Книга: Белые зубы
Назад: Глава 8 Митоз
Дальше: Глава 10 Корни Мангала Панде

Глава 9
Восстание!

С точки зрения Алсаны, люди разнились не цветом кожи. Не полом, не верой, не умением дергаться под модные ритмы или грести деньги лопатой. Главное различие было фундаментальнее. Оно крылось в земле. И в небе. Человечество легко и четко делилось на два лагеря при помощи простенького теста, вроде тех, что публикуются по вторникам в журнале «Женские секреты»:
A) Может ли с неба над вашей головой неделями идти дождь?
Б) Может ли случиться так, что земля у вас под ногами будет трястись и разламываться?
B) Существует ли вероятность того (отметьте данный пункт, даже если эта вероятность ничтожно мала), что зловещая гора, затеняющая в полдень ваше жилище, вдруг ни с того ни с сего начнет извергать лаву?
Если хотя бы на один вопрос вы ответили утвердительно, ваша жизнь — беспросветный кошмар и висит на волоске; она эфемерна, похожа на старую ветошь; она в истинном смысле беззаботна; светла, легковесна — как кольцо для ключей или заколку для волос, ее ничего не стоит потерять. Она похожа на летаргический сон: можно утро, день, год напролет сидеть под кипарисом и чертить на песке восьмерку. А еще такая жизнь сродни бедствию, хаосу: можно вдруг ринуться и свергнуть правительство, выколоть глаза неприятному человеку или сойти с ума и слоняться по городу, что-то бормоча под нос, драть на себе волосы, размахивать руками. Ничто не может вам помешать — и вам может помешать что угодно. Вот такое ощущение. И в нем заключена основная разница между людьми. Живущим на твердой земле, под безопасным небом, этого не понять; они как английские военнопленные в Дрездене, не перестававшие пить чай и переодеваться к обеду даже во время воздушных налетов, даже когда в городе бушевали пожары. Уроженцы зеленой, благодатной, спокойной земли, англичане совершенно не чувствуют опасность, даже исходящую от человека, не от природы.
Совсем иные жители Бангладеш, прежде Восточного Пакистана, прежде Индии, прежде Бенгала. Они живут под дамокловым мечом какого-нибудь стихийного бедствия — потопа, циклона, урагана, грязевого селя. Полгода половина страны затоплена водой; целые поколения тонут, как по расписанию; оптимисты рассчитывают дожить в лучшем случае до пятидесяти двух. Люди здесь хладнокровно слушают рассуждения о конце света и природных катаклизмах, зная, что они первыми попадут на поле Откровения, что, когда флегматичные полярные шапки начнут перемещаться и таять, они, как атланты, первыми окажутся на дне морском. Бангладеш — забавнейшая страна в мире. Удачная шутка Бога, его дебютная черная комедия. Нет нужды анкетировать бенгальцев. В их жизнь прочно вошла беда. К примеру, с момента шестнадцатилетия Алсаны (1971) до момента, когда она перестала разговаривать с мужем (1985), в Бангладеш от ураганов и дождей погибло больше людей, чем в Хиросиме, Нагасаки и Дрездене, вместе взятых. Миллион людей распрощались с жизнью, к которой жизнь приучила их относиться легко.
Именно этого Алсана не могла простить мужу; по правде говоря, больше, чем предательство, чем ложь, чем факт похищения, ее угнетала мысль, что Маджиду придется легко относиться к собственной жизни. И хотя он был, можно сказать, в безопасности, в горном районе Читтагонг, самом высоком месте равнинной, низменной Бангладеш, она содрогалась, представляя, что Маджид, как некогда она сама, станет ценить жизнь не дороже пайсы, бездумно брести по высокой воде и дрожать под тяжестью свинцового неба…
Естественно, она закатывала скандалы. Естественно, пыталась его вернуть. Обращалась в соответствующие инстанции. Там ей отвечали: «Честно сказать, милочка, мы заинтересованы в том, чтобы к нам приезжали» — или: «По правде говоря, поскольку поездку организовал ваш муж, мы мало чем можем…» — и она опускала трубку на рычаг. Через несколько месяцев она перестала звонить. Зато в отчаянии ходила по домам своих родичей в Уэмбли и Уайтчепеле, и они вместе выходные напролет проливали слезы, ели и горевали, как в «Одиссее»; однако нутром Алсана чуяла, что, хотя карри приготовлен от души, соболезнования фальшивы. Некоторым было втайне приятно, что Алсана Икбал, у которой большой дом, черно-белые друзья, муж вылитый Омар Шариф, а сын изъясняется как принц Уэльский, теперь, как все, живет в сомнениях и неопределенности и учится носить страдание, словно старый знакомый шелк. Даже Зинат (которая так и не призналась, что принимала участие в операции), перегибаясь через подлокотник и сжимая руку Алсаны своими сочувственными клешнями, испытывала определенное удовлетворение. «Ой, Алси, я все думаю, зачем он увез лучшего? Такой умный был мальчик, такой послушный! С ним бы обошлось без хлопот: ни тебе наркотиков, ни потаскушек. Знай только очки покупай для всяких там книжек».
Да, было в этом определенное удовольствие. Не стоит недооценивать людей, недооценивать удовольствие, которое они получают, созерцая чужую боль, передавая плохие новости, глядя по телевизору, как падают бомбы, слушая сдавленные рыдания на другом конце телефона. Боль сама по себе — просто боль. Но боль плюс безопасное расстояние дают приятное развлечение, вуайеризм, любопытство — в точности как в кино: утробный смешок, сочувственная улыбка, поднятая бровь, скрытое презрение. Все это и многое другое ощутила Алсана 28 мая 1985 года, когда ее телефон разрывался от звонков — соболезнований по случаю последнего циклона.
— Алси, я не могла не позвонить. Говорят, Бенгальский залив кишит телами утопленников…
— Только что передали по радио: десять тысяч!
— Те, кому удалось остаться в живых, дрейфуют на сорванных крышах, а крокодилы и акулы гонятся за ними по пятам.
— Как, должно быть, ужасно, Алси, сидеть и не знать, как там твой…
Шесть дней и шесть ночей Алсана сидела и не знала, как там ее сын. Все это время она запоем читала бенгальского поэта Рабиндраната Тагора, изо всех сил пытаясь уверовать в его слова («Ночная тьма — сума со златом утреннего света»), но, будучи от природы женщиной практичной, не находила утешения в поэзии. Эти шесть дней ее жизнь была беспросветным кошмаром и висела на волоске. Но на седьмой день вспыхнул свет: дошли вести, что с Маджидом все в порядке, не считая сломанного носа — на него в мечети упала ваза, непрочно стоявшая на верхней полке и сброшенная при первом же порыве ветра (пожалуйста, обратите внимание на эту вазу, именно она в итоге ткнет Маджида носом в его призвание). А вот слуги, которые за пару дней до этого где-то раздобыли джин, завалились в старенький семейный фургончик и превесело отправились в Дакку, теперь плавали брюхом вверх в Джамуне, и рыбки с серебряными плавниками таращили на них круглые изумленные глаза.
Самад торжествовал.
— Видишь? В Читтагонге он в полнейшей безопасности! Более того, он был в мечети. Лучше сломать нос в мечети, чем в килбурнской драке! На это я и рассчитывал. Он впитывает старые традиции. Согласна?
На мгновение Алсана задумалась, а затем сказала:
— Может быть, Самад Миа.
— Что значит «может быть»?
— Может, да, Самад Миа, может, нет.
Алсана решила, что больше не станет прямо отвечать на мужнины вопросы. Следующие восемь лет она не будет говорить ему ни «да», ни «нет» — чтобы заставить его жить так же, как жила она: в неведении, вечном сомнении, чтобы держать Самада на грани безумия до тех пор, пока ей не вернут ее сына, старшего на целых две минуты, и она снова не погладит его густые волосы своей располневшей рукой. Она дала себе слово. Это было ее проклятие, ее изощренная месть. Временами она доводила его до белого каления, вынуждая хвататься за нож или бежать к аптечке. Но Самад был из тех упрямцев, которые не покончат с собой, если это доставит кому-нибудь удовольствие. Он стоял на своем. А Алсана даже во сне бормотала:
— Верни его, наконец, идиот… не хочешь свихнуться, верни мне моего ребенка.
