Книга: Белые зубы
Назад: Глава 4 Будет трое
Дальше: САМАД 1984, 1857

Глава 5
Корни Альфреда Арчибальда Джонса и Самада Миа Икбала

Возвращаясь к предмету: все это, конечно, замечательно — думать хорошенько, как советует Алсана; смотреть на вещи прямо, решительным и честным взглядом, настойчиво проникающим внутрь, в суть, в корень всякого дела. Однако возникает вопрос: насколько глубоко копать? Где будет довольно? Больной вопрос американцев: кровь. Хотя, пожалуй, важна не только кровь: шепотки; забытые разговоры; медали и фотоснимки; списки и грамоты, бледные коричневые даты на пожелтевшей бумаге. Дальше, дальше, глубже. Ну что ж… Вернемся в то время, когда румяный, надраенный до блеска Арчи, казавшийся старше своих семнадцати лет, сумел обвести вокруг пальца военную комиссию со всеми ее карандашами и рулетками. Самаду, парню с кожей цвета теплой хлебной корочки, было на два года больше. Впервые Самад Миа Икбал (вторая шеренга, шаг вперед!) и Альфред Арчибальд Джонс (давай, давай, пошевеливайся!) обратили друг на друга внимание в тот день, когда Арчи ненароком забыл главнейшее английское правило хорошего тона: он засмотрелся. Они стояли бок о бок на взрытой русскими танками земле в похожих треугольных пилотках, торчащих на голове, как бумажные кораблики, в одинаковой грубой форме; на онемевших ногах — одинаковые сапоги, покрытые одинаковой пылью. Но Арчи не мог оторвать глаз. Самад терпел, ждал, пока Арчи надоест, но тот и ухом не вел, а после недели, проведенной взаперти в тесном, душном, горячем танке, Самад быстро дошел до белого каления.
— Дружище, что это ты, глядя на меня, так замечтался?
— А? — вскинулся Арчи, ибо был не из тех, кто позволяет себе личные разговорчики на службе. — Никто, то есть ничего… То есть, я хочу сказать, что ты этим хочешь сказать?
Говорили они полушепотом, потому что в присутствии двух других рядовых и капитана, вместе с которыми они в пятиместном «Черчилле» катили через Афины в Фессалоники, разговор получался не таким уж и личным. Это было первого апреля 1945 года. Арчи Джонс был механиком-водителем, Самад — радистом, Рой Макинтош — вторым механиком, Уилл Джонсон сидел на месте наводчика, а Томас Дикинсон-Смит возвышался на небольшом сиденье, покинуть которое, несмотря на многочисленные удары о крышку люка, его новоиспеченному капитанству гордость не позволяла.
— Я хочу сказать, что мы можем тут застрять в этой жестянке еще на два года.
Запищало радио, и Самад, не желая быть заподозренным в небрежении своими обязанностями, быстро и ловко стал отвечать на вызов.
— И? — спросил Арчи, когда Самад сообщил кому следует их координаты.
— Ты непозволительно долго пялишься на человека. Изучаешь военных радистов или просто без ума от моей задницы?
Капитан Дикинсон-Смит, который действительно был без ума от задницы Самада (а также от его интеллекта, рук с неразвитой мускулатурой, словно созданных для любовных объятий, и чудесных зеленовато-коричневатых глаз), немедленно их оборвал.
— Икбал! Джонс! А ну хватит. Мы тут что, языками чесать собрались?
— Я всего только сделал замечание, сэр. Знаете, сэр, трудно сосредоточиться на Фокстротах и Зебрах, на точках и тире, когда этот мопс следит своими мопсьими глазами за каждым твоим движением, сэр. В Бенгалии такой взгляд сочли бы…
— Султан, педик, заткнись, — сказал Рой, который терпеть не мог радиста Самада и его пижонские замашки.
— Макинтош, — вмешался Дикинсон-Смит, — не мешай Султану. Говори, Султан.
Дурацкое прозвище «Султан» придумал и поощрял капитан Дикинсон-Смит, чтобы его ненароком не заподозрили в симпатии к Самаду, однако пользовался им неумело: в его устах оно всегда звучало слишком мягко, слишком похоже на дивный родной язык Самада; в итоге это привело к тому, что Рой и еще восемьдесят таких же Роев, находящихся в прямом подчинении у Дикинсон-Смита, насмехались над своим командиром и открыто демонстрировали ему свое неуважение; к апрелю 1945-го их просто воротило от капитана с его пижонскими педиковатыми замашками. Будучи новичком в Первом штурмовом саперном дивизионе, Арчи только-только вникал в суть дела.
— Я всего-навсего попросил Султана заткнуться, и этот индийский ублюдок заткнется, поскольку знает, что ему иначе грозит. С моим почтением, сэр, — вежливо добавил Рой.
Дикинсон-Смиту было известно, что в других танковых частях подчиненные не смели и рта раскрыть, не то что возражать командиру. Реверанс Роя говорил о полном фиаско Дикинсон-Смита. В других танках — во всех «Шерманах», «Черчиллях», «Матильдах», жизнерадостными тараканами усеявших опустошенную Европу, — не было понятий «уважение» и «неуважение». Только «выполнение приказа», «невыполнение приказа», «наказание».
— Султан… Султан… — задумчиво бормотал Самад. — Я не против прозвищ, но знаете ли вы, мистер Макинтош, что это по меньшей мере неточно. Исторически неточно. И географически тоже. Я уже объяснял вам, что я из Бенгалии. Слово «султан» означает определенных людей в арабских странах — а это много километров западнее Бенгалии. Видите ли, назвать меня султаном — все равно что вас назвать толстым ублюдочным гансом-фрицем, ошибка в расстоянии та же.
— Я назвал тебя Султаном и снова назову, ясно?
— Ох, мистер Макинтош. Вас не удивляет, что мы с вами почему-то сидим в этой британской консервной банке и сражаемся за британские интересы?
При слове «британский» слабоватый на голову Уилл Джонсон, как всегда, сдернул с головы пилотку.
— Что этот педик там лопочет? — спросил Макинтош, оглаживая свой пивной живот.
— Ничего, — сказал Самад. — Ровным счетом ничего; я говорил, просто говорил, сотрясал, так сказать, воздух, пытаясь заставить сапера Джонса прекратить пялиться, таращить свои гляделки — и всего делов-то… однако, похоже, проиграл по всем статьям.
Видимо, он был не на шутку задет, и Арчи вдруг ощутил недопустимое в солдате желание избавить его от боли. Но для этого было не место и не время.
— Ладно. Всем молчать. Джонс, достаньте карту, — приказал Дикинсон-Смит.
Арчи полез за картой.

 

Путь их был длинным, скучным и почти бессобытийным. Танк Арчи находился в составе частей обеспечения и не был причислен ни к определенному графству, ни к роду войск; он перемещался из страны в страну вместе с армией и латал вышедшую из строя технику, наводил мосты, прокладывал подъездные пути к местам сражений, чинил, где нужно, разрушенные дороги. Их задачей было, скорее, не воевать, а помогать воевать другим. К тому моменту, когда в дело вмешался Арчи, никто не сомневался, что решающий перевес в войне определится жестокими схватками в воздухе, а не 30-миллиметровой разницей в калибрах немецких и английских бронебойных снарядов. Настоящая война, в которой падают на колени покоренные города, в которой идет масштабный отсчет взрывов и смертей, шла на высоте нескольких километров над головой Арчи. А здесь, на земле, у их тяжелого разведывательного танка задача была простая: не вмешиваться в гражданскую войну в горах — войну в войне — между ЕАМ и ΕΛΑΣ; не угодить в огульные списки убитых и пропавших без вести; следить за тем, чтобы дороги из одного края ада в другой были налажены и функционировали.
— В тридцати двух километрах к юго-западу отсюда, сэр, разбомбили завод боеприпасов. Мы должны забрать что удастся. Рядовой Икбал принял и в шестнадцать сорок семь передал мне радиосообщение, что, насколько видно с воздуха, территория свободна, сэр, — отчитался Арчи.
— Это не война, — спокойно сказал Самад.

