15
Так себе
Будние вечера работавшие в гараже девушки частенько проводили в комнате свиданий. Однажды я отдыхала вместе с ними в окружении заключенных, которые увлеченно вязали и, надев наушники, смотрели «Фактор страха» либо разговаривали. Помпон что-то рисовала цветными карандашами, возможно оформляя открытку ко дню рождения. Неожиданно в комнату с дикими глазами влетела женщина.
– Там надзиратель блок А рушит!
Мы вслед за ней вышли в коридор, где уже собиралась толпа. Новый дежурный надзиратель, молодой человек поистине огромных размеров, казался приятным и воспитанным. Как и подавляющее большинство тюремных надзирателей, в прошлом он был военным. Эти ребята заканчивают службу, после чего им остается несколько лет до государственной пенсии, поэтому они идут работать в Бюро тюрем. Иногда они рассказывали нам о своей военной карьере. Так, мистер Мэпл был медиком в Афганистане.
Тюремная система пытается растоптать любые искренние чувства.
Дежурный в тот вечер надзиратель недавно вернулся из Ирака и начал работать в тюрьме. Ходили слухи, что он был в Фаллудже, где всю весну продолжались ожесточенные бои. Тем вечером у него возник конфликт с одной из обитательниц блока А, которая огрызнулась в ответ на его замечание. И что-то случилось. Не успел никто понять, что происходит, как он уже спустился в блок А и принялся громить отсеки, сдирать все со стен, срывать постельное белье и переворачивать матрасы.
Мы испугались – две сотни заключенных остались наедине с надзирателем-психопатом. Кто-то вышел на улицу и махнул патрульному пикапу, из тюрьмы прислали помощь. Молодой солдат покинул здание, и обитательницы блока А стали наводить порядок в своих отсеках. Все были в шоке. На следующий день из тюрьмы к нам пришел один из лейтенантов, который извинился перед блоком А. Это было беспрецедентно. Того молодого надзирателя мы никогда больше не видели.
Йогиня Джанет помогла мне достичь дзена, Поп прекрасно меня кормила, а работа научила меня замешивать цемент и чинить электроприборы – мне казалось, что я живу полной тюремной жизнью. Если федералы не готовили мне ничего похуже, то и ладно. Но когда я позвонила отцу, чтобы обсудить победу «Ред Сокс», он сказал мне: «Пайпер, у бабушки дела не очень».
Похожая на птичку южанка с сильным, независимым характером, бабушка была важным человеком в моей жизни. Она родилась в Западной Вирджинии, вместе с двумя братьями выросла во времена Великой депрессии и впоследствии воспитала четырех сыновей – ей было невдомек, что делать с маленькой девочкой, самой старшей из ее внуков, и я ее побаивалась. В ее присутствии я трепетала, но, когда стала старше, наши отношения наладились. Когда мы оставались наедине, она откровенно говорила со мной о сексе, феминизме и власти. Мое преступное прошлое повергло их с дедом в ужас, и все же они ни на миг не позволили мне усомниться, что они любят меня и беспокоятся обо мне. Сидя в тюрьме, я больше всего боялась, что один из них умрет, пока я буду за решеткой.
Говоря по телефону с отцом, я убеждала его, что все будет хорошо: бабушка поправится и мы увидимся, когда я вернусь. Он не стал спорить и лишь сказал: «Напиши ей». Я регулярно писала бабушке с дедушкой короткие, полные оптимизма письма, уверяя их, что у меня все хорошо и я не могу дождаться, когда мы наконец снова встретимся. Теперь я взялась за другое письмо, в котором решила подробно описать, как много бабушка для меня значит, как мне хочется быть столь же твердой и честной, как сильно я ее люблю и как по ней скучаю. Я поверить не могла, что так подвела ее, оказавшись за решеткой, когда она во мне нуждалась, когда она болела и, возможно, даже умирала.
Отправив письмо, я сразу попросила лагерного секретаря выдать мне заявление о предоставлении отпуска. «Тебя воспитывала бабушка?» – бесцеремонно спросила она. Когда я ответила нет, она сказала, что в заявлении нет никакого смысла – из-за болезни бабушки мне отпуск не дадут. Я резко заметила, что мне позволен отпуск, поэтому я все равно заполню заявление. «Как знаешь», – бросила она.
Поп мягко объяснила, что у меня нет никакой надежды на отпуск даже в случае похорон, если только речь не идет о моих родителях, ребенке или – в редких случаях – брате или сестре. Ей не хотелось давать мне ложную надежду. «Я понимаю, милая, это неправильно. Но так уж здесь все делается».