Но даже если бы Самад решился выбросить белый флаг, у них не было денег вернуть Маджида. И он привык к такой жизни. Дошло до того, что когда в ресторане или на улице Самаду говорили «да» или «нет», он терялся и не знал, как реагировать, — он совсем забыл, что значат эти два изящных самостоятельных слова. В доме Икбалов на вопросы прямо не отвечали.
— Алсана, ты не видела тапочки?
— Возможно, видела, Самад Миа.
— Сколько времени?
— Может быть, три, Самад Миа, а может быть, и четыре — Аллах его знает!
— Алсана, куда ты положила пульт от телевизора?
— Сдается мне, он в ящике, Самад Миа, но можешь поискать и за софой.
И так далее.

 

Вскоре после того майского циклона Икбалы получили письмо; оно было написано на тетрадном листе рукой их старшего (на две минуты) сына, а внутрь листа вложена свежая фотография. Маджид писал им не в первый раз, но в этом письме Самад разглядел нечто особенное, что приводило его в восторг и оправдывало его сомнительное решение; новизна сказывалась в тоне послания, в нем сквозила зрелость, растущая мудрость Востока; внимательно изучив письмо в саду, Самад пришел на кухню, где Клара с Алсаной пили мятный чай, и с огромным удовольствием зачитал его вслух.
— Послушайте, что он пишет: «Вчера дедушка бил Тамима (нашего слугу) ремнем, пока у того зад не стал красным, как помидор. Сказал, Тамим украл свечи (это правда, я сам видел!) и заслуживает наказания. Иногда, говорит дедушка, наказывает Аллах, иногда это делают люди, причем мудрый человек всегда знает, когда взяться за дело самому, а когда положиться на Аллаха. Надеюсь, однажды я тоже стану мудрецом». Слыхали? Он стремится к мудрости. Многие ли из известных вам школьников хотят сделаться мудрецами?
— Возможно, никто, Самад Миа. А может быть, каждый первый.
Самад зыркнул на жену и продолжал:
— Дальше он пишет о своем носе: «Мне кажется, необдуманно ставить вазу так, чтобы она могла упасть и сломать мальчику нос. За такую халатность нужно наказывать (но телесные наказания годятся лишь для детей — скажем, до двенадцати лет). Когда я вырасту, я буду заботиться о том, чтобы вазы не стояли где придется, угрожая здоровью, вообще буду следить за опасными вещами (кстати, мой нос уже зажил!)». Ясно вам?
Клара нахмурилась:
— Что нам ясно?
— Ему не по вкусу декоративное убранство мечети, он осуждает любые проявления язычества, никчемное, опасное украшательство! Этого мальчика ждет великое будущее.
— Может быть, Самад Миа, а может, и нет.
— Может быть, он станет членом правительства, а может, и юристом, — предположила Клара.
— Чепуха! Мой сын предназначен Богу, а не людям. Он не страшится своей судьбы. Не боится быть настоящим бенгальцем, правоверным мусульманином. Дальше он сообщает, что козла с этой фотографии больше нет. «Я помогал его резать, Абба, — пишет он. — Мы разрубили его надвое, и он еще какое-то время трепыхался». Какое бесстрашие, не правда ли?
Тут нельзя было не сказать «нет», что без особого энтузиазма сделала Клара, взяв снимок, который ей протягивал Самад. На фотокарточке на фоне старого дома стоял обреченный козел, а рядом с ним — Маджид, по-прежнему с головы до ног в сером.
— Посмотрите на его нос! Видно место перелома. У него теперь римский нос. Он похож на аристократа, на маленького англичанина. Посмотри, Миллат. — Клара сунула фотографию Миллату под нос, не такой большой и без горбинки. — Вы теперь хоть немного отличаетесь.
Миллат бросил на снимок беглый взгляд.
— Голова, ни дать ни взять.
Не шибко разбираясь в тонкостях уиллзденского сленга, Самад важно кивнул и потрепал сына по голове.
— Хорошо, что ты видишь разницу между вами двоими, Миллат, лучше поздно, чем никогда. — Самад перевел взгляд на Алсану, та крутила пальцем у виска и выразительно стучала себя по голове: чокнутый псих. — И пусть кое-кто насмехается, мы-то с тобой знаем, что твой брат поведет людей к свету. Станет предводителем масс. Он действительно голова.
Миллат на его слова расхохотался так громко и безудержно, что не удержался на ногах и, поскользнувшись на губке для мытья посуды, ударился лицом о раковину и сломал нос.
* * *
Двое сыновей. Один далекий и прекрасный, застывший в приятном девятилетием возрасте, замерший на фотографии в рамке на телевизоре, из которого льются помои восьмидесятых: бомбы ирландцев, выступления англичан, трансатлантическая безнадега; поверх всей этой смуты глядит ребенок, чистая, незапятнанная душа, будто вечно улыбающийся Будда, погруженный в безмятежную восточную медитацию; способный на подвиги, настоящий лидер, настоящий мусульманин, настоящая голова — словом, греза, да и только. Призрачный дагерротип, отпечатанный с ртутной амальгамы отцовского воображения и зафиксированный соляным раствором материнских слез. С этим далеким безмолвствующим сыном все было «предположительно хорошо», как с каким-нибудь колониальным островным аванпостом Ее Величества; он навечно остался маленьким и наивным, застыл в предподростковости. Этого сына Самад не видел. А перед незримым он преклонялся.

 

Что касается второго сына, который был у отца под боком, в руках, сидел у Самада в печенках, то лучше о нем не заикаться, не то Самад сядет на излюбленного конька: «Беда с Миллатом» — вот, пожалуйста: второй сын опоздал, как автобус, как письмо по дешевому почтовому тарифу, он отсталый, слабосильный малыш, проигравший первую гонку по родовым путям и теперь тупо следующий велению генов, в соответствии с хитроумным замыслом Аллаха, неудачник, который никогда не наверстает две упущенные жизненно важные минуты — ни с помощью всевидящих параболических зеркал, ни в стеклянном шаре божества, ни в глазах своего отца.
Так вот, более уравновешенный и вдумчивый ребенок, чем Миллат, провел бы всю жизнь в погоне за этими двумя минутами, самозабвенно преследуя ускользающую добычу и в итоге слагая ее к отцовским ногам. Но Миллата нисколечко не волновало, что думал его родитель: Миллат знал, что он ни тупой исполнитель чужой воли, ни голова, ни идиот, ни ренегат, ни жалкий червяк, ни нуль без палочки — все ярлыки отца не имели к нему отношения. На языке улицы Миллат был грубиян, сорвиголова, заводила, меняющий личины, как носки; молодчина, надежный друг, хулиган; вся ватага мчалась за ним то с горки грабить игровые автоматы, то на горку играть в футбол, а то срывалась с уроков в поход по видеосалонам. В «Роки видео», любимом местечке Миллата, которым заправлял не особо щепетильный кокаинщик, к порнушке допускали в пятнадцать, фильмы «Д-17» выдавали одиннадцатилетним, а наркоманские «глючные» картины из-под прилавка стоили пять фунтов. Так Миллат узнавал, какие бывают отцы. Крестные отцы, кровные братья, пачино-дениро, люди в черном, которые отлично выглядят, быстро говорят, никогда не ждут (мать твою!) столик и орудуют пушками в двух полноценных руках. Ему открылось, что не обязательно жить под угрозой потопов и циклонов, чтобы приучить себя к риску и сделаться мудрецом. Риска везде хватает. И хотя Уиллздену далеко до Бронкса и Мексики, в двенадцать лет отправившись на поиски приключений, Миллат их нашел. Он был упрям, за словом в карман не лез, и дикая красота, до тринадцати лет таившаяся в нем, явилась внезапно, как черт из табакерки; Миллат, кумир прыщавых пацанов, моментально сделался дамским кумиром. За этим уиллзденским Крысоловом, высунув язык и выпячивая грудь, бегали полчища восторженных девиц, бросаясь, как в море, в несчастную любовь… а все потому, что был САМЫЙ-САМЫЙ, потому что вся жизнь его состояла из заглавных букв: он первым стал курить и пить, и даже умудрился заняться этим — ЭТИМ! — в тринадцать с половиной лет. Ну да, особо он ничего не ПОЧУВСТВОВАЛ, толком ничего не ПОТРОГАЛ, было СЫРО и НЕЛОВКО, но он занялся ЭТИМ, совершенно ничего об ЭТОМ не зная, просто потому, что не сомневался, НИ КАПЕЛЬКИ, что он лучше других, по всем статьям подростковой преступности он был среди сверстников бесспорной звездой — ДОНОМ, КРУТЫМ, КОБЕЛЕМ, уличным мальчишкой, предводителем масс. На самом деле, беда с Миллатом заключалась только в том, что он обожал бедокурить. Тут он был талант. Мало того — гений.