 

Две недели спустя, когда Арчи сверял по карте путь на Софию, Самад сказал, ни к кому не обращаясь:
— Мне место не здесь.
Как обычно, его проигнорировали; особенно усердствовал Арчи, которому очень хотелось послушать дальше.
— У меня же есть образование. Специальная подготовка. Мне бы летать в Королевских ВВС, поливая врага огнем! Ведь я офицер! Не какой-нибудь там мулла или сипай, изнашивающий чаппалы на тяжелой службе. Мой прадедушка Мангал Панде… — он оглянулся, надеясь, что имя произвело впечатление, но увидев лишь плоские, как блин, английские физиономии, продолжил:
— … был великим героем Восстания сипаев в Индии!
Молчание.
— Тысяча восемьсот пятьдесят седьмого года! Именно он первым выстрелил мерзкой пулей, смазанной свиным салом, и отправил ее в небытие!
Глубокое, полнейшее молчание.
— Если бы не эта дрянь, — проклиная в душе дырявую историческую память англичан, Самад оторвал от привычного места на груди пять мертвых, скрюченных пальцев, — если бы не эта подлая рука, которой индийская армия наградила меня за все мои страдания, я бы тоже многого добился. Ведь почему я теперь калека? Потому что индийская армия здорово умеет лизать чужие задницы, а сражаться в пекле, в поту не умеет! Мой дорогой друг, сапер Джонс, ни за что не ездите в Индию, там одни дураки и еще того хуже. Дураки, индусы, сикхи и пенджабцы. Да еще эта трескотня про независимость — дайте независимость Бенгалии, Арчи, вот что я скажу — и пусть Индия по-прежнему спит в британской постели, если ей так нравится.
Его рука мертвой тяжестью опустилась на грудь — так старики хватаются за сердце после приступа гнева. Самад всегда обращался к Арчи, словно бы от остальной компании их отделяли километры. За четыре дня игры в гляделки между этими двумя мужчинами возникла некая связь — протянулась шелковая нитка, за которую Самад, как бы Арчи ни отбрыкивался, тянул при малейшей возможности.
— Видите ли, Джонс, — говорил Самад, — сикхам нельзя было давать власть. Вот в чем ошибка вице-короля, понимаете? Ну, у них есть определенные успехи с кафрами в Африке, вот он и решил: «Да, мистер такой-то, — а у того мистера рожа потная, мясистая, глупейшие фальшивые усики на английский манер и тюрбан болтается на макушке, как кусок дерьма, — быть тебе офицером, пора индианизировать армию; давай-давай, майор Риссалдар Пугри, Даффадар Пугри, в Италии тебя ждут мои старые славные английские вояки»! Какая ошибка! А затем вызвали меня, героя 9-го Северного бенгальского полка конных стрелков и Бенгальского авиакорпуса, и сказали: «Самад Миа Икбал, Самад, мы хотим удостоить тебя огромной чести. Ты будешь сражаться в континентальной Европе — не голодать и пить собственную мочу в Египте или Малайзии, нет — ты будешь сражаться с фрицами по месту их нахождения». Прямо на пороге их дома, сапер Джонс, прямо на пороге. Итак, я отправился в путь. Италия — отлично, думал я, там я покажу англичанам, что мусульманин из Бенгалии умеет сражаться не хуже любого сикха. Даже лучше! Эффективнее! У нас прекрасное образование, хорошая наследственность — таких офицеров поискать.
— Офицеры-индусы? Черный, однако, это будет день, — сказал Рой.
— В первый же день, — продолжал Самад, — я разбомбил немецкое логово. Спикировал на них, как орел.
— Брехня, — сказал Рой.
— На второй день я обстреливал врага во время его наступления на линию Готик, когда он уже прорвал оборону Ардженты и теснил союзников в долине По. Сам лорд Маунтбэттен должен был лично меня поздравить. Руку пожать. Не успел. Знаете, что случилось на третий день, сапер Джонс? Знаете, почему я теперь калека? В расцвете-то сил?
— Нет, — тихо отозвался Арчи.
— Из-за одного ублюдочного сикха, сапер Джонс, ублюдочного идиота. Мы стояли в траншее, его пистолет сорвался и прострелил мне запястье. Но я не позволил ничего ампутировать. Мое тело даровано мне Аллахом целиком. Целиком к нему и вернется.
Так Самад среди других неудачников оказался в армии Его Величества, в бесславном дивизионе, наводящем мосты; его окружали люди, подобные Арчи, подобные Дикинсон-Смиту (в чьем государственном досье стояла пометка: «Внимание: гомосексуален») или Макинтошу с Джонсоном, явно подвергшимся фронтальной лоботомии. Отбросы войны. «Убогий батальон», как любовно выражался Рой. Загвоздка заключалась в следующем: капитан Первого штурмового дивизиона Дикинсон-Смит был не солдат, тем более — не офицер, несмотря на командирские замашки. Его против воли вытащили из отцовского колледжа, вытряхнули из отцовского платья и отправили, как когда-то отца, ВОЕВАТЬ. Как когда-то отца, а еще раньше — отца отца, и так до бесконечности. Молодой Томас покорился судьбе и уже целых четыре года настойчиво шел к цели: присоединить свое имя к удлиняющемуся списку Дикинсон-Смитов, вырезанному на большой надгробной плите в деревне Литтл-Марлоу, лечь сверху в семейную банку сардин, что горделиво красуется на старинном погосте.
Дикинсон-Смитам случалось погибать от рук фрицев, мавров, китаез, кафров, лягушатников, шотландцев, мексикашек, зулусов, краснокожих (южных и восточных), а один из них был даже подстрелен вместо быстроногой окапи каким-то шведом на охоте в Найроби, поэтому каждый Дикинсон-Смит спал и видел, как он по семейной традиции проливает кровь на чужой земле. А если подходящей войны не подворачивалось, у Дикинсон-Смитов имелся в запасе курортный полигон смерти — Ирландия, на которую начиная с 1600 года всегда можно было рассчитывать. Но умереть — дело хитрое. И хотя во все времена возможность подставить грудь под смертоносное оружие притягивала членов этой семьи, как магнит, нынешний Дикинсон-Смит грозил не оправдать надежд. У бедного Томаса была своя, особая страсть к экзотическим странам. Ему хотелось узнать их, вникнуть в них, полюбить, взлелеять. Для военных игрищ он попросту не годился.
Долгая история о том, как Самад из бенгальских войск, с пика своих боевых достижений, докатился до «убогого батальона», рассказывалась и пересказывалась Арчи Джонсу — слушал тот или нет, — ежедневно две недели подряд, каждый раз в новой версии и с новыми уточнениями. Рассказ был тягомотным, но все-таки светлым по сравнению с другими историями, которые рассказывались долгими ночами и поддерживали в личном составе «убогого батальона» общее состояние подавленности и отчаяния. Трагическая смерть невесты Роя, парикмахерши, поскользнувшейся на бигуди и разбившей голову о раковину; невежество Арчи, не ходившего в школу, потому что мама не могла купить ему школьную форму; сонм погибших родственников Дикинсон-Смита — таков был набор затертых канонических историй; что касается Уилсона, то днем он молчал, зато во сне начинал скулить, и на его лице явственно отражались настолько горькие горести, что никто не смел его расспрашивать. Так продолжалось какое-то время; горемычный батальон, словно бродячий цирк — шуты и уроды, — бесцельно скитался по дорогам Восточной Европы, за неимением публики развлекая сам себя. Каждый по очереди смотрел и показывал номера. Но однажды их танк въехал в день, которого История еще не знала. Который не потрудилась удержать Память. Камень утонул. Вставные зубы бесшумно опустились на дно стакана. Это случилось 6 мая 1945-го.

 

6 мая 1945-го, примерно в 18:00, в танке что-то взорвалось. На мину вроде было не похоже, скорее что-то с мотором. Танк медленно остановился. Это произошло на границе с Грецией и Турцией, в маленькой болгарской деревушке, по которой война прокатилась и схлынула, почти не изменив привычный уклад жизни.
— Ясно, — сказал Рой, посмотрев, в чем дело. — Мотор екнулся, и одна гусеница полетела. Нужно звать помощь по радио и сидеть ждать, пока они не приедут. Сами мы тут ничего не сделаем.
— Даже пробовать не станем? — спросил Самад.
— Чего пробовать, — вмешался Дикинсон-Смит. — Рядовой Макинтош прав. Для устранения такого рода поломки у нас нет оборудования. Будем ждать помощи.
— А долго нам ждать?
— День, — сказал Джонсон. — Мы оторвались от остальных.
— Капитан Смит, а есть ли необходимость сидеть в машине все эти двадцать четыре часа? — поинтересовался Самад, который страдал отличной гигиены Роя и вовсе не жаждал находиться с ним рядом в душный, безветренный вечер.
— Ага, выходной ему подавай! Да за это знаешь… — рявкнул Рой.
— Почему бы нет. Можно и поразмяться — нет смысла всем здесь торчать. Вы с Джонсом идите первыми, все разведайте, а когда вернетесь, пойдем мы с Джонсоном и рядовым Макинтошем.
Таким образом, Самад и Арчи отправились в деревню и три часа пили там самбуку и слушали рассказ хозяина корчмы о кратком налете двух нацистов: те нагрянули внезапно, съели все его припасы, отымели двух гулящих деревенских девок и всадили пулю в лоб человеку, недостаточно быстро указавшему им дорогу к ближайшему селению.
— Какие-то они были нетерпеливые, — говорил старик, качая головой. Самад уплатил по счету.
На обратном пути Арчи, пытаясь завязать беседу, сказал:
— Ха, да таких завоевывать и грабить — плевое дело.
— Двое людей — сильный и слабый — уже колония, сапер Джонс, — ответил Самад.