Я видела страдания многих заключенных, у которых болели близкие, и чувствовала себя беспомощной всякий раз, когда случалось худшее – когда им приходилось справляться не только с горем, но и с чувством вины из-за того, что они в тюрьме, а не рядом с семьями.
В тот Хеллоуин у меня не было настроения. Я чувствовала себя так, словно меня насквозь пронзили ледорубом. Но спастись от праздника, когда живешь бок о бок с двумястами женщинами, просто невозможно. Заключенные обожали веселье.
Мне рассказывали, что Хеллоуин в тюрьме проходит довольно странно. Неужели даже более странно, чем все остальное? Как вообще сделать костюм, имея в своем распоряжении такие скудные и унылые ресурсы? Утром я увидела несколько идиотских кошачьих масок из картонных конвертов. Мне же было ужасно тоскливо и уж точно не хотелось раздавать всем конфеты.
Но истинных любителей праздника было слышно издалека.
– Сладость или гадость!
Я не слезала с койки, стараясь сконцентрироваться на книге. Потом на пороге моего отсека возникла Делишес.
– Эй, Пайпер! Сладость или гадость!
Мне пришлось улыбнуться. Делишес нарядилась сутенером: каким-то образом она соорудила белый костюм из кухонной униформы и вывернутых наизнанку спортивных штанов. К костюму прилагалась «сигара» и кучка шлюх, среди которых было несколько эминемщиц и Фрэн – болтливая итальянская бабуля семидесяти восьми лет от роду, самая старая из обитательниц лагеря. Шлюхи постарались нарядиться как можно сексуальнее: закатали штанины шортов и опустили вороты футболок. Их макияж казался слишком аляповатым даже по тюремным стандартам. У Фрэн был длинный «мундштук» и сделанный из бумаги ободок, ее щеки так и пылали румянами – она походила на древнюю бунтарку.
– Ну же, Пайпер, сладость или гадость? – настаивала Делишес. – Разве в тягость поделиться вкусным нам на радость?
У меня в отсеке никогда не было конфет. Я постаралась улыбнуться, чтобы они поняли, что мне понравилось их творчество.
– Видимо, гадость, Делишес. Сладостей у меня нет.
В ответ на тюремные заявления о вере и религии я лишь закатывала глаза.
Я начала обивать пороги кабинетов тюремных начальников, которые могли повлиять на решение относительно того, увижу ли я снова свою бабушку. Одним из них был почти не появлявшийся на рабочем месте временный управляющий Бубба, который умел на удивление изящно послать любого в задницу. Мой куратор Финн, еще один пожизненный сотрудник Бюро тюрем, был неисправимым шутником. Он так и сыпал оскорблениями и никогда не делал бумажную работу, но ко мне относился с симпатией, потому что у меня были светлые волосы, голубые глаза и «крепкая задница» (как он порой бурчал себе под нос). Он любезно предложил мне позвонить бабушке из его кабинета – телефон хосписа не входил в список одобренных номеров тюремной системы связи, поэтому воспользоваться автоматами я не могла. Она казалась измученной, но была очень рада услышать мой голос. Положив трубку, я зарыдала, выбежала из кабинета Финна и бросилась на стадион.
Справляться с горем я снова решила в одиночку. Закрывшись ото всех, я держалась тише воды ниже травы, имея твердое намерение одна пережить даже худшее. Мне казалось, что вести себя иначе – все равно что признать, что федералы сломали меня, поставили на колени, окунули лицом в грязь, что я не смогу без потерь пережить свое заключение. Разве я могла признать, что силовое поле идеальной девочки не работало? Что стойкость, уверенность в себе и готовность поступать с другими по совести не могли защитить меня от боли, стыда и бессилия?
Преодолевать трудности я научилась еще в детстве – я не показывала своих чувств, скрывала или игнорировала проблемы, считая, что решать их должна одна. Поэтому я прекрасно умела обращаться с начальниками. Хитрости мне было не занимать. Когда тюремная жизнь требовала хитрости, я не стеснялась к ней прибегнуть. Другие заключенные называли это «уличной смекалкой» и говорили: «По Пайпер и не скажешь, но смекалка у нее что надо».
Эту черту уважали не только мои подруги по несчастью. Тюремная система требует стойкости и пытается растоптать любые искренние чувства, и все до единого – что тюремщики, что заключенные – постоянно переходят границы. Я презирала Леви не только потому, что мне не нравилась ее заносчивость, но и потому, что в ней не было ни грамма стойкости. Никто не любит плакс.