В домах, школе, на кухнях многочисленного клана Икбалов-Беджумов только и толковали, что о «бедовом» Миллате — тринадцатилетнем бунтовщике, который пускает газы в мечети, гоняется за блондинками и воняет табаком. Заодно обсуждались остальные дети: Муджиб (14 лет, поставлен на учет в полиции за кратковременный угон автомобиля), Хандакар (16 лет, завел белую подружку, по вечерам красит ресницы), Дипеш (15 лет, курит марихуану), Куршед (18 лет, курит марихуану, носит немыслимые мешковатые брюки), Халеда (17 лет, секс до замужества с мальчиком-китайцем), Бимал (19 лет, учится на отделении драмы). Что происходит с нашими детьми, что случилось с этими первыми плодами эксперимента по великому трансокеанскому переселению? Ведь у них есть все, что можно пожелать. Большой сад вокруг дома, регулярное питание, чистая одежда от «Маркс энд Спаркс», наилучшее высококлассное образование. Разве родители не сделали все возможное? Зачем все они приехали на этот остров? Чтобы быть в безопасности. Их дети сейчас живут спокойно, разве не так?
— Даже слишком спокойно, — терпеливо втолковывал Самад рыдающим, рассерженным «ма» и «баба», растерянным престарелым «даду» и «дида», — в этой стране им ровным счетом ничего не грозит. Мы упрятали детей в защитные полиэтиленовые пузыри, распланировали их жизни. Лично я, как вам известно, терпеть не могу святого Павла, но мудрость перевешивает, и это мудрость Аллаха: стал мужем — оставь младенческое. Как наши мальчики станут мужчинами, если им не дают поступать по-мужски? Так что, по зрелом размышлении, я очень хорошо поступил, отправив Маджида на родину. Рекомендую.
При этих словах ассамблея плакальщиков и рыдальщиц обращала скорбный взор на драгоценную фотографию Маджида с козлом. Завороженно, как индус в ожидании мычания от каменной коровы, смотрели они на снимок, и от него словно бы начинало исходить сияние: сквозь беды, потопы и адское пламя проступали добродетель и мужество; вырисовывались подлинные черты мальчика-мусульманина, ребенка, которого у них никогда не было. Эта драма немного смешила Алсану: теперь родственнички сами в ее шкуре, оставили ее в покое, плачут о себе, своих детях и о том, что с ними сделали эти ужасные восьмидесятые. На отчаянные политические саммиты, на безнадежные встречи правительства с представителями Церкви за закрытыми дверями под рев толпы, затопившей улицы и бьющей витрины, — вот на что походили эти сбориша. Пропасть пролегала уже не только между отцами и детьми, старыми и молодыми, местными и иммигрантами — пропасть была между теми, кто сидел тихо и кто пускался во все тяжкие.
— Слишком все спокойно и легко, — твердил Самад, пока двоюродная бабка Биби любовно протирала Маджида «Мистером Лоском». — Месяцок дома — и сразу станет понятно, кто чего стоит.
Но дело в том, что Миллату незачем было возвращаться на родину: он, как заправский шизофреник, стоял одной ногой в Бенгале, другой в Уиллздене. Они были для него единым целым. Чтобы жить в двух местах разом, одновременно и за себя, и за брата, ему не требовались ни паспорт, ни виза (в конце концов, они с Маджидом близнецы). Алсана первой это заметила. И по секрету рассказала Кларе: «Боже, они связаны друг с другом, как Тянитолкай, как нитка с иголкой — потяни за один конец, выглянет другой, что видит Миллат, то видит и Маджид, и наоборот!» О каких-то совпадениях: одинаковых болезнях, параллельных бедах, синхронной кончине домашних любимцев, случавшихся в разных концах земли, — Алсана знала. Но о многом она и не подозревала — например, о том, что в 1985 году, в те самые минуты, когда Маджид в циклон наблюдал за падающими с высоких полок предметами, Миллат дразнил судьбу, прогуливаясь по высоченной ограде кладбища в Форчьюн-грин; а 10 февраля 1988 года, когда Маджид продирался сквозь бушующую толпу в Дакке, уворачиваясь от ножей и кулаков вербовщиков в рай, Миллат держал бой с тремя пьяными, разъяренными, скорыми на ногу ирландцами у дверей знаменитого килбурнского паба Бидди Маллигана. Вам не достаточно совпадений? Вы желаете больше фактов? Ждете появления костлявой в черном капюшоне и с косой наперевес? Ладно: 28 апреля 1989-го торнадо унесло кухню в Читтагонге, прихватив с собой все, что там было, за исключением Маджида, который чудом остался клубочком лежать на полу. За пять тысяч километров от этого места Миллат в то время подминал под себя легендарную старшеклассницу Наталью Кавендиш (чье тело таило от нее страшную тайну); припасенные презервативы томились без дела в заднем кармане; он ритмично проникал все глубже, все смелее, увлеченно танцуя со смертью, но в итоге вышел сухим из воды.
* * *
Три дня:
Октябрь 15, 1987
Свет не горел, ветер настойчиво выламывал оконную раму, но Алсана, безоговорочно верившая Би-би-си, уселась в ночнушке на софу и не думала шевелиться.
— Ну да, раз мистер Лобстер сказал, значит, точка. Он ведь с Би-би-си, куда деваться!
Самаду надоело с ней биться (Алсана свято верила в незыблемость английских институтов, таких как принцесса Анна, Королевское эстрадное шоу, Эрик Морекамбе и радиопередача «Женский час», и переубедить ее, судя по всему, было невозможно). Он достал из кухонного стола фонарик и пошел наверх к Миллату.
— Миллат? Миллат, отзовись! Ты дома?
— Может быть, Абба, а может, и нет.
Самад пошел на голос из ванной и обнаружил там в шапке грязной розовой пены Миллата с комиксами «Виз».
— Классно, папа. Фонарик. Посвети мне, а то плохо видно.
— Еще чего. — Самад вырвал из его рук книжку с комиксами. — Надвигается ураган, а твоя безумная мать собирается сидеть здесь и ждать, пока не рухнет крыша. Вылезай. Пойдешь в сарай и принесешь палок и гвоздей, мы из них…
— Но, Абба, я ж голый!
— Не заговаривай мне зубы, у нас чрезвычайное положение. Я сказал: пойдешь в сарай…
Снаружи донесся чудовищный треск, как будто что-то вырвало с корнями и ударило о стену.
Через две минуты все семейство Икбалов разной степени одетости сгрудилось у окна на кухне и смотрело туда, где прежде стоял их сарай. Миллат трижды щелкнул каблуками и выдал на публику с уличными интонациями: «О-о-о, лучше дома места нет. Лучше дома места нет».
— Женщина, ты наконец убедилась? Теперь-то ты пойдешь?
— Может быть, Самад Миа, может быть.
— Хватит! Обойдемся без референдума. Мы едем к Арчибальду. Может, у них еще есть свет. В любом случае там на порядок безопаснее. Вы оба, марш одеваться. Соберите все жизненно необходимое и пулей в машину!
