Глава 3
Две семьи
«Лучше вступить в брак, нежели разжигаться», говорится в Первом Послании к Коринфянам, глава седьмая, стих девятый.
Хороший совет. И конечно, Послание к Коринфянам сообщает нам: «Не заграждай рта у вола молотящего», — вот и попробуй разберись.
К февралю 1975-го Клара оставила церковь и библейский буквализм ради Арчибальда Джонса, но не стала беспечным атеистом, который может смеяться пред алтарем или полностью игнорировать учение святого Павла. Второе изречение не сулило сложностей — у Клары не было вола, так что ее это не касалось. Но первое породило бессонные ночи. Действительно ли лучше вступить в брак? Даже с язычником? Трудно сказать: теперь она лишилась поддержки, живет без страховки. Еще больше, чем Бог, ее беспокоила мать. Гортензия была категорически против их отношений, в большей степени из-за цвета, чем из-за разницы в возрасте, и, узнав обо всем, в одно прекрасное утро не пустила дочь на порог.
Но Клара чувствовала, что в душе ее мать предпочитает, чтобы она вышла замуж за неподходящего человека, чем жила в грехе, поэтому они поспешно поженились, и Клара попросила Арчи увезти ее как можно дальше от Ламбета, насколько ему позволят средства — в Марокко, в Бельгию, в Италию. Арчи взял ее за руку, кивнул и прошептал какую-то ласковую чепуху, отлично сознавая, что средства не позволят ему уехать дальше недавно приобретенного двухэтажного дома в Уиллзден-Грин, за который еще долго придется выплачивать огромный кредит. Но он понимал, что сейчас не стоит сообщать ей об этом, по крайней мере не в такую нежную минуту. Со временем она все равно разочаруется.
Со временем, а точнее, через три месяца Клара разочаровалась, и вот они переезжают. Арчи медленно взбирается по ступенькам, как всегда ругается и чертыхается, изнемогая под тяжестью коробки — Клара легко могла бы разом перенести две и даже три таких; Клара, устроив себе перерыв, жмурится на ласковом майском солнышке и пытается понять, что же наделала. Она сняла свитер и осталась в фиолетовой маечке, прислонилась к воротам. Что это за место? В том-то и дело — никогда не знаешь наверняка. Она ехала в кабине фургона с их мебелью, и все вокруг казалось безобразным, нищим и знакомым (хотя здесь и не было Залов Царств и епископальных церквей), но вот они свернули и оказались среди деревьев, прекрасных дубов, дома стали выше, шире и не жались друг к другу, тут были парки, библиотеки. А потом вдруг, как по мановению волшебной палочки, деревья пропали, снова пошли автобусные остановки, одноэтажные домишки, понастроенные вкривь и вкось напротив полузаброшенных торговых рядов, как обычно включающих:
— одну заколоченную закусочную, до сих пор предлагающую завтрак;
— одну мастерскую слесаря, не заинтересованного в изысках маркетинга (ДЕЛАЕМ КЛЮЧИ);
— и одну вечно закрытую парикмахерскую, гордо украшенную каким-нибудь невообразимым каламбуром (НАТУРАЛЬНАЯ ХИМИЯ, или УКЛАДЫВАЕМ, ВЫТЯГИВАЕМ, ОБРЕЗАЕМ, или ВОЛОСЫ: СЕГОДНЯ ЕСТЬ, ЗАВТРА — НЕТ).
Это напоминало лотерею: едешь, смотришь и не знаешь, где придется провести жизнь, среди деревьев или среди дерьма. Наконец фургон остановился перед домом, красивым домом где-то между деревьями и дерьмом, и Клара почувствовала, как ее накрывает волна благодарности. Красивый. Не такой красивый, как ей хотелось, но и не такой ужасный, как она боялась; с двумя садиками: один перед домом, другой за ним — с ковриком у двери, звонком и туалетом не на улице… И за все это она заплатила совсем недорого. Только любовью. Просто любовью. Что бы там ни говорили «Коринфяне», любовью расплачиваться не так уж и тяжело, особенно если любви не было. Она не любила Арчи, но с первого же мгновения на лестнице решила посвятить ему свою жизнь, если он заберет ее отсюда. Вот он ее забрал; и несмотря на то что это, конечно, не Марокко, не Бельгия и не Италия, тут красиво, не земля обетованная, но красиво, она еще никогда не жила в таком красивом месте.
Клара понимала, что Арчибальд Джонс — не романтический герой. Ее достаточно убедили в этом три месяца, проведенные в вонючей комнатенке в Криклвуде. Он иногда мог быть любящим и даже обаятельным, по утрам насвистывал чистую, прозрачную мелодию, водил машину спокойно и ответственно и, как ни удивительно, довольно хорошо готовил, но романтика была не для него, страсть немыслима. И если уж ты оказалась связанной с таким человеком, думала Клара, он должен быть по крайней мере всей душой привязан к тебе, твоей красоте, твоей молодости, — это самое меньшее, что он может сделать, чтобы компенсировать свои недостатки. Но только не Арчи. Всего через месяц после свадьбы у него появился тот странный мутный взгляд, который говорит о том, что мужчина тебя не замечает. Он снова вернулся к своей холостяцкой жизни: пиво с Самадом Икбалом, ужин с Самадом Икбалом, воскресные завтраки с Самадом Икбалом, каждую свободную минуту они проводили в этом проклятом месте — «О’Коннелле», в этом проклятом кабаке. Она пыталась быть разумной. Она спрашивала: Почему тебя никогда нет дома? Почему ты все время с этим индийцем? Но он только похлопает ее по плечу, чмокнет в щеку, схватит пальто — и за порог с вечным ответом: Мы с Сэмом? У нас же общее прошлое. С этим не поспоришь. Их прошлое началось раньше, чем она родилась.
