распоряжении юнцов, которые совершенно не знают, как надо с ней обращаться; это все равно что наблюдать в автобусе, как несмышленое дитя наивно хватает за грудь сидящую рядом пассажирку. Но едва эта мысль пришла Самаду в голову, как он немедленно себя оборвал: Самад Миа… какая низость для мужчины завидовать ребенку, припавшему к женской груди, завидовать юности, будущему… И когда Поппи Берт-Джонс снова привстала на цыпочки, а утята наконец умерли от загрязнения окружающей среды, он, в который раз за сегодняшний день, спросил себя: во имя Аллаха, что я здесь делаю? И неотвратимый, как рвота, возник ответ: иначе я не могу.
Тук, тук, тук. Самад был рад, что стук палочки по пюпитру прервал эти мысли — мысли, смахивающие на бред.
— Так, дети. Стоп. Тише, тише. Вынули изо рта мундштуки, смычки опустили. Опустили, Анита. Да, вниз, правильно. Спасибо. Итак, вы, вероятно, заметили, что у нас сегодня гость. — Поппи повернулась к Самаду, и он напрягся, не зная, куда, на какой сантиметр ее тела смотреть, чтобы не перевозбудиться. — Это мистер Икбал, папа Маджида и Миллата.
Самад встал, словно бы его призвали к ответу, задрапировал своевольную ширинку складками пальто с широкими лацканами и, скованно помахав рукой, сел на место.
— Поздоровайтесь с мистером Икбалом.
— Здрасьте, мистер Икбал, — гаркнул весь хор, кроме двух человек.
— Может быть, для нашего слушателя мы сыграем в третий раз?
— ДА, МИСС БЕРТ-ДЖОНС.
— Мистер Икбал не просто наш сегодняшний слушатель, он слушатель особенный. Благодаря ему мы со следующей недели не будем играть «Лебединое озеро».
Ее слова были встречены оглушительным ревом и какофонией труб, барабанов, тарелок.
— Хорошо, хорошо, хватит. Вот уж не ожидала такой бурной радости.
Самад улыбнулся: а у нее есть чувство юмора. В ее словах была ирония, даже сарказм — но разве грех тем меньше, чем больше ему оправданий? Он снова мыслил как христианин, говорил Создателю: точнее не скажешь.
— Инструменты вниз. Да, я тебе говорю, Марвин. Очень тебе признательна.
— А что будет вместо этого, мисс?
— Будет… — начала Поппи Берт-Джонс с уже знакомой ему полуробкой, полувызывающей улыбкой, — …кое-что очень интересное. На следующей неделе мы с вами возьмем что-нибудь из индийской музыки.
Мальчик, играющий на тарелках, не уверенный в том, что при такой радикальной смене жанра ему найдется применение, первым осмелился поднять на смех предложенную альтернативу.
— Это что-то вроде Иииии ИИААаааа ИИИииии ААОоооо? — спросил он, достоверно подражая напевам, которые звучат в индийских фильмах или доносятся из глубин «индийских» ресторанов, и сопровождая пение движениями головой.
Словно рев духовых, грянул взрыв хохота, и класс затянул: Ииии Иааоо ОООАааах Ииии ОООуууууууу… Эта мелодия и дурашливый визг скрипок погрузили Самада в глубокое эротическое полузабытье; воображение перенесло его в сад — мраморный сад, где он, весь в белых одеждах, из-за большого дерева подсматривал за Поппи Берт-Джонс, одетой в сари и с бинди на голове, которая игриво скользила среди фонтанов, то и дело скрываясь из виду.
— По-моему, — начала Поппи Берт-Джонс, стараясь перекричать шум-гам и повышая голос. — ПО-МОЕМУ, ЭТО НЕХОРОШО… — и снова перешла на нормальный тон, когда класс уловил, что она сердится, и притих. — По-моему, нехорошо смеяться над людьми иной культуры.
Оркестр, не ведавший за собой такой вины, но знавший, что она сурово карается правилами школы Манор, принялся разглядывать свои коллективные ноги.
— Вот вам, вам, вот тебе, Софи, было бы приятно, если бы кто-нибудь стал смеяться над «Queen»?
Софи, слегка заторможенная двенадцатилетняя девочка, с головы до ног увешанная атрибутикой этой рок-группы, посмотрела на Поппи поверх очков с логотипом «Кока-колы».
— Нет, мисс, мне было бы неприятно.