 

Вернувшись к танку, Арчи и Самад обнаружили, что рядовой Макинтош, Джонсон и капитан Томас Дикинсон-Смит мертвы. Джонсон был задушен проволокой для резки сыра, Рой убит выстрелом в затылок. Из его распахнутого рта исчезли все серебряные пломбы; только клещи остались торчать, как железный язык. А Томас Дикинсон-Смит, увидев надвигающегося убийцу, успел увернуться от уготованной ему судьбы и выстрелить себе в лицо. Он стал единственным Дикинсон-Смитом, который погиб от руки англичанина.
* * *
В то время как Арчи и Самад обмозговывали ситуацию, генерал-полковник Йодль сидел в маленьком красном здании школы в Реймсе и тряс чернильную ручку. Взмах, другой. Затем ручка исполнила вдоль пунктирной линии торжественный танец, вписав имя генерал-полковника в историю. Война в Европе окончилась. Человек, стоящий за плечом Йодля, быстро выхватил из-под его руки бумагу, и генерал-полковник понурился, в полной мере осознав свершившееся. Но Арчи и Самаду станет известно об этом спустя целых две недели.
В то странное время и завязалась дружба между Икбалом и Джонсом. В день, когда вся Европа ликовала, Самад и Арчи стояли на обочине болгарской дороги, и Самад держал здоровой рукой покореженный металлический ящик, из которого торчали куски провода.
— Радио — вдребезги, черт бы его побрал, — сказал Самад. — Придется начинать все сначала. Плохи дела, Джонс. Весьма плохи. Мы потеряли средства связи, передвижения и защиты. Хуже того, мы потеряли командира. У кого на войне нет командира, у того дела действительно плохи.
Арчи отвернулся от Самада и бросился к кустам в остром приступе рвоты. Бойкий на слова рядовой Макинтош обгадился у врат Святого Петра, и запах, проникая в легкие Арчи, усиливал чувство страха и дурно действовал на съеденный завтрак.
Самад теоретически знал, как починить радио, а у Арчи имелись руки и определенная сноровка, проявлявшаяся, когда дело доходило до проволоки, гвоздей или клея. Они склонились над крохотными полосками металла, которые могли спасти их обоих, и между теорией и практикой развернулось забавное сражение.
— Не подашь мне тот трехомный резистор?
Арчи густо покраснел, не зная, какую именно деталь просит Самад. Его рука нерешительно застыла над коробкой с проводами и всякой мелкой всячиной. Когда его мизинец случайно потянулся в направлении нужного предмета, Самад деликатно кашлянул. Индиец указывает англичанину, что делать, — вот так конфуз, но им хватило спокойствия и мужества, чтобы его преодолеть. Тогда Арчи впервые понял, что умелые руки, молоток и гвозди — отличный способ общения: они способны с успехом заменить разные там существительные и прилагательные. Этот урок он запомнил на всю жизнь.
— Молодец, — сказал Самад, когда Арчи подал ему электрод, но вскоре обнаружил, что одной рукой неудобно наматывать проволоку на панель радио, и возвратил деталь Арчи, показав, куда ее требуется приделать.
— Да мы его враз починим, — весело сказал Арчи.

 

— Жвачка! Пожалуйста, мистер!
На четвертый день танк окружила ватага деревенской ребятни, привлеченной недавним жутким убийством, зелеными глазами Самада и имеющейся у Арчи американской жвачкой.
— Мистер солдат, — старательно проговаривал английские слова мальчик-воробушек с каштановыми волосами, — жвачка пожалуйста-спасибо.
Арчи достал из кармана пять тонких розовых пластинок. Мальчик с покровительственным видом разделил их среди товарищей. Те принялись неистово жевать, от напряжения выпучивая глаза. Когда вкус лакомства ослабел, мальчики с немым обожанием уставились на своего благодетеля. Спустя несколько минут прежнего тощенького паренька снова послали говорить от имени народа.
— Мистер солдат. — Протянулась рука. — Жвачка пожалуйста спасибо вам.
— Больше нет, — сказал Арчи, полагаясь скорее на язык жестов. — У меня больше нет.
— Пожалуйста-спасибо. Пожалуйста? — не унимался мальчик.
— Ради Аллаха, — не выдержал Самад. — Нам нужно починить рацию и привести в движение эту штуковину. Получили свое — и хватит.
— Жвачка, мистер, мистер солдат, жвачка. — Это походило уже на речитатив; дети наугад раз за разом повторяли все немногие известные им английские слова.
— Пожалуйста? — Мальчуган тянул руку так усердно, что даже стал на цыпочки.
Вдруг он разжал кулак и лукаво улыбнулся, предлагая сделку. На ладони лежали четыре зеленые, смятые, как пучок травы, банкноты.
— Доллары, мистер!
— Где вы их взяли? — Самад попытался выхватить деньги, но мальчик отдернул руку. Он непрерывно переминался с ноги на ногу, готовый чуть что дать стрекача. Этому вертлявому танцу детей научила война.
— Сначала жвачка, мистер.
— Скажи, где вы их взяли? И не вздумай меня дурить.
Резко нагнувшись, Самад ухватил мальчика за рукав. Тот отчаянно извивался. Его друзья потихоньку отступали, бросая своего стремительно тонущего вожака.
— Ты кого-то убил и взял деньги?
Вена на Самадовом лбу билась так неистово, словно хотела вырваться наружу. Он защищал чужую страну и мстил за смерть людей, которые не признавали его на улицах в мирное время. Это потрясло Арчи. Он воевал за свою страну и, хоть и ощущал свою малость, худо-бедно, но все же являлся одним из важных ее позвонков.
— Нет, мистер, нет-нет. Я у него. У него.
Свободной рукой он показал на большой заброшенный дом, жирной наседкой угнездившийся на горизонте.
— Наших убил кто-то из того дома? — рявкнул Самад.
— Что вы говорите, мистер? — пропищал мальчик.
— Кто там живет?
— Он доктор. Он там живет. Но болеет. Не ходит. Доктор Болен.
Горстка оставшихся детей живо закивала головами. Доктор Болен, мистер, доктор Болен.
— А что с ним?
Мальчик живописно изобразил плачущего человека.
— Он англичанин? Как мы? Немец? Француз? Болгарин? Грек? — Самад ослабил хватку.
— He-а. Просто доктор Болен, — с облегчением сказал мальчик. — Жвачка?

 

Прошло еще несколько дней, а помощь не приходила. Находиться все время в состоянии боевой готовности в таком славном месте было тягостно, и мало-помалу Арчи с Самадом все больше расслаблялись, ощущая себя почти как на гражданке. Каждый вечер они ходили ужинать в корчму старого Гозана. Жидкий суп обходился в пять сигарет. За рыбу расплачивались медалями. У Арчи совсем порвалась форма, и теперь он носил один из мундиров Дикинсон-Смита, так что мог покупать на медали погибшего разные лакомства и насущные вещи: кофе, мыло, шоколад. За кусок свинины Арчи расстался с затертой карточкой Дороти Ламур, которую с самого призыва носил в заднем кармане брюк.
— Ну же, Самад, — ведь их можно использовать как талоны, как продуктовые карточки; а появятся средства, выкупим, если захочешь, обратно.
— Я мусульманин, — ответил Самад, отталкивая тарелку со свининой. — И моя Рита Хэйворт будет со мной, пока жива моя душа.
— И почему вы это не едите? — пробормотал Арчи, жадно заглатывая две отбивные. — Странное дело, доложу я тебе.
— Свинину я не ем по той же причине, по какой англичанин никогда не удовлетворит женщину по-настоящему.
— То есть? — Арчи оторвался от своего пира.
— Дело в культуре, мой друг. — Самад с минуту подумал. — А может, причина глубже — в наших корнях.
После обеда они под предлогом поиска убийц обычно прочесывали деревню, неизменно заглядывая в три захудалых кабака и в спальни хорошеньких женщин, но вскоре им это наскучило, и, сидя возле танка, они курили дешевые сигары, любовались неспешными малиновыми закатами и вели беседы о своих прежних воплощениях: Арчи был курьером, а Самад — студентом биофака. Они касались не вполне понятных Арчи тем, и Самад открывал прохладному ночному воздуху тайны, о которых никогда раньше вслух не говорил. Словно на женщин, давно знающих друг друга, опускалась на них долгая, уютная тишина. Они смотрели на звезды, освещавшие незнакомую страну, но не тосковали по дому. Словом, это была в точности та дружба, которую англичанин может позволить себе на отдыхе и только на отдыхе. Дружба, преодолевающая классовость и расизм, основанная на физической близости, которая не разрушает ее, потому что англичанин знает, что физическая близость — нечто быстротечное.