Да, Арчибальд Джонс — не прекрасный принц. Ни целей, ни надежд, ни амбиций. Человек, чья единственная радость — завтраки с Самадом Икбалом и наборы «Сделай сам». Скучный человек. Старый. И все же… хороший. Арчи — хороший человек. Хороший мало что дает, хороший не освещает жизнь, но это уже кое-что. Еще тогда, при первой встрече на лестнице она поняла это — легко и сразу — так же, как на Брикстонском рынке она могла выбрать хорошее манго, даже не прикасаясь к нему.
Вот о чем думала Клара, когда стояла, прислонясь к воротам своего дома, через три месяца после свадьбы и молча разглядывала своего мужа: лоб морщинится и сжимается, будто аккордеон, живот нависает над ремнем, словно у беременной женщины. Она видела белизну его кожи, синеву его вен, жилы, выступающие на шее, а это (как говорят на Ямайке) свидетельствует о том, что время мужчины истекает.
Клара нахмурилась. На свадьбе она не заметила этих недостатков. Почему? Он улыбался, на нем был белый джемпер, но нет, дело не только в этом — просто она тогда не старалась их увидеть, вот в чем дело. Большую часть дня своей свадьбы Клара провела, глядя на свои ноги. Был жаркий день, 14 февраля, удивительно теплый, им пришлось долго ждать, потому что все хотели именно сегодня пожениться в маленьком здании на Ладгейт-хилл. Клара вспоминала, как она сбросила крошечные коричневые туфли на каблуках, поставила ноги на прохладный пол, стараясь не заступить на черные стыки между кафельными плитками, и загадала: если удастся удержать равновесие, то она будет счастлива в браке.
В это время Арчи вытер пот с верхней губы, проклиная настойчивый солнечный луч, который заставлял тонкие струйки соленой воды сбегать по его ногам. Он решил вступить в свой второй брак в кашемировом костюме и белом джемпере — и то и другое доставляло неприятности. Ручейки пота стекали по всему его телу, насквозь пропитывали джемпер, а потом кашемир, и от Арчи исходил запах мокрой псины, который ни с чем не спутаешь. Клара, конечно, была похожа на кошку. Коричневое шерстяное платье от Джеффа Бэнкса, идеальные вставные зубы. Платье с глубоким вырезом на спине, зубы белые, и создается впечатление, что перед вами представитель семейства кошачьих, пантера в вечернем платье; где заканчивалась шерстяная ткань, а где начиналась спина Клары, невооруженным глазом было не разобрать. И, как кошка, она грелась в пыльном солнечном луче, который протянулся от высокого окна к ожидающим своей очереди парам. Она подставляла солнцу спину и, казалось, расцветала. Даже регистратор, который чего только не видал — женщины, похожие на лошадей, выходят замуж за мужчин, похожих на кротов; мужчины, похожие на слонов, женятся на дамочках, похожих на сов, — когда Арчи и Клара предстали перед ним, удивленно приподнял брови при виде такого противоестественного союза. Собака и кошка.
— Здравствуйте, отец, — сказал Арчи.
— Это же регистратор, Арчибальд, старая ты дубина, — вмешался его друг Самад Миа Икбал. Он и его жена Алсана были свидетелями. Все это время они провели в изоляции в комнате для гостей новобрачных, и только теперь их позвали. — А не католический священник.
— Да. Конечно. Извините. Нервничаю.
Сердитый регистратор сказал:
— Можно начинать? Много вас тут сегодня.
Это практически все, из чего состояла церемония. Арчи дали ручку, и он написал свое имя (Альфред Арчибальд Джонс), национальность (англичанин) и возраст (47). Он немного помедлил, прежде чем заполнить графу «род занятий», потом остановился на «реклама (печатные проспекты)» — и расписался. Клара вписала имя (Клара Ифигения Боуден), национальность (с Ямайки) и возраст (19). Не найдя графы для рода занятий, она перешла прямо к решающей пунктирной линии, расписалась и выпрямилась: Джонс. Как тысячи людей до нее.
Потом они вышли на улицу, на ступеньки, где ветер поднимал конфетти, оставшиеся от предыдущих пар, и осыпал ими вновь прибывших. Здесь Клара впервые официально познакомилась со своими гостями — двумя индийцами, одетыми в лиловый шелк. Высокий красивый мужчина с белоснежными зубами, Самад Икбал, похлопал ее по спине одной рукой, другая у него неподвижна.
— Знаете, это была моя идея, — без конца повторял он, — этот брак моя идея. Я знаю старину Арчи с… Когда это было?