— Ах, неприятно, да?
— Да, мисс.
— Потому что Фредди Меркьюри — человек родной тебе культуры.
Самаду доводилось слышать от рядовых официантов «Паласа», что этот Меркьюри будто бы не кто иной, как очень светлокожий перс по имени Фарух, которого их шеф-повар помнит по школе в Панчгани, что под Бомбеем. Но зачем вдаваться в такие тонкости? Самад решил не мешать порыву очаровательной Берт-Джонс и промолчал.
— Иногда музыка других народов кажется нам странной, потому что их культура не похожа на нашу, — провозглашала мисс Берт-Джонс. — Но это не значит, что она хуже, ведь так?
— ДА, МИСС.
— И с помощью разных культур мы можем лучше понять друг друга, верно?
— ДА, МИСС.
— Вот, например, какую музыку любишь ты, Миллат?
Миллат немного подумал и перекинул саксофон на бок, изображая, что играет на гитаре.
— Мы рождены, чтобы бежать! Ла-ла-ла-ла-лааа! Брюса Спрингстина, мисс! Ла-ла-ла-ла-лааа! Бэби, мы рождены, чтобы бежать…
— Хм, и это все? А что вы слушаете дома?
Миллат глянул озадаченно, не понимая, какого ответа от него ждут. Перевел глаза на отца, который отчаянно жестикулировал за спиной учительницы, пытаясь руками и головой изобразить движения бхараты натьям — танца, который Алсана танцевала, пока сердце ее не сковала печаль, а ноги и руки — маленькие дети.
— «Ночь ужасов!» — завопил радостный Миллат, решивший, что разгадал мысль отца. — «Ночь ужасов!» Майкла Джексона, мисс! Майкла Джексона!
Самад уронил голову на руки. Мисс Берт-Джонс с сомнением посмотрела на мальчика, дергающегося на стуле и мнущего ширинку у нее на глазах.
— Хорошо, Миллат, спасибо. Спасибо за ответ…
Миллат широко ухмыльнулся.
— Не за что, мисс.

 

Дети побежали занимать очередь за парой сухарей, улучшающих пищеварение, и стаканом безвкусного фруктового напитка, которые им выдавали в обмен на двадцатипенсовик, а Самад, как хищник, кинулся вслед за легконогой Поппи Берт-Джонс в музыкальный кабинет — тесную комнатушку без окон, без путей к отступлению, заваленную инструментами и забитую ящичками с нотами; в ней стоял запах, который Самад прежде относил к Поппи, но теперь понял, что так пахнут задубевшие кожаные футляры и пожилые скрипки.
— Значит, здесь, — сказал Самад, указывая на стол под грудой бумаг, — вы и работаете?
Поппи покраснела.
— Тесновато, да? Бюджет музыкального образования каждый год урезали, и наконец оказалось, что больше урезать нечего. Дошли до того, что втискивают стол в буфет и именуют это кабинетом. А если бы не поддержка Большого лондонского совета, то и стола бы не было.
— Действительно, кабинет очень маленький. — Говоря это, Самад лихорадочно оглядывал комнату, ища, где бы он мог встать от Поппи подальше, чем на расстоянии вытянутой руки. — Можно даже сказать, развивающий клаустрофобию.
— Знаю, здесь ужасно, но вы все-таки присядьте.
Самад вертел головой, но стульев в комнате не было.
— Господи, простите! Вот он. — Она смахнула на пол бумаги, книги и всякую дребедень, откопав не внушающий доверия стул. — Я сама его сделала, но он вполне крепкий.
— Вы умеете плотничать? — осведомился Самад, радуясь новому оправданию тяжкого греха. — Выходит, вы не только музыкант, но и мастер плотницкого дела?
— Нет-нет, что вы, просто взяла несколько вечерних уроков. Я сделала стул и скамеечку для ног, но скамеечка развалилась. Мне далеко до… не знаю ни одного великого плотника.
— А Иисус?
— Но не стану же я говорить: «Я не Иисус Христос». То есть я, конечно, не он, но совсем в другом смысле.
Самад присел на шаткий стул, а Поппи Берт-Джонс устроилась за столом.
— Вы хотите сказать, что не считаете себя хорошим человеком?
Самад заметил, что Поппи смутила внезапная торжественность его вопроса; она поправила челку, поиграла черепаховой пуговкой на блузке и, неуверенно рассмеявшись, ответила:
— Хотелось бы думать, что я не совсем плохая.