 

Через полторы недели после починки радио никто по-прежнему не отзывался на призывы о помощи, которыми они наводняли эфир в надежде быть хоть кем-нибудь услышанными. (Деревенские уже знали, что война кончилась, но не спешили поделиться новостью с чужаками, чья ежедневная лепта обеспечивала процветание местной экономики.) В долгие часы досуга Арчи железным шестом приподнимал гусеничные траки, а Самад изучал поломку. Где-то там, далеко, родные считали их погибшими.
— У тебя дома, в Брайтоне, есть женщина? — спросил Самад, погружая голову в львиную пасть между гусеницей и корпусом танка.
Арчи красотою не блистал. Если ему на фотографии прикрыть нос и рот, он приобретал залихватский вид, но вообще-то внешность имел неприметную. Девушек привлекали его глаза, большие, печальные и голубые, как у Синатры, но отталкивали уши Бинга Кросби и настоящая филдсовская луковица вместо носа.
— Есть парочка, — беззаботно ответил он. — В разных местах. А у тебя?
— Мне подобрали юную леди. Некую мисс Беджум, дочь мистера и миссис Беджум. Они мне «свекры», как у вас говорят. О Аллах, они сидят так глубоко в прямой кишке бенгальского высшего света, что сам лорд-губернатор утирает сопли, если мулла не принес от них приглашение на обед!
Самад громко захохотал, думая, что Арчи тоже рассмеется, но тот ничего не понял, ни один мускул его бесстрастного лица даже не дрогнул.
— О, это лучшие люди, — продолжал Самад, почти не смутившись. — Самые лучшие. Превосходная кровь… и вдобавок у женщин этого рода есть приятная особенность — традиционная, вековая, понимаешь ли, — огромные-преогромные дыни.
Сопроводив свои слова соответствующим жестом, Самад снова занялся гусеницей.
— И? — спросил Арчи.
— Что — и?
— У нее и вправду?.. — Арчи повторил жест, но придал ему такую анатомическую неправдоподобность, что в реальности изображаемые им женщины вряд ли смогли бы удерживать равновесие.
— Боюсь, мне придется немного подождать, — задумчиво улыбнувшись, ответил его товарищ. — К несчастью, в этой бенгальской семье пока нет девочки подходящего возраста.
— Черт, не хочешь ли ты сказать, что твоя жена еще не родилась?
— Ну и что? — Самад вытащил сигарету из верхнего кармана Арчи. Чиркнул спичкой по броне танка. Засаленной рукой Арчи стер пот со лба.
— Там, откуда я родом, — сказал он, — парень, прежде чем жениться, предпочитает с девушкой познакомиться.
— Там, откуда ты родом, принято варить овощи, пока они не развалятся. Это не значит, что так и надо, — отрезал Самад.

 