Последующие недели я провела в состоянии сдерживаемой ярости и отчаяния. Я замкнулась в себе, выполняя все требования тюремного общества, но не проявляя особого желания шутить или болтать. Обиженные заключенные шептались, что у меня, видимо, «дела так себе», раз уж я вдруг изменила своему оптимизму. Затем кто-то из посвященных сообщил им, что у меня болеет бабушка, и ко мне вдруг стали обращаться со словами поддержки, давать добрые советы и делиться молитвенными карточками. Все это напоминало мне, что я не одна, что все женщины в этом здании сидят в одной пробитой лодке.
Я вспомнила одну женщину, лицо которой стало маской боли, когда ей сообщили о смерти матери. Она молча раскачивалась из стороны в сторону, раскрыв рот в беззвучном стоне, а подруга обнимала ее за плечи и качалась вместе с ней (в нарушение запрета на физические контакты). Я также вспомнила Роланд, стойкую латиноамериканку, выдержанностью которой я восхищалась. Роланд прямо говорила, что тюрьма спасла ей жизнь. «Продолжи я жить, как жила, я бы уже давно валялась мертвой в какой-нибудь канаве», – признавалась она. Она честно отбывала свой срок. Много работала, не вступала в споры, при случае улыбалась и никого ни о чем не просила. Незадолго до ее освобождения у нее умер брат. Стойко восприняв эту новость, она получила разрешение на полдня отлучиться из тюрьмы, чтобы попасть на его похороны.
Но родственники приехали за ней в Данбери не на том автомобиле, номер которого был зарегистрирован в документах. И на этом все – ее вернули обратно в лагерь, а семью отправили домой. Через несколько недель ее освободили. В лагере еще долго обсуждали бессердечие, мелочность и глупость надзирателей, которые допустили эту ситуацию. Некоторые замечали, что от федералов при любой возможности стоит ждать удара под дых, поэтому ошибки можно было бы избежать, но все в тюрьме переживали за Роланд.
Поп усадила меня поговорить.
– Слушай, милая, когда мой папа умирал, я с ума сходила, поэтому прекрасно тебя понимаю. Но тут все решают эти мерзавцы, поэтому надеяться тебе не на что. Думаешь, ты бы еще не знала, если бы тебе дали отпуск? Милая, звони своей бабушке, пиши ей письма, думай о ней. Но на этих гадов не злись. Злоба не в твоем характере, Пайпер. Не позволяй им себя ожесточить. Иди сюда, милая. – Поп крепко обняла меня и прижала к своим огромным, надушенным «прелестям».
Я понимала, что она права. Но все равно немного злилась.
И все же я ходила от одного кабинета к другому, но они почти всегда стояли пустые. (Одному Богу известно, чем занимались все эти люди.) Я писала письма домой и сидела на койке, листая свой фотоальбом и разглядывая бабушкину улыбку и объемную прическу, которой она не изменяла еще с 1950-х. Эминемщицы заглядывали в мой отсек и снова уходили, расстраиваясь, что им не удается меня подбодрить. Стало холоднее, наступил ноябрь, я раз в два дня звонила отцу из автомата (бабушка держится, дадут ли мне отпуск?), боясь, что у меня закончится телефонное время. Я подумывала даже начать молиться, хотя и не очень это умела. К счастью, несколько человек пообещали помолиться за меня, включая и сестру Платт. Она ведь за двоих считалась?
Я могла найти множество плюсов в своих соседках и текущих обстоятельствах. Но ничто в тюрьме не могло заменить мне бабушку, а я ее теряла.
Молиться я не привыкла, но к вере относилась гораздо менее скептично, чем по прибытии в тюрьму. В конце сентября я сидела за столом для пикника позади блока А в компании Джизелы, которая вместе со мной работала в строительной мастерской и водила тюремный автобус. Джизела была одной из самых милых, добрых и кротких женщин, которых я встречала в своей жизни. Нежная, женственная, она в то же время не была недотепой, этакой Полианной. По-моему, я ни разу не слышала, чтобы Джизела повысила голос, а учитывая, что она водила автобус строительной службы, это было довольно впечатляюще. Кроме того, Джизела была очень хорошенькой: смуглое лицо идеальной овальной формы, большие карие глаза, длинные волнистые волосы. Она родилась в Доминиканской Республике, но много лет жила в Массачусетсе. Нельзя сказать, чтобы я хорошо знала ее город, но кое-что общее у нас все же было. На воле ее ждали двое детей, о которых заботилась старушка по имени Нони Дельгадо, – Джизела называла ее своим ангелом.