— С сорок пятого, Сэм.
— Да, вот я об этом и говорю твоей очаровательной жене, с сорок пятого… а когда знаешь человека так долго и воевал с ним плечом к плечу, твой долг сделать его счастливым, если он еще не счастлив. А он не был счастлив! Даже совсем наоборот, пока ты не появилась! Просто в дерьме тонул, извиняюсь за мой французский. Слава богу, теперь-то ее упрятали. Единственное подходящее место для психбольной — рядом с такими же, как она, — начал Самад, но сбавил темп посреди предложения, так как Клара понятия не имела, о чем он говорил. — Ну, все равно, незачем теперь о… В общем, это все моя идея.
А еще была его жена Алсана, маленькая, с поджатыми губами, — казалось, она по какой-то неизвестной причине не одобряет Клару (хотя сама была всего на несколько лет старше). Алсана ничего не говорила, кроме «Да, миссис Джонс» и «Нет, миссис Джонс», из-за чего Клара нервничала и стеснялась настолько, что решила надеть туфли.
Арчи знал, что Кларе хотелось бы устроить большой прием, и расстраивался, что это не удалось. Но приглашать было больше некого. Все остальные друзья и родственники отклонили приглашение: некоторые сдержанно, другие с ужасом, третьи решили, что лучше ничего не отвечать, и всю последнюю неделю игнорировали почту и не отвечали на телефонные звонки. Свои наилучшие пожелания прислал только Ибельгауфтс, которого не пригласили и которому не сообщили о свадьбе. И тем не менее, как это ни странно, с утренней почтой от него пришла открытка:
14 февраля 1975
Дорогой Арчибальд!
В бракосочетании есть нечто, что обычно пробуждает во мне мизантропа, но сегодня, когда я пытался спасти от увядания клумбу с петуниями, я почувствовал необыкновенное тепло при мысли о соединении мужчины и женщины для вечной совместной жизни. Удивительно, что мы, люди, идем на такой подвиг. Но если серьезно, как ты знаешь, я человек, чья профессия — глубоко изучать Женщину и в качестве психиатра констатировать ее полное здоровье или наоборот. И я уверен, друг мой (продолжая метафору), что ты исследовал свою будущую супругу в этом смысле, то есть в плане умственном и духовном, и не нашел в ней никаких изъянов, так что мне ничего не остается тебе предложить, кроме сердечных поздравлений.
Твой честный соперник Хорст Ибельгауфтс
Какие еще воспоминания делают этот день уникальным, возвышают его над остальными тремястами шестьюдесятью четырьмя днями, составляющими 1975 год? Клара помнила, как молодой негр стоял на коробке из-под яблок, потел в черном костюме и взывал к милосердию братьев и сестер; как старая почтальонша достала из урны гвоздику и воткнула в волосы. Вот и все. Завернутые в бумагу бутерброды, которые приготовила Клара, томились на дне сумки, небо затянуло облаками, и когда они проходили мимо ехидных парней с Флит-стрит с кружками пива в руках, по пути к пабу «Король Лудд», оказалось, что Арчи выписали штраф за парковку в неположенном месте.
Поэтому Клара провела первые три часа замужней жизни в полицейском участке Чипсайда, с туфлями в руках, а ее спаситель нудно спорил с инспектором дорожного движения, который никак не хотел понять его тонкую интерпретацию воскресных правил парковки.
— Клара, Клара, милая…
Это Арчи, наполовину скрытый кофейным столиком, протискивался к двери.
— Сегодня вечером придут Икбалы, и я хотел навести в этом доме хотя бы приблизительный порядок… так что не стой, пожалуйста, на пути.
— Тебе помочь? — терпеливо спросила Клара, все еще не выходя из задумчивости. — Я могу принести что-нибудь, если…
— Нет-нет… я справлюсь.
Клара взялась за стол с одного края:
— Давай я…
Арчи попытался протиснуться в узкий дверной проем, стараясь удержать и ножки и большое стекло, закрывавшее поверхность стола.
— Это мужская работа, милая.
— Но… — Клара взяла огромное кресло с легкостью, которой можно только позавидовать, и перенесла его туда, куда Арчи пытался его дотащить, когда выдохся и не смог поднять его по лестнице. — Без проблем. Если нужна помощь, только попроси. — Она нежно отерла его лоб.
— Да-да, — он раздраженно сбросил ее руку, как будто смахнул муху. — Ты же знаешь, я сам могу…
— Знаю…
— Это мужская работа.
— Да, да, понятно, я не хотела…
— Послушай, Клара, милая, просто не мешайся — и я все сделаю, хорошо?
Клара смотрела, как он решительно закатывает рукава и снова пытается протиснуть столик.
— Если ты действительно хочешь помочь, дорогая, можешь пока переносить свою одежду. Боже мой, ее там столько, что можно потопить целый линкор. Как мы ее разместим в таком маленьком доме, просто ума не приложу.
— Я уже говорила… мы можем кое-что выкинуть, если хочешь.
— Нет, это не мне решать, ведь так? Правда? А как насчет вешалки?
В этом он весь: не в состоянии принять решение, не в состоянии четко изложить свое мнение.