Когда Самад, державший багажник, чтобы его не захлопнул ветер, увидел, что именно его жена и сын считают жизненно необходимыми вещами, он сильно удивился, а потом расстроился.
Миллат взял:
«Прирожденный бегун» (альбом Спрингстина)
Постер Де Ниро из фильма «Таксист» (сцена «Я с тобой говорю»)
Бетамаксовскую кассету с фильмом «Пурпурный дождь»
Джинсы-стрейч «Леви’с» (с красной этикеткой)
Черные бейсбольные туфли «Конверс»
Книжку «Заводной апельсин»
Алсана взяла:
Швейную машинку
Три баночки тигрового бальзама
Баранью ногу из морозилки
Ванночку для ног
Роман Линды Гудмэн «Звездные знаки»
Большую коробку душистых сигарет
Музыкальный фильм «Лунный свет над Кералой») с Диварджиитом Сингхом в главной роли
Самад грохнул багажником.
— Где перочинный нож, где продовольствие и фонарики? Потрясающе. Где награды, по которым можно узнать, что кто-то из Икбалов является ветераном войны? И ни у кого даже в мыслях не возникло взять Коран. Что главное в минуту опасности? Духовная поддержка. Я возвращаюсь в дом. Из машины ни шагу.
В кухне фонарик выхватил из темноты чайник, газовое кольцо, чайную чашку, занавеску и сюрреалистичный набросок: обломки сарая, скворечником примостившиеся на соседском каштане. Он нагнулся и достал из-под раковины швейцарский армейский нож, забрал из гостиной позолоченный Коран с бархатной каймой и собрался уходить, но вдруг его охватило желание поймать на миг бурю, урвать кусочек масштабного краха. Дождавшись, пока ветер немного утихнет, он открыл дверь и осторожно вышел в сад; фонарь широкой полосой осветил сцену апокалипсиса в городском предместье: во всех окрестных садах дубы, кедры, платаны, вязы выдернуты с корнем, заборы повалены, садовая утварь — в щепки. И только его сад, не раз осмеянный соседями за забор из гофрированного железа, отсутствие деревьев и тесные грядки с пахучими травами, оставался относительно невредимым.
Не успел довольный Самад сложить в голове некую аллегорию о противостоянии гибкого восточного тростника и упрямого западного дуба, как налетел новый порыв ветра: толкнул его в бок, рванулся к рамам, играючи вышиб стекло и подчистую вымел из кухни всю утварь. Огретый по уху пролетавшим мимо дуршлагом, Самад покрепче прижал к груди книгу и припустил к машине.
— Ты чего уселась за руль?
Алсана вцепилась в «баранку» и сказала Миллату, глядя в стекло заднего вида:
— Кто-нибудь скажите моему мужу, что машину поведу я. Как-никак я выросла у Бенгальского залива. Мне не раз приходилось видеть, как моя мать пробиралась на автомобиле сквозь бурю, в то время как мой будущий муж с выводком школьных дружков-педиков развлекался в Дели. Так что он займет пассажирское кресло и без моей команды не пикнет.
Со скоростью 5 километров в час Алсана ехала по пустому темному шоссе, со скоростью 175 километров в час ветер безжалостно таранил крыши высоченных зданий.
— Так вот, значит, какая эта Англия! Не за этим я сюда ехала. Никогда больше не стану слушать мистера Краба.
— Амма, его зовут мистер Лобстер.
— Теперь и навсегда он для меня Краб, — с мрачным видом отрезала Алсана. — Плевать на Би-би-си.

 

Свет у Арчи вырубился, но в хозяйстве Джонсов имелось все необходимое на случай любых катастроф — от приливов до ядерного взрыва; к тому моменту, когда прибыли Икбалы, дом был освещен десятками газовых ламп, садовых фонарей и ночников, входная дверь и окна наспех укреплены фанерой, а ветви садовых деревьев собраны и подвязаны.
— Главное — все предусмотреть, — провозгласил Арчи, открыв дверь отчаявшимся Икбалам с пожитками в руках, эдакий властелин королевства «Сделай сам». — О своих нужно заботиться, верно? Я не в упрек, не подумайте, я хотел сказать: ветер мне нипочем. Разве я не говорил тебе, Икбал, говорил ведь миллион раз: проверь несущие стены. Если с ними хоть малость чего не так — все, ты пропал, приятель. Ну и вот. А у тебя даже пневматического гаечного ключа — и того нет. В этом и суть.
— Да-да, замечательно, Арчибальд. Можно мы войдем?
Арчи попятился.
— Конечно. Сказать по правде, я ждал, что ты приедешь. Ты же дрель от отвертки не отличишь, Икбал. В теории ты силен, а вот на практике… Проходите наверх, только осторожно, там ночники — здорово придумано, да? Привет, Алси, ты, как всегда, неотразима, привет, Миллат, паршивец. Итак, Сэм, выкладывай: каков ущерб?
Самад послушно перечислил разрушения.
— Дело не в окнах, они что надо, сам вставлял. Это рамы. Небось на раз повылетали из этих хлипких стен.
Самад был вынужден с ним согласиться.
— Самое худшее еще впереди, помяни мое слово. Ладно, сделанного не воротишь. Клара и Айри на кухне. Мы зажгли бунзеновскую горелку, скоро жратва подоспеет. Как бушует-то, а? Телефон не работает. Электричество тоже. Никогда такого не было.
На кухне царило неестественное спокойствие. Клара помешивала бобы, тихонько напевая мелодию из «Солдат Буффало». Айри, склонившись над блокнотом, самозабвенно писала типичный дневник тринадцатилетнего подростка:
20:30. Пришел Миллат. Красавчик, конечно, но такой несносный! Джинсы, как всегда, в облипку. На меня и не смотрит (разве что КАК НА ДРУГА). Я влюблена в идиота (глупо!). Вот бы ему мозги, как у братца… мечты, мечты. Детская любовь и детская пухлость — увы и ах! Буря не утихает. Ну все, надо идти. Допишу как-нибудь потом.
— Приветик, — сказал Миллат.
— Приветик, — сказала Айри.
— Кошмар, да?
— Ага, с ума сойти.
— У отца нервный приступ. Дом в клочки разнесло.
— Еще бы. Мы здесь тоже на ушах стояли.
— Хотел бы я знать, что бы вы без меня делали, молодая леди, — заметил Арчи, вгоняя очередной гвоздь в какую-то фанеру. — Это самый защищенный дом во всем Уиллздене, так-то. Даже не скажешь, что за окном буря.
— Да, — протянул Миллат, успевший бросить прощальный взволнованный взгляд на апоплексические деревья в раме, пока Арчи окончательно не заколотил небо деревяшками. — В том-то и беда.
Самад схватил его за ухо.
— Не наглей, парень. Мы знаем, что делаем. Разве ты не в курсе, в каких нам с Арчибальдом довелось побывать передрягах? Для того, кто впятером теснился в танке в самой гуще сражения, каждую секунду рискуя жизнью среди пуль, едва не чиркающих о задницу, и в этих немыслимых условиях умудрялся брать в плен врага, — ураган, доложу я тебе, просто тьфу, мелочь. Он может пережить… да, да, безумно смешно, — промямлил Самад, заметив, что дети и жены как один симулировали нарколепсию. — Кто будет бобы? Подставляйте тарелки.
— Опять за свое, — сказала Алсана. — Веселенький у нас будет вечер, если старая боевая кляча примется за свои россказни.
— Давай-давай, Сэм, — подмигнул ему Арчи. — Расскажи нам историйку о Мангале Панде. Вот смеху будет!
— О не-е-ет, — взмолилась вся честная компания, тыкая ребром ладони в горло и хрипя.
— Жизнь Мангала Панде, — возмутился Самад, — не повод для смеха. Он соль жизни, отец современной Индии, большая шишка в истории. Где бы мы без него были?
Алсана фыркнула.