Последний вечер в деревне выдался совсем темным, безмолвным. Курить в такую духоту было неприятно, и, не зная, чем занять руки, Арчи с Самадом сели и оперлись кончиками пальцев о прохладные каменные ступени церкви. На какое-то время в сумерках Арчи забыл о войне, которая, на самом деле, и так уже прекратилась. Ночь укрывала прошлое и сулила будущее.
Именно в эту последнюю ночь неведения о заключенном мире, безмятежного о нем незнания, Самад решил укрепить свою дружбу с Арчи. Чаше всего в таком случае человек сообщает другому что-нибудь исключительное: признается в интимном грешке, тайном желании или скрытой темной страсти, полагаясь при этом на сдержанность своего поверенного. Но для Самада не было ничего дороже и значимее, чем его кровь. Поэтому на освященной территории он, естественно, заговорил о самом для него святом. Ведь ничто так живо не воскрешало в нем память о бегущей по его жилам крови и земле, которую эта кровь поливала веками, как судьба его прадеда. Поэтому Самад поведал Арчи полузабытую, заплесневелую, столетней давности историю о Мангале Панде.
— Значит, это был твой дед? — спросил должным образом впечатленный Арчи, выслушав рассказ; луна зашла за тучи. — Настоящий, родной дед?
— Пра-дед.
— Вот это да. Знаешь, я его со школы помню — правда — колониальная история, мистер Джаггс. Лысый, противный старый шельмеце выпученными глазами — я имею в виду, мистер Джаггс, а не твой дедушка. За записки бил нас линейкой по рукам, а мы все равно перебрасывались… Слушай, некоторые солдаты до сих пор зовут «пандейцами» тех, кто побойчее, мятежников, в общем…. А я и не знал, откуда это… Панде был настоящим мятежником, не любил англичан, из-за его выстрела началось восстание сипаев. Теперь я вспомнил, ясно как божий день. Так это был твой дед!
— Пра-дед.
— Конечно-конечно. Здорово, да? — закинув руки за голову, Арчи лег и стал смотреть на звезды. — Когда в крови есть капля истории, думаю, это стимул, еще какой стимул. Вот я Джонс, понимаешь. Все равно что Смит. Мы — никто… Отец часто говорил: «Мы жмых, малыш, жмых». Не то чтоб меня это сильно волновало, нет. Я, знаешь, все равно горжусь. Я из честной, добропорядочной английской семьи. Но в твоей семье есть герой!
Самада раздувало от гордости.
— Да, Арчибальд, ты верно сказал. Разумеется, английские академишки пытаются принизить его роль. Как же можно отдать должное индийцу! Но он герой, и каждый мой поступок на этой войне вдохновлен его примером.
— Да, правда, — задумчиво протянул Арчи. — Об индийцах у нас хорошо говорить не принято; вряд ли это кому понравится. Попробуй назови индийца героем — подумают, что ты с приветом.
Вдруг Самад схватил его за руку. Какая горячая рука, словно в лихорадке, подумал Арчи. Никто ни разу так не брал его за руку; он инстинктивно хотел было ее оттолкнуть, отбросить, словом, вырваться, но потом передумал: индийцы, они такие эмоциональные. Пряная пища и прочее.
— Прошу тебя. Сделай мне одно великое одолжение, Джонс. Если ты услышишь от кого, когда вернешься домой — если ты, если мы вернемся каждый в свой дом, — услышишь разговоры о Востоке — тут его голос понизился на регистр и зазвучал гулко и грустно, — имей свое мнение. Скажут тебе «все они такие», «они делают то-то», «они думают так-то», а ты не принимай на веру, пока не узнаешь всего. Потому что у той земли, которую они зовут Индией, тысяча имен, она населена миллионами, и если ты решил, что отыскал среди этого множества двух похожих людей, ты ошибся. Это проделки лунного света.
Самад отпустил его руку и занялся своим карманом, макая палец в хранимый там белый порошок и деликатно отправляя его в рот. Затем прислонился к стене и провел по камню кончиками пальцев. Прежде это была миссионерская церковь, в войну ее превратили в госпиталь, который действовал всего два месяца, пока от падающих снарядов не стали ходить ходуном подоконники. В церкви были большие широкие окна, на полу валялись тощие матрасы, поэтому Самад и Арчи облюбовали это место для сна. Здесь у Самада пробудился интерес (от одиночества и меланхолии, убеждал он себя) к морфию. Белый порошок можно было найти в беспризорных кабинетах-хранилищах по всему зданию, словно яйца, оставшиеся после наркоманской Пасхи. Стоило Арчи пойти отлить или снова начать ковыряться в рации, как Самад вихрем проносился по церквушке, кабинет за кабинетом, как грешник, бегающий из одной исповедальни в другую. Найдя свой пузырек греха, он торопился натереть десны порошком или раскурить щепоточку, а потом лежал на прохладном терракотовом полу, вглядываясь в изысканный изгиб купола. Вся церковь была покрыта надписями. Их оставили бунтовщики, триста лет назад, во время эпидемии холеры, не пожелавшие платить похоронный налог и запертые жадным помещиком умирать в этой церкви. Прежде чем пришла смерть, они успели покрыть стены письмами к родным, стихами, призывами к вечной непокорности. На Самада эта история и в первый раз произвела впечатление, но поразила его по-настоящему лишь под действием морфия. Каждый нерв его тела был возбужден, все мысли Вселенной, все слова на стенах вышибали затычку и бежали по нему, как электричество по заземляющему проводу. Голова раскрывалась, как шезлонг. А он сидел в нем и смотрел на проносящийся мимо него мир. В тот вечер Самад немного переборщил и потому чувствовал себя особенно просветленным. Ему казалось, что его язык намазан маслом, а мир представлялся в виде гладкого мраморного яйца. Погибшие бунтовщики стали ему родными, стали братьями Панде — все мятежники были сегодня Самаду братьями, — и ему хотелось поговорить с ними, узнать их мнение об этом мире. Не мало ли им его? Не дешево ли они отдали свои жизни? Довольно ли им тысячи оставшихся после них слов?
— Знаешь что, — сказал Арчи, заглянув в глаза Самада и увидев там отражение купола. — Оставайся у меня всего пара часов, я бы не стал раскрашивать потолок.
— А чем бы ты удивил человечество в последние часы перед смертью? — поинтересовался Самад, недовольный тем, что нарушили его приятное раздумье. — Доказал бы теорему Ферма? Постиг учение Аристотеля?
— Что? Кого? Не… Я бы, знаешь… занялся любовью с дамой, — сказал Арчи, застеснявшись собственной неискушенности. — В последний раз.
Самад захохотал.
— Скорее уж, в первый.
— Ладно тебе, я серьезно.
— Хорошо. А если бы «дам» поблизости не оказалось?
— Ну, всегда ведь можно, — и Арчи покраснел, как английский почтовый ящик, тоже решив по-своему укрепить их дружбу, — погонять лысого, как говорят в американской армии!
— Гонять лысого… — презрительно протянул Самад, — и это все? Единственное, чего тебе хочется перед тем, как соскочить с земного круга — погонять лысого. Достичь оргазма.
Арчи, в чьем родном Брайтоне никто никогда не произносил таких слов, как «оргазм», затрясся от смущенного ржания.
— Кто тебя насмешил? Что тут смешного? — спросил Самад, рассеянно закуривая, несмотря на жару, сигарету и блуждая пропитанными морфием мыслями где-то далеко.
— Ничего, — запинаясь, начал Арчи, — ничего.
— Джонс, неужели в тебе этого нет? Неужели в тебе нет… — лежа на пороге, ногами наружу, Самад протягивал руки к потолку, — …порыва? Они не гоняли лысого, они стремились к чему-то более значимому.
— Если честно, разницы я не вижу, — сказал Арчи. — Умер значит умер.
— Да нет, Арчибальд, нет, — с тоской прошептал Самад. — Это не ты говоришь. Нужно жить, всецело сознавая, что твои поступки не пройдут бесследно. Если бы не они, Арчибальд, — он указал на стены, — мы были бы не те. Они это знали. И мой прадед знал. А когда-нибудь узнают и наши дети.
— Наши дети! — фыркнул, развеселившись, Арчи. Перспектива обзаведения потомством казалась весьма отдаленной.
— Наши дети родятся из наших поступков. Их судьбы зависят от наших дел. Нет, поступки не проходят бесследно. Просто подумай, что ты будешь делать, мой друг, когда игра закончится. Когда прозвучит последний аккорд. Когда рухнут стены, потемнеет небо и загудит земля. В тот момент за нас будут говорить наши поступки. И не важно, кто будет тогда на тебя смотреть — Аллах, Иисус, Будда или никто. В холод можно видеть свое дыхание, в жаркий день нет. Но в любом случае человек дышит.
— А знаешь, — сказал, помолчав, Арчи, — когда я отбывал из Филикстоу, мне показали новую дрель, она складывается пополам, и на нее можно насаживать разные штуки — гаечный ключ, молоток, даже открывалку. Очень, думаю, удобно в походных условиях. Доложу тебе, мне чертовски такую хочется.
Какое-то время Самад вглядывался в Арчи, затем покачал головой.
— Давай войдем. Болгарская кухня переворачивает желудок. Мне нужно вздремнуть.
— Ты чего-то бледный, — заметил Арчи, помогая ему встать.
— Это за грехи, Джонс, за мои грехи, я еще грешнее, чем сам грех, — хихикнул себе под нос Самад.
— Что ты сказал?
Арчи почти тащил его на себе.
— Я съел нечто такое, — Самад перешел на чеканный английский, — что со мною не сочетается.
Арчи было отлично известно, что Самад ворует из кабинетов морфий, но, похоже, Самад от него таился, поэтому, сгружая его на матрас, он сказал только:
— Давай тебя уложим.
— Когда все закончится, мы встретимся в Англии, хорошо? — выдохнул Самад в матрас.
— Да. — Арчи представил, как они станут прогуливаться по брайтонскому пирсу.
— Потому что ты англичанин каких мало, сапер Джонс. Я считаю тебя своим другом.
Не будучи уверенным, считает ли он Самада своим другом, Арчи все же счел необходимым ответить на такие сантименты мягкой улыбкой.
— Году в семьдесят пятом мы с женой пригласим тебя пообедать. Мы превратимся в толстопузых богачей, восседающих на горе денег. Мы непременно встретимся.
Чуя в заморской еде подвох, Арчи вяло улыбнулся.
— Мы будем дружить всю нашу жизнь!
Уложив Самада, Арчи нашел себе матрас и устроился на нем спать.
— Спокойной ночи, друг, — совершенно счастливым голосом сказал Самад.
* * *
Наутро в городок приехал цирк. Разбуженный криками и улюлюканьем, Самад натянул форму и здоровой рукой подхватил пистолет. Оказавшись на залитом солнцем крыльце, он увидел русских солдат в защитного цвета гимнастерках: одни играли в чехарду, другие выстрелами сшибали друг у друга с головы консервные банки или метали ножи в насаженные на палки картофелины, на каждой из которых красовались черные усики. Подкошенный внезапной догадкой, Самад опустился на ступени и, со вздохом сложив на коленях руки, подставил лицо жарким солнечным лучам. Мгновение спустя на крыльцо, размахивая пистолетом, вылетел готовый к бою Арчи в полуспущенных штанах и с перепугу выстрелил в воздух. Цирковое представление продолжалось как ни в чем не бывало. Самад, устало потянув Арчи за брюки, жестом поманил его сесть.
— Что тут происходит? — спросил Арчи, глядя на него еще не прояснившимися после сна глазами.
— Ничего. Абсолютно ничего не происходит. На самом деле все уже давно произошло.
— Но эти люди, наверное….
— Взгляни на картофелины, Джонс.
Арчи ошалело уставился на него.
— При чем здесь картошка?
— Это картофелины-гитлеры. Овощи-диктаторы. Экс-диктаторы. — Он снял с палки одну из них. — Видишь эти усики? Она окончена, Джонс. Кто-то окончил ее за нас.
Арчи глядел на картофелину в его руке.
— Словно автобус, Джонс. Мы пропустили эту чертову войну.
Арчи высмотрел в гуще картофельного сражения долговязого русского парня и крикнул ему:
— По-английски понимаешь? Давно она закончилась?
— Война? — недоверчиво рассмеялся тот. — Две недели назад, товарищ! Хочешь еще повоевать, поезжай в Японию!
— Словно автобус, — повторил, качая головой, Самад. В нем закипала бешеная ярость, гнев перехватывал горло. Война была его шансом. Он хотел приехать домой покрытый славой, а затем триумфатором вернуться в Дели. Когда еще появится такая возможность? Подобной войны больше не будет, это факт. Тем временем солдат, ответивший Арчи, подошел ближе. Он был одет в русскую летнюю форму: тонкую гимнастерку со стоячим воротником и мягкую бесформенную пилотку; пряжка пояса, крепко сидящего на его внушительной фигуре, поймав солнечный луч, запустила зайчиком в глаз Арчи. Когда зрение вернулось, Арчи принялся рассматривать широкое открытое лицо, левый глаз с легкой косинкой и песочные, торчащие во всех стороны волосы. Этот русский солдат казался радостным порождением яркого утра, а его беглый, с американским акцентом, английский, хлестал в уши, как прибой.
— Война закончилась две недели назад, а вы не знаете?
— У нас радио… не… — только и сумел выдавить Арчи.
Расплывшись в улыбке, солдат энергично потряс им руки.
— Добро пожаловать в мирную жизнь, джентльмены! А мы считали, что это у нас информация хромает! — И он снова раскатисто захохотал. Затем поинтересовался у Самада: — А где остальные?
— Остальных нет, товарищ. Остальные из нашего танка погибли, а о дивизионе никаких вестей.
— Так вы здесь были не по заданию?
— Э-э… нет. — Арчи вдруг смутился.
— Какая разница, товарищ, — сказал Самад, чувствуя, как сводит желудок. — Война окончена, так что какие у нас могут быть дела? — Здоровой рукой он пожал русскому руку и хмуро улыбнулся. — Пойду-ка я внутрь, — щурясь, произнес он. — А то шары режет. Приятно было познакомиться.
— Да, очень, — сказал русский. Он проводил Самада глазами и, когда тот скрылся в глубине церкви, повернулся к Арчи.
— Странный парень.