— Я говорила, если тебе не нравится, давай отошлем назад эту чертову штуку. Я ее купила, потому что думала, тебе понравится.
— Ну, милая, — начал Арчи, на этот раз осторожно, потому что она повысила голос, — это мои деньги, было бы неплохо хотя бы спросить мое мнение.
— Это всего лишь вешалка! Подумаешь, красная. Что тут такого? Красный — вполне нормальный цвет. С чего это ты так против него?
— Я просто пытаюсь, — ответил Арчи, понизив голос до хриплого, сдавленного шепота (любимое оружие супружеского арсенала: Не при соседях / детях), — сделать так, чтоб наш дом выглядел более представительным. Это хороший район, новая жизнь, понимаешь. Давай не будем спорить. Просто подбросим монетку: решка — она остается, орел…
Влюбленные ссорятся и в следующую секунду падают друг другу в объятия, любящие с более длительным стажем разойдутся по комнатам или один из них уйдет на второй этаж, прежде чем раскается и вернется. В отношениях на грани разрыва один из партнеров успеет пересечь два квартала или окажется на две страны к востоку, прежде чем что-то остановит его, какое-то обязательство, какое-то воспоминание — тронет ли ребенок его руку, или что-то тронет тайную струну его сердца и заставит проделать долгий путь назад к своей второй половине. По такой шкале Рихтера Клара испытала только самые слабые толчки. Она отвернулась, сделала два шага к воротам и остановилась.
— Решка! — сказал Арчи, явно не расстроившись. — Она остается. Видишь? Совсем несложно.
— Я не хочу спорить. — Клара повернулась, приняв новое решение: она запомнит, что должна ему. — Ты сказал, на ужин придут Самад и Алсана? Я подумала… может, ты хочешь, чтобы я приготовила карри… в смысле, я могу приготовить карри, но только так, как я готовлю карри.
— Бог мой, да они совсем не из таких индийцев, — сердито заметил Арчи. Его оскорбило, что она могла так подумать. — Сэм с удовольствием съест обычное воскресное жаркое, как всякий другой. Он только и делает, что подает индийские блюда, они надоели ему до смерти.
— Я просто уточнила, вдруг…
— Клара, прошу тебя!
Он нежно поцеловал ее в лоб, для чего ей пришлось немного наклониться.
— Я тысячу лет знаю Сэма, и его жена, по-моему, скромная женщина. Они не королевская семья. Они не из таких индийцев, — повторил он и покачал головой: его что-то беспокоило, какое-то сложное чувство, которое он не мог до конца объяснить.
* * *
Самад и Алсана Икбал, которые были не из «таких» индийцев (так же как для Арчи Клара была не из «таких» негров) и вообще были не из Индии, а из Бангладеш, жили через четыре квартала от них в плохом квартале в Уиллздене. Они потратили целый год, пытаясь перебраться сюда, целый год нещадно тяжелой работы, и все для того, чтобы однажды переехать из плохого квартала в Уайтчепеле в плохой квартал Уиллздена. Целый год Алсана не отрывалась от старой швейной машинки «Зингер», поставленной на кухне, и сшивала кусочки черной синтетики для магазина в Сохо под названием «Доминейшн» (часто по ночам Алсана вертела в руках вещь, которую только что сшила по заданному образцу, и гадала, что бы это могло быть). Целый год Самад почтительно наклонял голову, держа карандаш в левой руке и слушая жуткое произношение британцев, испанцев, американцев, французов, австралийцев:
Кари Кури Ца и Рис, позалиста
Фашоль ф шоусе, шпашыбо.
С шести вечера до трех часов ночи; потом он весь день спал, солнечный свет стал для него такой же редкостью, как приличные чаевые. Какой смысл, думал Самад, забирая две крупные банкноты и счет, сверх которого обнаруживалось только пятнадцать пенсов, давать чаевых столько же, сколько не жалко бросить в фонтан, чтобы загадать желание? Но прежде чем у него могла возникнуть противозаконная мысль спрятать пятнадцать пенсов под накинутой на руку салфеткой, перед ним вырастала тощая, как будто проволочная, фигура Мухула. Ардашир Мухул, владелец ресторана, обходивший дозором свой «Палас», одним глазом благосклонно глядя на посетителей, другим — внимательно следя за персоналом, тотчас же накидывался на него.
— Сааамаад, — у него была приторная, елейная манера говорить, — поцеловал ли ты сегодня нужный зад, брат мой?
Самад и Ардашир были дальними родственниками, Самад — старше на шесть лет. Какую радость (просто блаженство!) испытал Ардашир, когда в прошлом году, в январе, получил письмо, из которого явствовало, что его брату, который и старше, и умнее, и красивее, не удается найти работу в Англии, так что не мог бы Ардашир…
— Пятнадцать пенсов, брат, — ответил Самад, раскрывая ладонь.
— Ну, ничего, это уже хорошо, это уже хорошо, — говорил Ардашир, и его бледные рыбьи губы растягивались в тонкой улыбке. — В Горшок их.