— Большая и толстая дырка от бублика. Каждый дурак знает, что большая шишка у нас Ганди. Или Неру. Может, еще Акбар, но он горбатый и носатый, мне он никогда не нравился.
— Черт побери! Что за чушь ты несешь, женщина! Что тебе про это известно? Проблема: бал правит рыночная экономика, реклама и права на экранизацию. Вопрос: захотят ли белозубые красавцы-мужчины сыграть тебя, и так далее. У Ганди был мистер Кингсли — браво! — а кто возьмется за роль Панде? Панде куда как менее красив, верно? Слишком индийская внешность, большой нос, широкие брови. Потому-то я вечно донимаю вас рассказами о Мангале Панде. Вывод: если не я, то кто же?
— Слушайте все, — сказал Миллат, — я изложу вам краткую версию. Прадед…
— Для тебя прапрадед, глупыш, — поправила Алсана.
— Не важно. Решил отыметь англичан…
— Миллат!
— …хорошо, поднять восстание против всех этих Джеков-Джонов, обкурился до чертиков, пальнул в капитана, промазал, выстрелил в себя, промазал — тут и виселица наизготовку…
— Наготове, — машинально поправила Клара.
— Наготове или наизготовку? Пойду принесу словарь. — Арчи отложил молоток и слез с кухонной стойки.
— Да неважно. Конец. Скуш-но.
Тут мамонтово дерево — типичный представитель флоры Северного Лондона, которое, выпустив из ствола три скромных кусточка, в итоге отращивает роскошную крону, приют для целой диаспоры сорок, — это дерево вдруг вырвалось из собачьего дерьма и бетона, сделало нетвердый шаг и рухнуло в обморок; проломив водосток, раму, фанеру, разбив газовую лампу, ствол приземлился на то место, где только что стоял Арчи.
Арчи сориентировался первым: пока все, плача и дрожа, с тревогой ощупывали друг друга, он сбил полотенцем огонек, разгоравшийся на кухонных пробковых панелях. Хотя Арчи был заметно потрясен вторжением в его «сделайсамовскую» империю, он не дрогнул перед стихией и, связав ветви кухонными тряпицами, приказал Миллату и Айри потушить в доме все газовые лампы.
— Не хотим же мы сгореть заживо? Лучше поищу черный пластик и электрический шнур. Как-нибудь справимся.
Самад скептически хмыкнул:
— Ты уверен, Арчибальд? Ума не приложу, как с помощью электрического шнура можно исправить тот факт, что в кухне лежит полдерева.
— Люди, я в шоке, — заикаясь, пробормотала Клара после затяжного молчания; буря как раз ненадолго стихла. — Тишина — дурной знак. Моя бабушка — упокой ее Господь — всегда так говорила. Тишина означает, что Бог переводит дыхание и набирается сил для нового крика. Давайте отсюда уйдем.
— Это было единственное дерево с этой стороны дома. Лучше остаться здесь. Хуже не будет. К тому же… — Арчи нежно коснулся жениной руки. — Вам, Боуденам, такое довелось пережить! Твоя мама родилась в момент землетрясения, Боже спаси и сохрани. В тысяча девятьсот седьмом году Кингстон разваливался на куски, а Гортензия появилась на свет. Такой штормишко ее бы не испугал. Кремень, одно слово.
— Да какой там кремень, — спокойно ответила Клара, вставая посмотреть в разбитое окно, что творится снаружи, — просто везение. Везение и вера.
— Думаю, нам надо помолиться. — Самад взялся за свой сувенирный Коран. — Этим вечером мы достаточно убедились в могуществе Создателя.
Отыскав нужное место, Самад жестом патриция протянул книгу Алсане, но та захлопнула ее и взглянула на мужа. Алсана назубок знала Слово Божие (с таким-то образованием и родителями), но веры ей недоставало, поэтому только крайняя необходимость вынудила ее процитировать Коран.
— Я не поклоняюсь тому, чему вы поклоняетесь, а вы не поклоняетесь тому, чему я поклоняюсь. Я ведь не поклонюсь тому, чему вы поклонялись, и вы не поклонитесь тому, чему я поклоняюсь. Вам — ваша вера, мне же — моя вера! Сура сто девятая, перевод Н. Дж. Дэвуда. А теперь кто-нибудь… — Она посмотрела на Клару. — Пожалуйста, напомните моему мужу, что он не Барри Манилоу и не может заставить весь мир плясать под его дудку. Он дудит в свою дуду, а я в свою.
Презрительно отвернувшись от жены, Самад уперся ладонями в книгу и спросил:
— Кто хочет помолиться вместе со мной?
— Извини, Самад, — донесся сдавленный голос (Арчи в поисках мешков для мусора сунул голову в чулан). — Это и не по моей части тоже. Никогда не был набожным. Без обид.
Еще пять минут было тихо. Вдруг тишина раскололась, и Господь воззвал так, как предсказывала внучке Амброзия Боуден. Гром обрушился на дом, словно желчь умирающего, и, подобно последнему проклятию, сверкнула молния; Самад зажмурился.
— Айри! Миллат! — позвала Клара, а за ней Алсана. Ответа не было. Арчи в чулане выпрямился и стукнулся головой о полочку со специями.
— Десять минут назад были здесь. Вот те на. Где наши дети?
* * *
Один ребенок был в Читтагонге, и друзья подбивали его снять лунги и пройтись по знаменитой крокодиловой топи; другие два улизнули из дома, чтобы поглазеть на бурю, и брели сквозь ветер, как сквозь высокую воду. На уиллзденской спортплощадке состоялся такой разговор.
— Кошмар!
— Да, с ума сойти!
— Ты уже сошла.
— Что ты имеешь в виду? Я в порядке!
— Ага, рассказывай. Ты глаз с меня не сводишь. Что ты там писала? Вот зануда. Вечно что-то пишет.
— Ничего особенного. Обычная дневниковая чушь.
— Ты спишь и видишь, как бы со мной перепихнуться.
— Я тебя не слышу! Громче!
— ПЕРЕПИХНУТЬСЯ! СО МНОЙ! ТЫ МЕНЯ СЛЫШИШЬ, Я ЗНАЮ.
— Ничего подобного! У тебя мания величия.
— Ты мечтаешь о моем члене.
— Вот дурак!
— Ничего не выйдет. Ты для меня великовата. Я таких больших не люблю. Не буду с тобой спать.
— И я с тобой не буду, озабоченный!
— К тому же, представь, как бы выглядели наши дети.
— Да, красавчики вышли бы те еще.
— Они получились бы коричнево-черные. Или черно-коричневые. Плосконосые негритята с веснушками и зубами, как у кролика. Вылитые фрики!
— Кто бы говорил. Видала я портрет твоего деда…
— ПРА-ПРА-ДЕДА.
— Огромный шнобель, кошмарные брови…
— Это плод воображения художника, да будет тебе известно.
— Наши дети были бы чокнутыми, в вашей семейке и этот пра-пра, и вообще все чокнутые. Это у вас в генах.
— Ага, ага. И все равно я с тобой не стану.
— К твоему сведению, ты мне безразличен. У тебя теперь кривой нос. И с тобой одни проблемы. Кому они нужны?
— Эй, поосторожней. — Миллат подался вперед и, столкнувшись с ее торчащими зубами и на миг просунув меж ними язык, выпрямился. — Не то огребешь эти проблемы.
14 января, 1989
Миллат расставил ноги на манер Элвиса Пресли и швырнул на прилавок кошелек.
— Один до Брэдфорда, понял?
Билетер приблизил усталое лицо к стеклу.
— Это вопрос или просьба, молодой человек?
— Я же сказал. Один до Брэдфорда, понял? Что за проблемы такие? По-аглицки не разумеем? Тут Кинг-Кросс или что? Один до Брэдфорда, слышишь меня?
За спиной Миллата хихикала и мельтешила его команда (Раджик, Ранил, Дипеш и Хифан). Словно группа поддержки, она хором выкрикивала вместе ним отдельные слова.
— Не понимаю.
— Чего непонятного? Один до Брэдфорда, ясно? Уловил? До Брэдфорда. Голова, однако.