— Хмм, — отозвался Арчи. — А вы здесь чего? — Он взял предложенную русским самокрутку. Выяснилось, что этот солдат и семеро его товарищей направляются в Польшу, чтобы освобождать трудовые лагеря, о которых люди изредка украдкой друг другу рассказывали. А здесь, западнее Токая, они задержались ради поимки нацистского преступника.
— Но тут никого нет, приятель, — вежливо возразил Арчи. — Только я да этот индиец, да деревенские — сплошь старики и дети. Другие — в раю или адью.
— В раю или адью… в раю или адью, — повторил, развеселившись, русский, вертя в пальцах спичку. — Хорошо сказано… забавно. Да нет, понимаешь, мы бы тоже так думали, но у нас есть надежные данные — от вашей же разведки, — что в том доме сейчас скрывается один старший офицер. Вон там, — он махнул рукой в сторону дома на горизонте.
— Доктор? Деревенские пацаны нам о нем говорили. Он, должно быть, обделается со страху, когда узнает, что вы все за ним пожаловали, — любезно заметил Арчи, — но ребята сказали, что это просто больной малый, доктор Болен, так они его называют. Ой, так он, выходит, не англичанин? Предатель или что-то в этом роде?
— Что? А, нет. Нет, нет, нет, нет. Это доктор Марк-Пьер Перре. Молодой француз. Талант. Очень одаренный человек. Еще до войны занимался научными разработками для нацистов. Работал над программой стерилизации, потом искал способы легкого уничтожения людей. Темные немецкие делишки обделывал. Очень фашистам был предан.
— Вот те на, — протянул сбитый с толку Арчи. — И что вы с ним?
— Поймаем и повезем в Польшу, а там сдадим властям.
— Властям… — Арчи был поражен, но слушал уже рассеянно. — Вот те на.
Арчи не мог долго на чем-то концентрироваться, кроме того, его смущала странная привычка этого приветливого русского здоровяка смотреть сразу в двух направлениях.
— И поскольку данные поступили от вашей разведки, а вы здесь самый старший офицер, капитан… капитан…
Стеклянный глаз. У него стеклянный глаз и глазной мускул атрофирован.
— Боюсь, я не знаю вашего имени и звания, — сказал русский, одним глазом глядя на Арчи, а другим косясь на плющ, обвивающий церковную дверь.
— Как? Мое? Джонс, — ответил Арчи, пытаясь уследить за причудливой траекторией его взгляда: дерево, картофелина, Арчи, картофелина.
— Так вот, капитан Джонс, окажите нам честь — возглавьте экспедицию на холм.
— Как это капитан? Вот те на, нет, вы все поняли задом наперед. — Спасаясь от этого гипнотизирующего глаза, Арчи опустил взгляд и увидел, как блестят на нем пуговицы мундира Дикинсон-Смита.
— Какой я к черту…
— Мы с лейтенантом будем рады руководить операцией, — раздался голос за его спиной. — Давненько не были в деле. Самое время окунуться, так сказать, в гущу событий.
Бесшумно, словно тень, на пороге вырос Самад в другом мундире Дикинсон-Смита; небрежно, как изысканную фразу, держа сигарету во рту. Он и сам по себе был красив; блестящие офицерские пуговицы это только подчеркивали; в контрастном свете дня, на фоне дверного проема он смотрелся пугающе величественно.
— Мой друг хотел сказать, — произнес Самад нараспев в очаровательной англо-индийской манере, — что он, к черту, не капитан. Капитан, к черту, я. Капитан Самад Икбал.
— Товарищ Николай — Ник — Песоцкий.
Они добродушно рассмеялись и пожали друг другу руки. Самад закурил.
— Это мой лейтенант. Арчибальд Джонс. Простите, если я вел себя странно, — здешняя пища мне не по нутру. Итак, двинемся ночью, когда стемнеет? Что скажете, лейтенант? — Он повернул голову и выразительно взглянул на Арчи.
— Да, — выдавил тот.
— Кстати, товарищ, — спросил Самад, чиркая спичкой о стену и прикуривая, — надеюсь, мой вопрос вас не обидит. Это у вас стеклянный глаз? От настоящего не отличить.
— Да! Я купил его в Ленинграде. Свой в Берлине потерял. Невероятное сходство, правда?
Радушный русский вытащил стекляшку из глазницы и протянул ладонь со скользкой жемчужиной Самаду и Арчи. В начале войны, подумал Арчи, парни толпились над засаленным фотоснимком ног Бетти Грэйбл. А теперь они сгрудились вокруг глаза какого-то разнесчастного ублюдка. Вот те на.
Покачавшись на ладони, глаз вскоре замер посередине длинной, испещренной маленькими черточками линии жизни. И уставился немигающим взглядом на лейтенанта Арчи и капитана Самада.
* * *
В тот вечер лейтенант Джонс впервые узнал вкус настоящей войны. Арчи, восемь русских солдат, владелец корчмы Гозан и Гозанов племянник, возглавляемые Самадом, ехали на двух джипах брать в плен нациста на холме. Русские так упились самбукой, что не могли вспомнить гимн своей страны, Гозан выставлял на торги жареных цыплят — кто больше даст, а Самад, вознесенный к небесам белым порошком, стоял в первом джипе, деля руками ночь на части и куски, и выкрикивал своему отряду команды, которые тот не мог слышать, потому что был слишком пьян, а Самад не мог понимать, потому что сам был в невменяемом состоянии.
Арчи — молчаливый, трезвый, напуганный — ехал на заднем сиденье второго джипа и восхищался другом. Арчи не везло на героев: когда ему исполнилось пять, отец вышел за пресловутой пачкой сигарет и не удосужился вернуться, а поскольку Арчи был далек от мира книг и горы макулатуры, снабжающей подростков идиотскими героями, никогда не вставали на его пути, он ничего не знал о головорезах, одноглазых пиратах и бесшабашных пройдохах. Но вид Самада в мундире с офицерскими пуговицами, сверкающими в лунном свете, словно брошенные в колодец монетки-желания, апперкотом в челюсть сбил семнадцатилетнего Арчи с ног: такому человеку море по колено. Это был лунатик в бреду, стоящий на танке, и это был друг, герой — подобного Арчи и вообразить не мог. Но вот позади осталось три четверти пути; дорога, то есть в данном случае танковая колея, неожиданно оборвалась, «танк» резко затормозил, и бравый капитан кувырком полетел через него.
— Здесь давно-давно никто не ездил, — философски заметил Гозанов племянник, обгладывая куриную косточку. — Этот? — Он ткнул пальцем в свой джип, глядя на Самада (тот как раз приземлился рядом). — Не пройдет.
Тогда Самад собрал вокруг себя почти в лежку пьяный отряд и стал взбираться пешком на гору, где его ждала война, о которой он однажды расскажет внукам, как когда-то о подвигах прадеда рассказывали ему. Продвижению мешали то и дело попадавшиеся на пути огромные глыбы земли, вывороченные из холма бомбами. Со всех сторон бессильно и томно вздымались корни деревьев, которые приходилось раздвигать штыками.
— Жуть! — фыркнул Гозанов племянник, споткнувшись о спутанные корни. — Просто жуть!
— Извините его. Он молод, поэтому так обостренно все воспринимает. Но он прав. Это не — как это сказать — не наш спор, лейтенант Джонс, — сказал Гозан, за пару сапог не заметивший их внезапного повышения в звании. — При чем здесь мы? — Он смахнул слезу, навернувшуюся от алкоголя и чувств. — Что нам тут? Мы мирные люди. Мы не хотим воевать! Этот холм — какой он был красивый! Цветы росли, птички пели, понимаете? Мы живем на востоке. Что нам до сражений на западе?
Арчи интуитивно повернулся к Самаду послушать очередную речь, но не успел Гозан договорить, как тот ринулся вперед, расталкивая невменяемых русских солдат, молотящих по корням штыками. Он бежал так стремительно, что вскоре скрылся за поворотом и исчез в утробе ночи. Несколько минут Арчи лихорадочно соображал, затем, отделавшись от вцепившегося в него мертвой хваткой Гозанова племянника (которому только-только начал втирать байку о кубинской проститутке, встреченной им в Амстердаме), бросился туда, где в последний раз мелькнула серебряная пуговица и где дорога снова пускалась выделывать немыслимые кренделя.
— Капитан Икбал! Капитан Икбал, подождите! — звал он на бегу, размахивая фонариком, которого хватало только на то, чтобы населять чащобу причудливейшими существами: то мужчина покажется, то коленопреклоненная женщина, то три собаки, воющие на луну. Какое-то время он безуспешно тыкался в темноте.
— Включите свой фонарик! Капитан Икбал! Капитан Икбал!
Тишина.
— Капитан Икбал!
— Почему ты меня так называешь? — произнес голос справа. — Тебе известно, что я не капитан.
— Икбал? — спросил Арчи и сразу же наткнулся на него лучом фонарика: Самад сидел на валуне, обхватив голову руками.
— Почему — ведь ты не круглый идиот. Я полагаю, тебе известно, что на самом деле я рядовой армии Ее Величества.
— Ну да. Но мы же договорились, ты чего? Для прикрытия и все такое.
— Для прикрытия? Милый мой… — Самад зловеще, как показалось Арчи, хихикнул и поднял на него глаза, налитые кровью и слезами. — Как, по-твоему? Сваляли мы дурака?
— Нет, я… что с тобой, Сэм? На тебе лица нет.
Самад в общем-то об этом догадывался. Вечером он насыпал на внутреннюю сторону век по крошке белого вещества. Морфий сделал его мозг острым, как лезвие ножа, и вскрыл его. Пока длилось действие наркотика, ощущения были яркими, роскошными, но полет мысли окончился в бассейне с алкоголем, и вскоре Самад почувствовал себя так, словно упал в лужу. Он видел в зеркале свое отражение в тот вечер — мерзкая рожа. Он понял вдруг, где находится — на прощальной вечеринке по случаю кончины Европы — и затосковал по Востоку. Посмотрел на свою бесполезную руку с пятью бесполезными довесками, на загоревшую до шоколадно-коричневого оттенка кожу; заглянул в мозг, набитый тупейшими разговорами и скучными стимуляторами смерти, — и затосковал по человеку, каким он когда-то был: эрудированному, красивому, светлокожему Самаду Миа, которому мать нанимала лучших учителей, которого она заботливо берегла от солнца и дважды в день натирала льняным маслом.
— Сэм! Сэм! Ты неважно выглядишь. Прошу тебя, они скоро будут здесь… Сэм!
Ненависть к себе обычно переносится на первого встречного. Но особенно досадно Самаду было увидеть в тот момент Арчи, глядящего на него с нежным участием, со смесью страха и раздражения, проступивших на обычно бесформенном, не способном к выражению чувств лице.
— Не называй меня Сэмом, — рявкнул он так, что Арчи не узнал его голоса. — Я тебе не твои английские дружки-приятели. Меня зовут Самад Миа Икбал. Не Сэм. Не Сэмми. И не — Аллах сохрани! — Самуил. Мое имя Самад.
Арчи повесил голову.
— Ну ладно, — сказал Самад, внезапно подобрев и решив не устраивать душещипательных сцен, — я рад, что ты здесь, потому что я хотел тебе сказать — я изнурен, лейтенант Джонс. У меня, как ты сам заметил, даже лица нет. Я совершенно изнурен.
Он было вскочил, но тут же снова плюхнулся на валун.
— Вставай, — сквозь зубы прошипел Арчи. — Вставай. Да что с тобой такое?
— Правда, я совершенно изнурен. Я тут подумал, — сказал Самад, здоровой рукой берясь за пистолет.
— Убери эту штуку.
— И понял, что я в полнейшей заднице, лейтенант Джонс. У меня нет будущего. Для тебя это, возможно, сюрприз — боюсь, моя верхняя губа немного дрожит, — но факт остается фактом. Я вижу только…
— Убери это.
— Черноту. Я калека, Джонс. — Он стоял, раскачиваясь из стороны в сторону, а пистолет в руке отплясывал веселый танец. — И вера моя увечная, ты это понимаешь? Я ни на что не гожусь. Я не нужен даже Аллаху, милостивому и милосердному. Что мне делать, когда война закончится, а она уже закончилась, — что мне делать? Вернуться в Бенгалию? В Дели? Кому там нужен этакий англичанин? Или в Англию? А там кому нужен этакий индус? Нам обещали свободу в обмен на нас же. Это дьявольская сделка. Что мне делать? Остаться здесь? Податься куда-нибудь еще? В какой лаборатории нужен однорукий? На что я годен?
— Послушай, Сэм… не корчи из себя дурака.
— Что? Вот значит как? — Самад встал, но споткнулся о камень и повалился на Арчи. — Я произвел тебя из рядового Засранца в лейтенанты британской армии — и вот твоя благодарность? Где ты в час моего отчаяния? Гозан! — закричал он толстяку-корчмарю, который, обливаясь потом, подбирался к ним сзади. — Гозан, мой друг мусульманин, во имя Аллаха — разве это справедливо?
— Заткнись, — шикнул Арчи. — Хочешь, чтобы все тебя услышали? Опусти его.
Пистолет Самада мелькнул в темноте и лег на плечо Арчи, стиснув их головы тягостным общим объятием.
— Кому я нужен, Джонс? Нажми я сейчас курок, что после меня останется? Индус, рядившийся англичанином, с вязанкой хвороста вместо руки и без медалей, которые можно было бы отправить родным вместе с телом. — Он отпустил Арчи и тут же вцепился в свой воротник.
— Вот, пожалуйста. — Арчи снял с лацкана три медали и бросил их Самаду. — У меня этого добра навалом.
— А наше положение! Ты понимаешь, что мы дезертиры? Фактически дезертиры? Ты только задумайся, мой друг, ты посмотри на нас. Наш капитан убит. Мы в его форме командуем офицерами, людьми высшего, чем мы, звания, и как мы этого добились? Обманом. Конечно, мы дезертиры.
— Война закончилась! И потом, мы же пытались связаться с остальными.
— Неужели? Арчи, друг мой, неужели? А может, мы просто мозолили задницы, как дезертиры, отсиживаясь в церкви, в то время как мир рушился в тартарары и люди гибли на полях сражений?
Арчи попытался отнять у него пистолет, завязалась драка, Самад лягался с нешуточной силой. Из-за угла, шатаясь, выворачивала их пестрая компания, огромная, серая в полумраке масса, и горланила песню «Лидочка-наколочка».
— Только не ори. Успокойся, — сказал Арчи и отпустил Самада.
— Мы самозванцы, ряженые в чужом платье. Разве мы выполнили свой долг, Арчибальд? А? По всей совести? Это я тебя втянул, прости, Арчибальд. На самом деле это была моя судьба. Давным-давно предначертанная.
Эх, Лидочка-наколочка, ну дай же поглядеть!