Горшок был черной банкой с надписью «Балти», водруженной на постамент за туалетом для персонала; в нее складывали все чаевые, а потом делили в конце дня. По отношению к молодым, ярким, красивым официантам, таким как Шива, это было несправедливо. Шива был единственным индусом среди персонала — его взяли благодаря замечательным способностям, которые заслонили собой религиозные разногласия. Шива умел получать до пяти фунтов за вечер, если в углу одиноко сидела заплаканная, только что разведенная женщина, и ему удавалось эффектно взмахивать длинными ресницами. Кроме того, он умел выжимать деньги из режиссеров в свитерах с отложными воротничками и продюсеров («Палас» находился в районе театров, а это было время «Ройял Корта», смазливых мальчиков и мелодрамы), которые льстили Шиве, провожали его взглядами, когда он, соблазнительно виляя задом, шел к бару и обратно, и клялись, что если кто-нибудь переложит для сцены «Поездку в Индию», Шива может получить в ней любую роль, какую только пожелает. Для него система Горшка — грабеж среди бела дня и оскорбление его исключительных способностей. Но такие, как Самад, которому под пятьдесят, и другие, старше его, такие как восьмидесятилетний седовласый Мухаммед (двоюродный дедушка Ардашира), с глубокими морщинами у рта — следами улыбок молодости, — такие люди не могли жаловаться на систему Горшка. Для них лучше бросить чаевые в общую кассу, чем прикарманить пятнадцать пенсов, рискуя быть пойманными (и лишиться чаевых за всю неделю).
— Вы все сидите на моей шее! — ворчал Шива, в очередной раз бросая в Горшок пять фунтов. — Вы все живете за мой счет! Снимите с моей шеи этих неудачников! Это была моя пятерка, а теперь ее разделят на шестьдесят пять чертовых миллионов частей и выдадут, как милостыню, этим неудачникам! Это что — коммунизм?
Остальные избегали его яростного взгляда и пытались сделать вид, что занимаются своими делами, пока однажды, в один из «вечеров пятнадцати пенсов», Самад не сказал: «Заткнись, парень» — тихо, почти шепотом.
— Ты! — Шива резко повернулся к Самаду, сбросив огромную банку с чечевицей для завтрашнего дала. — Ты хуже всех! Ты самый говенный официант, какого я когда-либо видел! Ты не смог бы выбить чаевые, даже если бы грабил этих дебилсв! Я слышал, как ты разговариваешь с посетителями: о биологии то, о политике сё. Просто подавай еду, идиот. Ты, блин, официант, а не Майкл Паркинсон. «Вы, кажется, сказали — Дели?» — Шива перебросил фартук через руку и стал прохаживаться по кухне (актер из него выходил скверный). — «Знаете, я и сам там был, Университет Дели, это было превосходно, да — я воевал, за Англию, да… да, да, прелестно, прелестно». Он ходил кругами по кухне, опуская голову и потирая руки, как Урия Хип, кланяясь и приседая перед шеф-поваром, старичком, который выкладывал большие сочные куски мяса в сумку-холодильник, перед мальчиком, чистившим духовку. — Самад, Самад… — проговорил он, изображая бесконечную жалость, потом вдруг остановился, надел фартук. — Ты такой жалкий человечек.
Мухаммед оторвался от чистки горшков, покачал головой. Ни к кому особо не обращаясь, сказал:
— Молодежь… что говорят? Что говорят? Куда делось уважение? Что говорят?
— И ты заткнись. — Шива махнул половником в его сторону. — Ты старый идиот. Ты мне не отец.
— Троюродный брат дяди твоей матери, — пробормотал кто-то сзади.
— Наплевать, — ответил Шива, — плевать мне на это.
Он схватил швабру и направился к туалету, но остановился напротив Самада и поднес ее деревянную ручку к самым его губам.
— Поцелуй, — усмехнулся он, а потом, изображая тягучую речь Ардашира, сказал: — Кто знает, брат мой, может быть, ты получишь прибавку!
И так почти всегда: Шивы и другие оскорбляют, Ардашир смотрит снисходительно; он совсем не видит Алсану, совсем не видит солнца, хватает пятнадцать пенсов, а потом отдает их, и ему ужасно хочется повесить себе на грудь табличку, большой белый плакат:
Я НЕ ОФИЦИАНТ. Я БЫЛ СТУДЕНТОМ, УЧЕНЫМ, СОЛДАТОМ. МОЮ ЖЕНУ ЗОВУТ АЛСАНА, МЫ ЖИВЕМ НА ЗАПАДЕ ЛОНДОНА, НО ХОТЕЛИ БЫ ПЕРЕЕХАТЬ НА СЕВЕР. Я МУСУЛЬМАНИН, НО АЛЛАХ ОСТАВИЛ МЕНЯ, ИЛИ Я ОСТАВИЛ АЛЛАХА, НЕ ЗНАЮ. У МЕНЯ ЕСТЬ ДРУГ — АРЧИ — И ДРУГИЕ. МНЕ СОРОК ДЕВЯТЬ, НО ЖЕНЩИНЫ НА УЛИЦЕ ВСЕ ЕЩЕ ОБОРАЧИВАЮТСЯ. ИНОГДА.