— Туда и обратно? Детский?
— Ну, чувак. Мне пятнадцать, ясно? Как и все, я имею право вернуться обратно.
— Тогда с вас семьдесят пять фунтов.
Миллату и его команде это сильно не понравилось.
— Вы чего? Хамство! Семьдесят пять — ни фига себе. Кисло. Я не собираюсь отваливать семьдесят пять фунтов!
— Такова стоимость проезда. Может, когда вы в следующий раз обворуете какую-нибудь пожилую даму, — сказал билетер, разглядывая увесистые золотые побрякушки в ушах, на пальцах, шее и запястьях Миллата, — вы по дороге в ювелирный магазин успеете зайти сюда.
— Это хамство! — завопил Хифан.
— Он на тебя наехал, точно, — подтвердил Ранил.
— Надо бы проучить, — посоветовал Раджик.
С минуту Миллат не двигался. Ждал подходящего момента. И вдруг, повернувшись спиной к билетеру, задрал задницу и издал долгий и громкий непристойный звук.
Его команда хором грянула:
— Сомоками!
— Как вы меня обозвали? Что это значит? Маленькие ублюдки. По-английски нельзя было? Обязательно нужно на пакистанском?
Миллат так грохнул кулаком по стеклу, что на дальнем конце задребезжала будка билетера, продающего билеты до Милтон-Кинс.
— Во-первых, я не пакистанец, темная твоя башка. А во-вторых, переводчик тебе не потребуется, понял? Я сам тебе все скажу. Ты пидор гребаный, понял? Гомик, мужеложец, содомит, дерьмовщик.
Команда Миллата мало чем гордилась так, как умением выдумывать эвфемизмы для слова «гомосексуалист».
— Специалист по задницам, вазелинщик, сортирщик.
— Благодари Бога, что между нами стекло, мальчик.
— Ага. Я Аллаха благодарю, ясно? Надеюсь, он здорово тебя отдерет. Мы едем в Брэдфорд, чтобы разобраться с такими, как ты, ясно? Голова.
На двенадцатой платформе, прямо перед поездом, на котором они собирались ехать «зайцами», Миллата со товарищи остановил вокзальный охранник вопросом:
— Что это вы замышляете?
Вопрос был закономерный. Миллатова шайка выглядела весьма подозрительно. Более того, эти сомнительные типы принадлежали к особому племени и называли себя раггастани.
Среди других уличных групп — пивных фанатов, местной шпаны, индусов, рейверов, похабщиков, кислотников, нацменов, раджастанцев и пакистанцев — они появились недавно как помесь культур трех последних сообществ. Раггастани общались на дикой смеси ямайского наречия, гуджарати, бенгальского и английского языков. Их учение, их, если можно так выразиться, манифест, тоже являло собой гибрид: Аллаха почитали, но не как далекое божество, а скорее как всеобщего большого брата, сурового чудака, который в случае необходимости будет на их стороне; также в основе их философии лежали кунгфу и фильмы Брюса Ли; на это накладывалось некое представление о «Власти Черных» (основанное на альбоме группы «Public Enemy» «Угроза черной планеты»); но главным образом они видели свою миссию в том, чтобы сделать из индуса ирландского фения, из пакинстанца — фанки-парня, а из бенгальца — бедового ковбоя. Раджик возненавидел людей в те дни, когда занимался шахматами и носил свитера с треугольным вырезом. Ранил возненавидел людей, когда, сидя на задней парте, старательно записывал в тетрадь слова учителей. Дипеш и Хифан их невзлюбили, когда выходили гулять на детскую площадку в национальной одежде. Люди даже Миллата достали, несмотря на его узкие джинсы и любовь к белому року. Но больше никто не осмеливался их задирать, потому что вид их был ужасен. Космически ужасен. Существовала своего рода униформа. Все обвешивались золотом и носили банданы — либо на голове, либо на локте, запястье или колене. В широченных брюках можно было утонуть, левая штанина зачем-то закатывалась до колена; под стать были кроссовки — с языками выше щиколотки; непременные бейсболки полагалось надвигать на глаза — и все, абсолютно все это великолепие было фирмы «Найк», благодаря чему наша пятерка производила стойкое впечатление единства, принадлежности к некоей корпорации. Они даже ходили по-особенному: левая часть туловища, расслабленная и неподвижная, тащилась за правой половиной; Йейтс предвкушал такую дивную, пугливую, неспешную, мягколапую хромоту для своего дикого тысячелетнего зверя. На десять лет раньше, в тот год, когда было «Лето любви» и рэйверы танцевали до упаду, Миллат и его команда пытались пробраться в Брэдфорд.
— Ничего мы не замышляем, понял? — ответил охраннику Миллат.
— Просто едем… — начал Хифан.
— В Брэдфорд, — сказал Раджик.
— По делу, — пояснил Дипеш.
— Пока! Бидайо! — закричал Хифан охраннику, когда они вскочили в поезд, выдав на прощание серию непристойных жестов.
— Чур я у окна! Отлично. Жуть, как хочется курнуть. Крутит меня всего. Непростое у нас дело, ребята. А все из-за этого шизанутого мудилы — вот бы ему всыпать по первое число!
— А он там правда будет?
Серьезные вопросы всегда адресовались Миллату, и он давал ответы сразу за всю честную компанию.
— Нет, конечно. Его там и не должно быть. Там соберутся одни только братья. Это ж митинг протеста, не станет же он протестовать против себя.
Ранил был задет.
— Я просто хочу сказать, что всыпал бы ему по самое некуда, будь он там. За его похабную книжонку.
— Хамство! — плюнув на стекло, отозвался Миллат. — Нам и так в этой стране приходится много чего терпеть. А тут еще свой добавил. Расклаат! Он ублюдочный бадор, подпевала белокожих.
— Мой дядя говорит, что он даже писать не умеет. — Хифан, наиболее ревностный мусульманин в их компании, был в ярости. — А еще осмеливается говорить об Аллахе!
— Да срать на него Аллах хотел, — выкрикнул Раджик, наименее интеллигентный из всех; в его представлении Бог был чем-то средним между Царем обезьян и Брюсом Уиллисом. — Да он ему яйца оторвет. Грязная книжонка!
— А ты читал ее? — спросил Ранил, когда они проносились мимо Финсбери-парка.
Повисла пауза.
Наконец Миллат ответил:
— Честно говоря, я ее, в общем, не до конца прочел, но всем понятно, что это дерьмо, верно?
На самом деле Миллат книгу даже не открывал. Он знать не знал ни об авторе, ни о книге; не смог бы отличить ее в стопке других изданий; не опознал бы писателя среди его собратьев по перу (ряд скандальных авторов вышел бы неотразимый: Сократ, Протагор, Овидий, Ювенал, Рэдклифф Холл, Борис Пастернак, Д. Г. Лоуренс, Солженицын, Набоков — все держат у груди порядковый номер, щурясь от яркой вспышки тюремного фотографа). Зато Миллат знал другое. Что он, Миллат, пакистанец, вне зависимости от места рождения, он пропах карри и не имеет сексуальной принадлежности, он вынужден делать работу за других или быть безработным и сидеть на шее у государства либо работать на родственников; что он может стать дантистом, лавочником и разносчиком карри, но никогда не будет футболистом или кинорежиссером; что ему нужно убираться обратно в свою страну либо оставаться здесь и с трудом зарабатывать на жизнь; что он обожает слонов и носит тюрбаны; тот, кто говорит, как Миллат, чувствует, как Миллат, выглядит, как Миллат, никогда не попадет в сводку новостей, кроме как через свой труп. Одним словом, он знал, что в этой стране у него нет ни лица, ни голоса. И вдруг на позапрошлой неделе разъяренные люди его расы заполонили все телеканалы, радио и газеты. Миллат узнал этот гнев, назвал своим и вцепился в него обеими руками.
— Так ты, значит… не читал? — встревоженно спросил Ранил.
— Слушай, я что, по-твоему, должен покупать всякое дерьмо? Вот еще!
— Ага, вот еще! — сказал Хифан.