Самад рассеянно вставил пистолет в рот и взвел курок.
— Икбал, послушай меня, — сказал Арчи. — Когда мы ехали в танке с капитаном, Роем и остальными…
Как выставка, в наколочках, согласная всегда…

— Ты твердил, что надо быть героями и все такое — вроде твоего двоюродного деда, как там его зовут.
Наполеон на заднице, а на груди звезда…

Самад вынул пистолет изо рта.
— Панде, — сказал он. — Он мне прадед. — И засунул дуло обратно.
— А теперь — здесь и сейчас — тебе светит шанс. Ты не хотел упустить автобус, вот мы и не упустим, если все правильно сделаем. Так что хорош дурить.
Плывет по жизни Лидия, как лодка по воде,
И синяя колышется волна на животе.

— Товарищ! Ради Бога!
Незаметно подрысивший дружелюбный русский в ужасе уставился на Самада, обсасывающего ствол пистолета, как леденец.
— Чищу, — заметно дрожа, буркнул Самад и достал пистолет изо рта.
— Так принято, — объяснил Арчи, — у них в Бенгалии.

 

Войны, ожидаемой дюжиной мужчин, войны, которую Самад хотел, как сувенир молодости, засолить для внуков в банке, в большом старом доме на холме не оказалось. В полной мере соответствующий своему прозвищу доктор Болен сидел в кресле перед горящим камином. Болен. Закутан в плед. Бледен. Чрезвычайно худ. Одет не в форму, а в белую рубашку-апаш и темные брюки. Лет двадцати пяти, не больше. Когда они ввалились с оружием наизготовку, он не вздрогнул и не оказал сопротивления. Как будто бы они невежливо, без приглашения, явились с ружьями в руках к обеду на уютную французскую ферму. Комната освещалась газовыми лампами в крошечных женственных оправах, свет дрожал на восьми полотнах, изображавших какое-то болгарское местечко. На пятой картине в рыжеватом пятнышке на горизонте Самад узнал их с Арчи церковь. Картины были равномерно развешаны по всей комнате, образуя панораму. Девятое полотно — современная пастораль — стояло без рамы на мольберте в опасной близости к огню, на нем еще не высохли краски. На художника нацелились двенадцать ружей. И когда доктор-художник обернулся, по его лицу катились кровавые слезы.
Самад выступил вперед. Он только что держал во рту оружие, и это придавало ему смелости. Он принял лошадиную дозу морфия, провалился в морфиновую пропасть — и выжил. Сильнее всего, думал Самад, приближаясь к доктору, человек бывает по ту сторону отчаяния.
— Доктор Перрет? — От его англизированного произношения француз поморщился, и по его щекам заструились новые красные слезы. Самад держал его под прицелом.
— Да, я это он.
— Что это? Что с вашими глазами? — просил Самад.
— Диабетическая ретинопатия, мсье.
— Что? — Самад не собирался в свой звездный час растрачиваться на негероические медицинские прения.
— Это значит, что когда я не получаю инсулин, я источаю кровь, мой друг. Через глаза. Это нисколько не мешает, — он обвел рукой картины, — моему увлечению. Их должно было быть десять. Вид на сто восемьдесят градусов. Но, кажется, вы пришли, чтобы помешать мне. — Вздохнув, он поднялся. — Итак, вы хотите меня убить, мой друг?
— Я вам не друг.
— Догадываюсь. Вы намерены меня убить? Простите, но, по-моему, вам даже по воробьям стрелять рано. — Он оглядел его форму. — Mon Dieu, вы слишком молоды, чтобы так преуспеть в жизни, капитан. — Самад краем глаза перехватил испуганный взгляд Арчи и поежился. Затем расставил ноги пошире и замер.
— Простите, если я кажусь вам назойливым, но… вы все же намерены меня убить?
Самад твердой рукой направлял на него дуло. Он мог его убить, убить совершенно хладнокровно. Не пользуясь покровом темноты или попущениями военного времени. Он мог его убить, и оба это знали. Увидев выражение индийских глаз, русский шагнул к Самаду.
— Извините, капитан.
Самад по-прежнему молча смотрел на доктора.
— Мы не собираемся этого делать, — обратился русский к доктору Болену. — У нас есть приказ доставить вас в Польшу.
— А там меня убьют?
— Это будут решать соответствующие власти.
Доктор наклонил голову вбок и прищурился.
— Именно это… именно это человек и хочет услышать. Забавно, но человеку необходимо это услышать. В конце концов, это простая вежливость. Сказать человеку, что его ждет.
— Это будут решать соответствующие власти, — повторил русский.
Самад зашел за спину доктора и, приставив дуло к его затылку, сказал:
— Вперед.
— Решат соответствующие власти… Какое цивилизованное у нас мирное время, — заметил доктор Болен, под дулами двенадцати винтовок выходя из дома.
* * *
Отряд оставил закованного в наручники доктора Болена в джипе у подножия холма и передислоцировался в корчму.
— Вы играете в покер? — спросил в корчме у Самада и Арчи радостный Николай.
— Я играю во что угодно, — ответил Арчи.
— Лучше поставить вопрос так, — Самад криво улыбнулся и сел за стол, — хорошо ли я играю?
— И как, хорошо, капитан Икбал?
— Мастерски, — сказал Самад, беря свои карты и раскрывая их одной рукой.
— Что ж, — Николай подлил всем самбуки, — раз наш друг Икбал так уверен в себе, начнем с маленькой. Скажем, с сигарет, а там посмотрим, как пойдет.
От сигарет перешли к медалям, затем к винтовкам и радиоприемникам, под конец дело дошло до джипов. К полуночи Самад выиграл три джипа, семь винтовок, четырнадцать медалей, кусок земли вокруг дома Гозановой сестры и расписку на четырех лошадей, трех цыплят и утку.
— Мой друг, — теплая доброжелательность Николая Песоцкого сменилась серьезной озабоченностью. — Вы должны дать нам возможность отыграться. Мы не можем смириться с таким положением дел.
— Отдайте мне доктора, — сказал Самад, избегая взгляда пьяного Арчибальда Джонса, сидящего с раскрытым ртом в кресле напротив. — В обмен на весь мой выигрыш.
— Господи, но зачем? — Пораженный Николай откинулся на спинку кресла. — На что он вам сдался?
— У меня свои причины. Я его увезу сам, без сопровождения, и мы замнем этот инцидент.
Николай Песоцкий посмотрел на свои руки, на сидящих за столом и снова на руки. Потом достал из кармана ключи и передал Самаду.