Но за неимением такого плаката он стремился говорить с каждым и, как Старый Мореход, постоянно объяснять, постоянно пытаться кого-то убедить в чем-то, хоть в чем-нибудь. Разве не это самое главное? Но потом горькое разочарование: главное, самое главное, оказывается, — склонить голову, приготовить карандаш, главное — быть хорошим официантом, слушать, как кто-то говорит:
— Молодой ягненок с рисом. И с картошкой. Спасибо.
И пятнадцать пенсов звякнули о фарфор. Спасибо, сэр. Огромное вам спасибо.
* * *
Во вторник, после свадьбы Арчи, Самад подождал, пока все уйдут, аккуратно сложил белые брюки-клеш (сделанные из той же ткани, что и скатерти) и поднялся по лестнице, ведущей в кабинет Ардашира. Он хотел его кое о чем спросить.
— Брат мой! — сказал Ардашир с дружелюбной миной, увидев, как Самад робко просовывает голову в дверь. Он знал, что Самад пришел просить прибавки, и хотел показать, что прежде чем отказать ему, обдумал дело со всей присущей ему благожелательностью.
— Войди, брат мой!
— Добрый вечер, Ардашир Мухул, — сказал Самад, уже целиком входя в комнату.
— Садись, не стой, — тепло предложил Ардашир, — ни к чему эти церемонии.
Самад был рад этому. О чем и сообщил Ардаширу. Минуту он с ожидаемым от него восхищением разглядывал комнату: повсюду золото, толстый ковер, мебель в желто-зеленых тонах. Как можно было не восхищаться деловой хваткой Ардашира? Он взял за основу обычное представление об индийском ресторанчике (небольшой зал, розовые скатерти, громкая музыка, ужасные обои, блюда, о которых в Индии даже понятия не имеют, всевозможные соусы) и просто придал всему этому масштаб. Он ничего не усовершенствовал — все та же дрянь, только в большем объеме, расположенная в большом здании на Лестер-сквер, самой большой в Лондоне ловушке для туристов. Как можно было не восхищаться всем этим и человеком, похожим на какую-то благодушную саранчу, который сидит, погрузив свое узкое членистое тельце в черное кожаное кресло, облокотись на стол и не переставая улыбаться — паразит под личиной филантропа.
— Брат мой, что я могу для тебя сделать?
Самад набрал в легкие воздуха. Дело в том, что…
Самад начал объяснять ему свое положение, и взгляд Ардашира тотчас же стал отстраненным. Его тощие ножки подергивались под столом, а в руках он вертел скрепку, превращая ее в букву А. «А» значит Ардашир. Дело в том, что… да, в чем дело? Все дело в доме. Самад переезжает из восточного Лондона (где нельзя растить детей, да-да, конечно нельзя, если не хочешь, чтобы их покалечили), из восточного Лондона с его бандами Национального фронта, на север, на северо-запад, где все гораздо… гораздо… либеральнее.
Теперь пора говорить.
— Пойми же, брат мой… — заговорил Ардашир, сделав серьезное лицо, — ты должен понимать… я не могу покупать дома всем своим служащим, даже если они мои родственники… Я плачу зарплату, брат мой… Так устроен бизнес в этой стране.
Ардашир пожал плечами, показывая, что сам он совершенно не одобряет «бизнес в этой стране», но что поделаешь. Его вынуждают, говорил его взгляд, эти англичане вынуждают его зарабатывать такие бешеные деньги.
— Ты не понял, Ардашир. Я купил дом в кредит, теперь это наш дом, мы уже переехали…
Как это он умудрился? Его жена, наверно, работала как каторжная, думал Ардашир, доставая из нижнего ящика стола еще одну скрепку.
— Мне нужна только небольшая прибавка, чтобы свести концы с концами. Чтобы нам было немножко легче, пока мы обустраиваемся на новом месте. К тому же Алсана… она беременна.
Беременна. Это сложнее. Тут требуется тонкая дипломатия.
— Пойми меня правильно, Самад, мы с тобой люди культурные, откровенные люди, так что, думаю, я могу быть с тобой откровенным… Я знаю, что ты не говенный официант, — он прошептал бранное слово и снисходительно улыбнулся, как будто это было нечто пикантное и тайное, что их сближало, — я понимаю, в каком ты сейчас положении… само собой разумеется, я все понимаю… но и ты меня пойми… если я начну повышать зарплаты всем родственникам, которые у меня работают, я пойду по миру, как какой-нибудь Ганди. Даже без ночного горшка. Буду прясть при свете луны. Вот, например, сейчас этот кровопийца Жирный Элвис, мой шурин, — Хуссейн Ишмаэл…
— Мясник?
— Мясник. Требует, чтобы я больше платил за его вонючее мясо! «Ну, Ардашир, мы же родичи!» — говорит он мне. А я ему говорю: но Мо, это же получается розничная цена…
Теперь взгляд Самада стал отстраненным. Он подумал о своей жене, Алсане, которая вовсе не была такой робкой, как он думал, когда они только поженились; он принесет плохие новости Алсане, у которой случаются приступы, даже припадки — да, настоящие припадки — дикой ярости. Его тети, братья, двоюродные братья и сестры — все считали, что это плохой знак, и опасались, что в семье Алсаны могло передаваться по наследству «какое-то душевное расстройство», они сочувствовали ему, как сочувствуют тому, кто купил краденую машину с подкрученным спидометром. Самад был настолько наивен, что думал: с молодой женой будет… легко. Но с Алсаной было не легко… совсем не легко. Значит, девушки теперь такие, решил он. Невеста Арчи… в прошлый вторник он понял по ее глазам, что она тоже не из тех, с кем легко. Такие теперь девушки.