— Очень надо! — сказал Раджик.
— Гнилая тухлятина, — сказал Ранил.
— За двенадцать девяносто пять — еще чего! — сказал Дипеш.
— Более того, — поставил точку Миллат, несмотря на свои растущие акции, — богохульство есть богохульство, на хрена его читать?
* * *
А тем временем в Уиллздене Самад Икбал громко, перекрывая голос диктора вечерних новостей, выражал аналогичное мнение.
— Ни к чему это читать. Нужные отрывки мне фотокопировали.
— Напомните моему мужу, — обратилась Алсана к диктору, — что он даже не знает, о чем в этой книге идет речь, поскольку сам он застрял на букваре.
— Снова тебя прошу: помолчи, дай посмотреть новости.
— Я слышу чьи-то вопли, но это не мой голос.
— Женщина, ты не понимаешь? Происходит главное, что вообще может с нами случиться в этой стране. Момент самый что ни на есть поворотный. Ключевой. Великий час. — Самад понажимал на кнопку и прибавил звук. — У этой Мойры, как ее там, каша во рту. С такой дикцией только новости читать.
Мойра, окрепшая на полуфразе, сообщила:
— …автор отрицает обвинения в богохульстве, заявляя, что в книге говорится о борьбе светского и духовного мировоззрений.
Самад фыркнул.
— Борьбе! Где тут борьба? Вот я прекрасно справляюсь. Все клетки серого вещества в порядке. Никаких эмоциональных расстройств.
Алсана с горечью рассмеялась.
— У моего мужа в голове каждый день Третья мировая война, поэтому все…
— Нет-нет. Борьба исключена. Чего он болтает? Увяз в своей рациональности. О, рациональность! Западная супердобродетель! Нет-нет. На самом деле это просто оскорбительно, унизительно…
— Знаешь, — оборвала его Алсана, — когда мы встречаемся с подружками, мы всегда стараемся найти общий язык. Вот, допустим, Мохона Хоссейн ненавидит Диварджиита Сингха. Все его фильмы до единого. Аж трясется, когда его видит. Ей нравится тот дурак с ресницами как у девчонки. Но мы идем на компромисс. Не жжем друг дружкины видеокассеты.
— Это совершенно разные вещи, миссис Икбал, абсолютно из другой оперы.
— О, в Женском комитете накаляются страсти — Самад Икбал демонстрирует свои обширные познания. Но я не Самад Икбал. Я себя контролирую. Я живу сама и даю жить другим.
— Вопрос тут в другом. В защите своей культуры, ограждении религии от поругания. Впрочем, тебе некогда задаваться подобными вопросами. Ты слишком занята жеванием индусского умственного попкорна, чтобы задумываться о своей родной культуре.
— Моей родной культуре? И что это такое?
— Ты бенгалка. Веди себя соответственно.
— А что такое «бенгалка»?
— Оторвись от телевизора и посмотри в словаре.
Алсана достала третий том («Багамы — Брахман») из 24-томной энциклопедии «Ридерс Дайджест» и, отыскав нужную главку, прочла вслух:
Подавляющее большинство жителей Бангладеш — бенгальцы, современные потомки индо-арийцев, пришедших на эти земли с запада тысячи лет тому назад и смешавшихся с различными группами местного населения. К этническому меньшинству можно причислить народности чакма и монголоидные (они живут в горах Читтагонгского района); санталов, преимущественно потомков мигрантов из современной Индии; а также бихарцев, мусульман небенгальского происхождения, мигрировавших из Индии после ее раздела.
— Вот так-то, мистер! Индо-арийцы… получается, что я западный человек! Что ж мне теперь, слушать Тину Тернер и рядиться в коротенькие кожаные юбчонки? Тьфу. Это говорит лишь о том, — сказала Алсана, показывая свой английский язык, — что если забираться все дальше в прошлое, там легче найти подходящий запасной мешок для «Хувера», чем чистокровного представителя какого-нибудь народа или оригинальную религию на всем земном шаре. По-твоему, англичанине существуют? Настоящие англичанине? Это все сказки!
— Ты сама не знаешь, о чем говоришь. Ты лишена корней.
Алсана потрясла энциклопедией.
— Ах, Самад Миа. Ее ты тоже сожжешь?
— Послушай, давай это отложим. Я слушаю важные новости. Серьезные выступления в Брэдфорде. Так что будь добра…
— О Господи! — вскрикнула Алсана и с помертвевшим лицом упала на колени перед телевизором, тыча пальцем то в горящую книгу, то в знакомое лицо, улыбающееся ей в камеру: ее чокнутый второй сын скалился под рамкой с фотографией ее первенца.
— Что он делает? Он сошел с ума! Что он о себе возомнил? Почему он сейчас там? Он обязан быть в школе! Неужели настал день, когда дети сжигают книги? Не может быть!
— Я тут ни при чем. Ключевой момент, миссис Икбал, — холодно сказал Самад, откидываясь на спинку кресла. — Ключевой момент.
* * *
Когда вечером Миллат вернулся домой, в саду позади дома пылал огромный костер. Все его мирские сокровища, все состояние, терпеливо сколачиваемое четыре года будущим и действительным раггастани, все до единого альбомы, постеры, коллекционные футболки, клубные флайеры за два с хвостиком года, красивые легкие кроссовки «Эйер Макс», номера «2000 AD» с 20-го по 75-й, фотография Чака Ди с автографом, невозможно редкий диск Слик Рика «Привет молодым», «Над пропастью во ржи», гитара, «Крестный отец-1 и 2», «Злые улицы», «Бойцовая рыбка», «Собачий полдень» и «Шафт в Африке» — все было сложено в погребальный костер, который теперь превратился в дотлевающий курган из пепла, плюющийся то пластиком, то бумагой, — дым выедал мальчику глаза, и так уже полные слез.
— Каждый должен извлечь урок, — несколькими часами раньше сказала Алсана, с тяжелым сердцем зажигая спичку. — Либо все священно, либо ничто. Жжешь чужие вещи — теряешь то, что дорого тебе. Рано или поздно каждый свое получит.
10 ноября 1989
Рухнула стена. Заметное событие. Исторический момент. Никто не знал, кто построил эту стену, кто ее сейчас ломал и хорошо это или не очень; никто не имел представления, какой длины и высоты была стена, почему люди гибли, пытаясь через нее перебраться, перестанут ли они гибнуть теперь, но все равно это было очень познавательно; отличный повод собраться. В четверг вечером Алсана и Клара наготовили еды, и все уселись перед телевизором смотреть, как вершится история.
— Кому еще риса?
Миллат и Айри наперегонки протянули тарелки.
— Что там теперь происходит? — спросила Клара, прибежав из кухни с миской жареных ямайских клецок, три из которых мигом стащила Айри.
— Да все то же, — ухмыльнулся Миллат. — Абсолютно то же самое. Танцуют на стене, долбят молотками. Надоело. Дайте я посмотрю, что там еще идет.
Схватив пульт дистанционного управления, Алсана втиснулась между Кларой и Арчи.
— Обойдешься.
— Это познавательно, — вдумчиво сказала Клара; у нее под рукой лежал блокнот, куда она готовилась занести любую сколько-нибудь важную информацию. — Такие вещи смотреть полезно.
Алсана кивнула и, подождав, пока два бесформенных бхаджи наконец проглотятся, произнесла:
— Это я и пытаюсь ему втолковать. Делается большое дело. Это самый что ни на есть исторический момент. Однажды твои собственные маленькие Икбалы станут дергать тебя за брюки и спрашивать, где ты был, когда…
— Я им скажу, что задолбался смотреть эти чертовы репортажи.
Миллат тут же получил две оплеухи: одну за грубость, другую за наглость. Айри грустно и недоверчиво покачала головой; она была одета странно и походила на тех людей, танцевавших на стене: одежда с эмблемой CND68, раскрашенные граффити брюки, дрэды. Она была в том возрасте, когда всякое ее слово становилось вспышкой гениальности в мире вековечной тишины, любое прикосновение казалось ей неповторимым, убеждение незыблемым, а мысль оборачивалась откровением, посланным ей одной.