 

Выйдя на улицу, Самад и Арчи сели в джип, в котором спал, уронив голову на приборную доску, доктор Болен, завели мотор и двинулись в темноту.
В тридцати милях от деревни доктор проснулся от приглушенного спора о его ближайшей судьбе.
— Но почему? — шипел Арчи.
— Потому что, насколько мне представляется, мы должны, наконец, пролить чужую кровь. В качестве расплаты. Ты что, не понимаешь, Джонс? На этой войне мы, ты и я, валяли дурака. Нам не довелось сражаться, а теперь уже поздно, и это чудовищно. Но зато есть он, и это наш шанс. Позволь спросить: ради чего была вся эта война?
— Хватит ерунду молоть, — гаркнул Арчи.
— Ради будущей свободы. Человека всегда волновало, в каком мире будут жить его дети. Мы ничего для них не сделали. Мы на нравственном распутье.
— Слушай, я не знаю, о чем ты говоришь, и знать не хочу, — перебил Арчи. — Мы выгрузим этого, — он кивнул на Болена, который был почти без сознания, — у первой же казармы, разойдемся в разные стороны, и плевать я хотел на распутье.
— Я осознал, что поколения, — продолжал Самад, пока они миля за милей мчались по однообразной равнине, — говорят друг с другом, Джонс. Жизнь не линейна, она не линия — к черту хиромантию! — а круг, и они говорят с нами. Потому-то и нельзя прочитать судьбу; ее можно только изведать. — Морфий снова стал открывать ему знание: все знание вселенной, все надписи на стене стали ему фантастическим откровением.
— Джонс, знаешь, кто этот человек? — Самад за волосы притянул к себе доктора. — Мне русские сказали. Он ученый, как и я, но что у него за наука! Выбирать, кто должен родиться, а кто нет — разводить людей, как цыплят, уничтожать их, если показатели не по норме. Он хочет управлять, давать указания будущему. Вывести расу людей, расу железных людей, которые доживут до конца света. Но в лаборатории такого не сделать. Это должно и единственно возможно сделать с помощью веры! Нас спасет лишь Аллах! Я не религиозен, мне всегда не доставало на это сил, но я не идиот, чтобы отрицать истину!
— А не ты ли говорил, что это не ваш спор? Ты это сказал там, на холме, — затараторил Арчи, довольный, что ему удалось подловить Самада. — И… и… даже если этот малый… да что бы он ни сделал, ты сказал, что это наши проблемы, проблемы Запада, вот.
Из водянистых глаз доктора Болена, которого Самад по-прежнему держал за волосы, кровавые слезы теперь текли рекой, он что-то лопотал на своем языке.
— Осторожнее, ты его задушишь, — сказал Арчи.
— Пусть! — выкрик Самада канул в безмолвную бездну. — Такие люди думают, что живые органы можно моделировать по своему усмотрению. Они молятся науке о теле, но не Тому, Кто нам его дал! Он нацист. Даже еще хуже.
— Но ты сказал, — настаивал на своем Арчи, — что тебя это не касается. Это не твой спор. Если кто и должен предъявить счет этому сумасшедшему фрицу…
— Французу. Он француз.
— Пусть будет француз. Если кто и должен предъявить ему счет, так это я. Мы ведь сражались за судьбу Англии. Во имя Англии. Видишь ли, — Арчи покопался в памяти, — демократия и воскресные обеды… прогулки и пэры, эль с сосисками — это все наше. Не ваше, нет.
— Именно, — сказал Самад.
— Что?
— Это должен сделать ты, Арчи.
— То-то и оно.
— Джонс, судьба смотрит тебе в глаза, а ты гоняешь лысого, — противно хихикнув, сказал за его спиной Самад и сильнее притянул к себе за волосы доктора, сидящего на переднем сиденье.
— Полегче там, — сказал пытающийся следить за дорогой Арчи, когда Самад чуть не вывернул Болену шею. — Слышь, я же не говорю, что он не заслуживает смерти.
— Так сделай это. Сделай.
— Но черт, почему тебе это так важно? Знаешь, я еще никого не убивал — вот так вот, лицом к лицу. И нехорошо убивать в машине… Я не могу.
— Джонс, это просто вопрос того, что ты будешь делать, когда игра закончится. Именно это меня чрезвычайно интересует. Предлагаю сегодня проверить, чего стоят старинные убеждения. Если угодно, провести эксперимент.
— Не понимаю, о чем ты.
— Хочу узнать, Джонс, что ты за человек. На что ты способен. Неужто ты трус, Джонс?
Джип резко затормозил.
— Ты у меня нарвешься!
— Ты ни за что не болеешь сердцем, Джонс, — продолжал Самад. — Ни за веру, ни за политику. Ни даже за свою страну. Как ваши смогли нас завоевать — для меня загадка. Ты же фикция!
— Чего?
— И идиот к тому же. Что ты скажешь своим детям, когда они спросят: кто ты, что ты из себя представляешь? Ты будешь знать ответ? Ты когда-нибудь его узнаешь?
— Ну а ты что за чудо такое?
— Я мусульманин, человек, сын, правоверный. Я доживу до конца света.
— Ты алкаш и наркоман, ты сегодня под кайфом — скажешь, нет?
— Я мусульманин, человек, сын, правоверный. Я доживу до конца света, — речитативом повторял Самад.
— И какого дьявола это значит? — закричал Арчи, схватив доктора Болена и притянув его залитое кровью лицо к себе так, что они почти сшиблись носами. — Ты, — прорычал Арчи, — пойдешь со мной.
— Я бы пошел, но, мсье… — Доктор протянул скованные запястья.
Ржавым ключом Арчи отомкнул наручники, вытолкнул доктора Марка-Пьера Перре из машины и, приставив дуло к основанию его черепа, повел прочь с дороги, в темноту.
— Ты хочешь убить меня, юноша? — спросил на ходу доктор Болен.
— Похоже на то, — сказал Арчи.
— Могу я молить о пощаде?
— Как хочешь, — ответил Арчи, подталкивая его вперед.

 

Пять минут спустя оставшийся в джипе Самад услышал выстрел и подскочил на месте. Прихлопнул мошку, кружившую вокруг руки в поисках места для укуса. Потом поднял голову и увидел, что Арчи возвращается: весь в крови, сильно хромая, то появляясь и вспыхивая в свете фар, то теряясь и пропадая во тьме. Попадая в полосу света, его белокурые волосы становились полупрозрачными, и было видно, что он очень юный; круглое, как луна, лицо казалось лицом большого ребенка, головой вперед входящего в жизнь.
Назад: Глава 4 Будет трое
Дальше: САМАД 1984, 1857