Ардашир подошел к концу своей, как он полагал, замечательно сказанной речи. Довольный собой, он откинулся на спинку кресла и разместил на колене только что сделанную букву М, означавшую Мухул, рядом с уже готовой А, означавшей Ардашир.
— Спасибо, сэр, — сказал Самад. — Огромное вам спасибо.
В тот вечер разразился страшный скандал. Алсана сбросила на пол швейную машинку вместе с черными трусиками, над которыми как раз работала.
— Бесполезно! Скажи мне, Самад Миа, зачем было переезжать сюда — в красивый дом, да-да, очень красивый, очень-очень, — если в нем нет еды?
— Это хороший район. У нас тут друзья.
— Какие еще друзья? — Она стукнула маленьким кулачком по кухонному столу, отчего баночки с солью и перцем подскочили и выразительно столкнулись в воздухе. — Я их не знаю! Ты воевал на старой, всеми забытой войне с каким-то англичанином… женатым на черной! Кому это они друзья? С такими людьми будет расти мой ребенок? С их детьми — черно-белыми? Но скажи мне, — закричала она, возвращаясь к своей любимой теме, — где еда? — она открывала каждый шкафчик на кухне, театрально указывая на них рукой. — Где она? Мы можем съесть фарфоровый сервиз? — Две тарелки полетели на пол. Она похлопала себя по животу, чтобы напомнить о будущем ребенке, и ткнула пальцем в осколки: — Хочешь есть?
Самад, тоже любитель мелодраматических жестов, особенно если не он первый начал, рванул дверцу холодильника и выложил посреди кухни огромную гору мяса. Его мать по ночам готовила мясо для своей семьи, объявил он. Его мать, продолжал Самад, не тратила, как Алсана, все семейные деньги на полуфабрикаты, йогурты и консервированные спагетти. Алсана с размаху ударила его в живот.
— Самад Икбал — традиционалист! Может, мне еще стирать, стоя на карачках перед корытом посреди улицы? А? И кстати, моя одежда — она съедобна?
Пока Самад хватался за живот, корчась от боли, она сняла с себя все, каждый клочок ткани, и водрузила одежду прямо на кучу замороженной баранины — куски, не пригодившиеся в ресторане. Несколько секунд она стояла перед ним совершенно голая, выставив на обозрение пока еще небольшой живот, потом надела длинное коричневое пальто и вышла из дома.
Но вообще-то, думала она, захлопывая за собой дверь, это правда: район красивый; она не могла это отрицать, мчась вдоль дороги мимо деревьев, тогда как раньше, в Уайтчепеле, она ходила мимо выброшенных матрасов и бездомных. В таком районе ребенку будет лучше, трудно это отрицать. Алсана была глубоко убеждена, что жить среди зелени детям полезно, а тут справа Гладстон-парк, зеленый массив, простиравшийся до самого горизонта и названный в честь либерального премьер-министра (Алсана была из почтенной бенгальской семьи и изучала английскую историю; но посмотрите на нее теперь: кто бы мог подумать, до каких глубин!..), и, в либеральных традициях, у этого парка не было забора, в отличие от более богатого Королевского парка (имелась в виду королева Виктория) с его остроконечной металлической решеткой. Трудно отрицать. Не то что Уайтчепел, где этот сумасшедший Инок Как-Бишь-Его произносил речь, которая заставила их прятаться в подвале, пока дети били стекла ботинками с металлическими носами. Реки крови и тому подобное… Теперь, когда она беременна, ей нужны тишина и покой. Хотя в каком-то смысле здесь было то же самое — на нее странно поглядывали: маленькая индианка в макинтоше шагает вдоль дороги, и ее густые волосы развеваются по ветру. «Кебабы Мали», «Мистер Чонг», «Раджа», «Булочная Малковича», читала она незнакомые вывески. Алсана проницательна. Она понимает, что это значит. «Либеральный? Ерунда!» Люди тут все равно не более либеральны, чем везде. Просто здесь, в Уиллздене, слишком мало тех, кто может объединяться в банды и заставлять несчастных прятаться в подвале, когда окна разлетаются вдребезги.
— Выживание, вот что это такое! — заключила она вслух (она обращалась к своему ребенку, ей нравилось говорить ему по одной умной мысли в день) и открыла дверь под вывеской «Старая обувь», отчего колокольчик над входом зазвенел. Здесь работала ее племянница Нина. Это была старомодная мастерская, где Нина ставила набойки на «шпильки».
— Алсана, ты дерьмово выглядишь, — крикнула Нина на бенгальском. — Что за жуткое пальто?
— Не твое дело, вот что, — ответила Алсана по-английски. — Я пришла забрать туфли моего мужа, а не болтать с Позорной Племянницей.