— Это сугубо твоя проблема, Милл. Тебя не интересует, что происходит в мире. А по-моему, это чудесно. Они теперь свободные люди! После стольких лет — разве это не чудо? После десятилетий мрачного коммунизма, грозовой тучей висевшего над их страной, объединенный народ озарило солнце западной демократии. — Айри с воодушевлением цитировала «Ньюснайт». — Я считаю, что демократия — величайшее изобретение человечества.
Алсана, которой казалось, что Кларино чадо в последнее время стало уж больно высокопарным, протестующе подняла голову жареной ямайской рыбы.
— Нет, дорогуша. Не надо заблуждаться. Величайшее изобретение человечества — картофелечистка. И еще электрощетка.
— Знаешь, чего им хочется? — спросил Миллат. — Побросать эти чертовы молоточки, взять чуток динамита и разнести эту махину на хрен, раз она им так не нравится. Побыстрей разделаться, ясно?
— С чего ты взял? — поспешно проглотив клецку, встряла Айри. — То, что ты говоришь, смешно!
— А тебе лишь бы клецок побольше слопать, — сказал Миллат, похлопывая себя по животу. — Большое красивым не бывает.
— Отстань.
— Знаешь, — промычал Арчи, жуя куриное крылышко, — я не уверен, что это так уж хорошо. Мы ведь с Самадом там были, не забывай. Поверь, есть причины сохранить стену. Разделяй и властвуй — вот так вот, молодая леди.
— Господи Иисусе, пап. Что ты гонишь?
— Он не гонит, — строго сказал Самад. — Вы, молодые, забыли причины некоторых вещей, забыли их значимость. Мы там были. И нам трудно радоваться объединению Германии. Времена были другие, молодая леди.
— Разве плохо, что столько людей обрели свободу? Посмотри. Посмотри, как они счастливы.
Самад с презрением взглянул на счастливых людей, танцующих на стене, и в глубине души ощутил неприятную зависть.
— Я не против восстаний как таковых. Просто если вы свергаете старый порядок, вы должны точно знать, что сумеете предложить взамен нечто лучшее; именно это нужно понять Германии. Возьмем, к примеру, моего прадеда, Мангала Панде.
Айри демонстративно вздохнула.
— Если вы опять за старое, то лучше не надо.
— Айри! — одернула ее Клара из чувства долга.
Айри разозлилась. И надулась.
— Он вечно говорит так, будто все знает. Весь мир только вокруг него и вертится. Хотя бы сейчас мы можем поговорить про сегодня, про Германию? Спорим… — Она повернулась к Самаду, — …что я об этом больше вашего знаю? Давайте, спросите меня о чем-нибудь. Я весь семестр это изучала. И кстати: вас там не было. Вы с отцом были там до сорок пятого. А стена появилась только в шестьдесят первом.
— «Холодная война», «холодная война», — с кислой миной бубнил Самад, не обращая на нее внимания. — О горячей войне забыли. О той, на которой гибнут люди. Там я узнал про Европу то, чего в книгах не пишут.
— Ой, — сказал Арчи, сглаживая конфликт, — через десять минут начинаются «Остатки летнего вина», очередная серия по Би-би-си два.
— Ну, — настаивала Айри, вскакивая и поворачиваясь к Самаду. — Спросите меня о чем-нибудь.
— Между книгами и опытом, — торжественно произнес Самад, — лежит бескрайний океан.
— Ясно. Вы двое говорите столько всякого дерь…
Но Клара успела шлепнуть ее по уху:
— Айри!
Дочь не столько покорилась, сколько возмутилась — села на место и прибавила в телевизоре громкость.
Сорокапятикилометрового шрама — уродливейшего символа разделенного Востока и Запада — больше не существовало. Мало кто (и ваш покорный слуга в том числе) надеялся дожить до этого момента, но прошлой ночью, когда пробило полночь, тысячи людей, томившихся по разные стороны стены, с громкими воплями хлынули через ее контрольные пункты, принялись карабкаться на нее.
— Глупо. У них возникнет масса проблем с иммигрантами, — сказал Самад телевизору, макая клецку в кетчуп. — Нельзя пускать миллион людей в богатую страну. Верный путь к беде.
— Кто это там рассуждает? Старина Черчилль? — Алсана презрительно рассмеялась. — Породистый белокрылый голубок, бекон с яичницей, желеподобный пузан, высоколобый английский бульдог?
— Шрам, — записывала Клара. — Так они сказали?
— Господе Иисусе! Вы что, не понимаете масштаба происходящего? Системе конец. Это же политический катаклизм, переплавка всего и вся. Исторический момент.
— Многие так говорят, — сказал Арчи, проглядывая программу передач. — Будем смотреть «Криптон-фактор» на дециметровом? Это всегда интересно. Скоро начнется.
— Хватит вам уже. — Миллата изо всех сил выводили из себя все эти пижонские разговоры про политику. — «Исторический момент»! Как заведете свою волынку…
— Да заткнись ты, к чертям собачьим! — (Она его любила, но он был невыносим).
Самад встал.
— Айри! Не забывай, что ты гость и ты в моем доме. Пощади наши уши.
— Ах, так! Значит, мое место на улице, среди простых рабочих.
— Что за девчонка, — с досадой воскликнула Алсана, когда за Айри захлопнулась входная дверь. — Помесь университета с подворотней.
Миллат огрызнулся:
— Уж кто-кто, а ты бы помолчала, ма. И почему в этом доме все так любят рот разевать?
Самад указал на дверь.
— Не смей разговаривать с матерью в подобном тоне. Пошел отсюда.
— Мне кажется, — спокойно произнесла Клара, когда Миллат вихрем вылетел в свою комнату, — мы не должны запрещать детям высказывать свое мнение. Хорошо, что они мыслят самостоятельно.
Самад усмехнулся.
— И что им это даст? Тебе часто приходится самостоятельно мыслить, целый день сидя дома, у телевизора?
— Это наезд?
— Ну что ты, Клара. В мире жить сложно. И наши дети должны научиться одному: понимать, что выжить помогают правила, а не фантазии.
— Его правда, — веско заявил Арчи, гася окурок в пустой миске из-под карри. — Эмоции — это по вашей части.
— Значит, это женские заботы! — возмутилась Алсана с набитым ртом. — Вот спасибо, Арчибальд.
Арчи не унимался.
— Но вам до нас далеко. Я вот что хочу сказать: вы обе еще, в общем, молодые. А мы с Самадом — настоящие источники знаний для наших детей, если они к нам обратятся за опытом. Ходячие энциклопедии. Вы им столько дать не сможете. Будем честны.
Алсана легонько шлепнула его по лбу.
— Дурачок. Вы остались в прошлом, как конные экипажи и восковые свечи, — разве ты этого не понимаешь? Вы для них старые и вонючие, как вчерашняя газета, в которую рыбу заворачивали. Я согласна с твоей дочерью: какой прок от ваших разговоров? — Алсана встала и направилась вслед за Кларой, которая, не выдержав последнего оскорбления, в слезах выскочила на кухню. — Вы, джентльмены, только и делаете, что говорите о какой-то своей ерунде.
Осознав, что они покинуты всеми домочадцами, Арчи и Самад дружно закатили глаза и обменялись кривыми улыбками. Посидели в тишине. Арчи привычным жестом переключал каналы: «исторический момент», «в Джерси поставили костюмированную драму», «двое мужчин пытаются построить плот за тридцать секунд», «сегодня мы в нашей студии обсуждаем проблему абортов», снова «исторический момент».
Щелк.
Щелк.
Щелк.
Щелк.
Щелк.
— Останемся дома? Может, в паб сходим? Или к О’Коннеллу?
Арчи полез в карман за новеньким десятипенсовиком, но быстро понял, что это ни к чему.
— К О’Коннеллу? — сказал Арчи.
— К О’Коннеллу? — сказал Самад.
Назад: Глава 8 Митоз
Дальше: Глава 10 Корни Мангала Панде