— А этого достаточно?
— Ну…
— Простите меня… — очнулся Самад. — Я пошутил, мисс Берт-Джонс.
— Скажем так, я не Чиппендэйл, ну и ладно.
— Да, — согласился Самад, а про себя подумал, что ножки у нее будут получше, чем у кресла королевы Анны, — и ладно.
— Итак, на чем мы остановились?
Наклонившись к столу, Самад взглянул ей в лицо.
— А к чему мы шли, мисс Берт-Джонс?
(Он пустил в ход свои глаза; помнится, люди в Дели говорили: у этого нового мальчика, Самада Миа, глаза такие, что за них и умереть не жалко.)
— Я искала… что я искала?., я искала свои записи… да где они?
Она принялась рыться в завалах на столе, и Самад, слегка откинувшись на спинку стула, со всем возможным для него в тот момент удовлетворением отметил, что, если глаза ему не врут, пальцы ее дрожат. Неужто настал подходящий момент? Ему было пятьдесят семь, в последний раз подходящий момент случился с ним лет десять назад, и поэтому он сильно сомневался, сумеет ли его распознать. Ты старик, говорил он себе, отирая лицо платком, и дурень к тому же. Уходи прямо сейчас, не то захлебнешься в собственных преступных выделениях (он потел, как свинья), уходи, пока не поздно. Ведь это невозможно! Не может быть, чтобы этот последний месяц — когда он наяривал своего дружка, молился и просил пощады, заключал сделки и непрестанно думал о ней — она тоже о нем думала.
— Кстати, пока я ищу… я вспомнила, что хотела кое о чем вас спросить.
Да! — почти человеческим голосом почти вскрикнуло правое яичко Самада. На любой вопрос ответ будет один: да, да, да. Да, мы займемся любовью прямо на этом столе, да, нас пожрет пламя, да, мисс Берт-Джонс, да, этот ответ неизбежен, неотвратим. — ДА. Но в реальном мире, на высоте ста двадцати сантиметров над мошонкой, разговор требовал иного ответа, а именно: «Среда».
Поппи рассмеялась.
— Да нет же, я спрашиваю не о том, какой сегодня день недели, не такая уж я растяпа. Меня интересует, какой сегодня день для мусульман. Маджид был в необычном наряде, а когда я его спросила почему, он промолчал. Я ужасно переживаю, не обидела ли я его.
Самад нахмурился. Подло напоминать о детях, когда человек просчитывает точную форму и твердость твоего соска, столь настойчиво пробивающегося сквозь лифчик и блузку.
— Маджид? Пожалуйста, за Маджида не беспокойтесь. Вы ничем его не обидели.
— Значит, я не ошиблась, — обрадовалась Поппи. — Это такой молчаливый пост.
— Э… да, — промямлил Самад, не желавший выносить на люди семейные разногласия, — это символизирует строки Корана о том, что в судный день мы лишимся чувств. Онемеем. Поэтому старший сын в семье одевается в черное и, ммм, отказывается от общения на… некоторое время, чтобы… очиститься.
Аллах милосердный.
— Потрясающе! А разве Маджид старше?
— На две минуты.
Поппи улыбнулась.
— Всего-навсего.
— Две минуты… — Самад был терпелив, ибо говорил с человеком, не ведавшим, какое огромное значение имели столь малые отрезки времени для истории всего рода Икбалов, — меняют все.
— А как это очищение называется?
— Амар дурбол лагче.
— Что это означает?
Дословно: я слаб. Это означает, мисс Берт-Джонс, что ни одна частица меня не в силах противиться желанию поцеловать вас.
— Это означает, — вслух сказал Самад, считая удары своего сердца, — безмолвное благоговение перед Аллахом.
— Амар дурбол лагче. Впечатляет, — сказала Поппи.
— Да уж, — сказал Самад.
Поппи Берт-Джонс наклонилась к нему.
— Это какой-то невероятный пример самоконтроля. У нас на Западе такого нет — нет чувства жертвенности, поэтому меня восхищают люди, которые умеют воздерживаться и сохранять самообладание.
И тут Самад, словно самоубийца, отшвырнул от себя стул и впился в неугомонные губы Поппи Берт-Джонс своими пылающими губами.
Назад: САМАД 1984, 1857
Дальше: Глава 7 Коренные зубы