Нина привыкла к такому обращению, а теперь, когда Алсана переехала в Уиллзден, Нине придется слышать это чаще. Раньше Алсана выражала свое негодование более длинными предложениями, например: «Ты не принесла нам ничего, кроме позора…» или «Моя племянница, навлекшая позор…», но теперь у Алсаны не было ни времени, ни сил, чтобы каждый раз производить впечатление, так что она сократила свои пылкие тирады до «Позорной Племянницы» — ярлык на все случаи жизни, суммировавший ее чувства.
— Видишь, какие подошвы? — спросила Нина, убирая с глаз светлую крашеную челку. Она достала с полки туфли Самада и протянула Алсане синий талончик. — Они были ужасно стоптанными, тетенька Алси, мне пришлось их чуть не заново сшить. Заново! Что он только в них делает? Бегает марафон?
— Работает, — сухо ответила Алсана, — и молится, — добавила она, потому что ей нравилось подчеркивать свою респектабельность, а кроме того, она действительно была традиционалисткой и очень религиозной — ей не хватало только веры. — И не зови меня тетенькой, я всего на два года старше тебя. — Алсана запихнула туфли в пакет и пошла к выходу.
— Я думала, молятся, стоя на коленях, — хихикнула Нина.
— И так, и так, а еще во сне, просыпаясь и на ходу, — отрезала Алсана, снова проходя под звонким колокольчиком, — Создатель всегда следит за нами.
— Как ваш новый дом? — прокричала ей вслед Нина.
Но Алсана уже ушла; Нина покачала головой, глядя, как ее молодая тетя исчезает вдали, похожая на маленькую коричневую пулю. Алсана. Одновременно и молодая и старая, думала Нина. Она казалась такой правильной, такой практичной в своем длинном практичном пальто, но создавалось впечатление…
— Эй, мисс! Тут вас ждут туфли, — раздался голос из задней комнаты.
— Отвали, — огрызнулась Нина.
Алсана спряталась за угол почты и, сняв тесные босоножки, надела туфли Самада. (У Алсаны было странное сложение. Сама маленькая, а ноги — большие. Когда смотришь на нее, создается впечатление, что ей еще предстоит вырасти.) Быстрым движением она стянула волосы в узел и поплотнее запахнула пальто, чтобы не задувал ветер. Затем пошла мимо библиотеки по зеленой улице, по которой еще никогда не ходила.
— Выжить, маленький Икбал, — снова повторила она своему животу. — Самое главное — выжить.
Вскоре она перешла дорогу, собираясь свернуть налево и вернуться на прежнюю улицу. Но поравнявшись с большим белым фургоном и завистливо посмотрев на мебель, наваленную внутри, она вдруг узнала черную женщину. (Полуголая! Прозрачная фиолетовая маечка, почти что нижнее белье!) Она опиралась на изгородь и мечтательно смотрела на библиотеку, как будто именно там лежало ее будущее. Алсана не успела снова перейти дорогу, чтобы не попасться на глаза этой даме, — ее уже заметили.
— Миссис Икбал! — закричала Клара и помахала рукой.
— Миссис Джонс.
Обеим тотчас же стало стыдно своего вида, но, посмотрев друг на друга, они успокоились.
— Надо же какое совпадение, Арчи, — проговорила Клара, произнося все звуки правильно. Она уже говорила почти без акцента и любила при случае попрактиковаться.
— Что? Что? — спросил из коридора Арчи, бившийся там со шкафом.
— Мы только что о вас говорили. Вы ведь сегодня ужинаете у нас, верно?
Черные всегда такие дружелюбные, подумала Алсана, улыбаясь Кларе, и автоматически занесла это маленькое «за» в список «за» и «против» этой девочки. Алсане нравилось из каждого социального меньшинства, которое она не любила, выделять один экземпляр для духовного оправдания. В Уайтчепеле было много таких заслуживших спасение. Мастер по педикюру мистер Ван — китаец, плотник мистер Сигал — еврей, Рози — доминиканка, которая частенько к ним заходила, вызывая в Алсане недовольство и радость, и пыталась обратить ее в адвентистку седьмого дня, — все эти счастливчики получили высочайшее помилование, и их волшебным образом освободили от кожи, как индийских тигров.
— Да, Самад мне говорил, — ответила Алсана, хотя Самад ничего такого ей не говорил.
Клара просияла:
— Замечательно… замечательно!
Повисла пауза. Ни та, ни другая не могла придумать, что сказать. Обе смотрели себе под ноги.
— Эти туфли, должно быть, очень удобные, — заметила Клара.
— Да, очень. Я много хожу. А теперь… — она похлопала свой живот.
— Ты беременна? — удивилась Клара. — Пусенька, такой маленький, совсем не видно.
Сказав это, Клара тут же покраснела; когда она была чем-то взволнована или обрадована, у нее опять появлялся акцент. Алсана только мило улыбалась, не совсем поняв, что та сказала.
— Кто бы мог подумать, — добавила Клара, несколько успокоившись.
— Боже мой, — проговорила Алсана с вымученной веселостью, — наши мужья что, ничего не говорят друг другу?
Но как только она это сказала, на двух юных жен снизошло озарение. Их мужья говорили друг другу все. А своих жен держали в неведении.