В тот день мы с Джизелой говорили о ее грядущем освобождении. Конечно же, она волновалась. Она переживала, сумеет ли найти работу. Переживала, как отнесется к ее возвращению муж – он жил в Доминиканской Республике, и у них, похоже, были довольно бурные и сложные отношения. Джизела говорила, что ей не хочется возвращаться к нему, но ему, судя по всему, было не так-то просто отказать, к тому же у них были общие дети. Я знала, что у Джизелы нет денег, а ответственности – пруд пруди. Перед ней маячило множество неизвестных, но серьезных проблем. Признавая, что она ужасно переживает, глубоко внутри Джизела в то же время оставалась спокойной – и это спокойствие и делало ее удивительным человеком, к которому все тянулись. А потом она заговорила о Боге.
Обычно в ответ на тюремные заявления о вере и рассуждения о религии я лишь закатывала глаза и быстро меняла тему. Я считала, что каждому должно быть позволено отправлять культ в соответствии со своими верованиями, однако огромное количество тюремных пилигримов лишь симулировали веру. В один месяц они носили на голове контрабандные салфетки, якобы исповедуя ислам, а в другой – появлялись на буддистской медитации, стоило им только понять, что таким образом можно увильнуть от работы. О других религиях в тюрьме знали очень мало («Ну, евреи убили Иисуса… Это ж всем известно!»), поэтому я не хотела иметь с этим ничего общего.
Но Джизела говорила не о религии, не о церкви и даже не об Иисусе. Она говорила о Боге. И, говоря о нем, казалась абсолютно счастливой. Она легко и свободно рассказывала, как Бог помог ей преодолеть все жизненные невзгоды, особенно в тюрьме, как он всегда любил ее и присматривал за ней, как подарил ей умиротворение и здравомыслие, как дал ей силы быть хорошим человеком даже в плохом месте. Она сказала, что верит в Божью помощь, ведь Бог посылает ей ангелов вроде Нони Дельгадо, чтобы заботиться о детях, и хороших друзей, когда они нужны ей, чтобы пережить заключение в тюрьме. Она так и светилась, тихо рассуждая о Боге и его любви, которая дала ей столь многое.
Как ни удивительно, слова Джизелы тронули меня. Я слушала ее, затаив дыхание. Кое о чем она говорила почти так же, как и многие лагерные святоши, но их заверения в вере основывались на нужде в прощении: «Иисус любит меня, хоть я и плохой человек, даже если меня никто больше не любит». Джизела никогда не сомневалась в его любви. Она говорила о непоколебимой вере, которая давала ей сил и долгое время поддерживала ее. Она не говорила о раскаянии или прощении, только о любви. Джизела описывала исключительно интимную и счастливую любовь. Мне казалось, что более убедительного объяснения веры я в жизни не слышала. Нет, я не вознамерилась тут же схватиться за Библию – наша беседа вообще была не обо мне и не о моем выборе. Я просто получила пищу к размышлению.
Я давно поняла, что вера помогает людям понять их связь с обществом. В лучших случаях она помогала женщинам Данбери думать о том, что они могут дать, а не о том, что хотят получить. И это хорошо. Можно было сколько угодно фыркать на «святош», но разве их вера была беспросветно плохой, раз уж она помогала хоть кому-то понять, в чем нуждаются другие, вместо того чтобы думать исключительно о себе?
В тюрьме я впервые поняла, что вера помогает людям видеть дальше собственного носа. Пусть их взгляд и не устремляется в бездну, но они хотя бы начинают замечать людей вокруг себя и делиться с ними самым хорошим в себе. Я пришла к пониманию этого, узнав таких женщин, как сестра Платт, йогиня Джанет, Джизела и даже моя святоша-педикюрша Роуз.
Однажды за педикюром Роуз призналась мне, чему ее научила вера, и впоследствии я решила, что это самые важные слова, которые может сказать человек: «Мне есть чем делиться».
Забот становилось все больше, и мой способ справляться с ними то и дело натыкался на препятствия. Стадион теперь закрывали после четырехчасовой переклички. После работы я бежала в лагерь, натягивала кроссовки и бегала как угорелая до переклички, возвращаясь все позже и тем самым сводя с ума своих соседок по блоку Б. С дальнего конца дорожки я выглядывала Джай, которая в какой-то момент приходила за мной, а увидев ее, на всех парах неслась по шатким лестницам и через блок В к своему отсеку, пока меня поторапливали другие заключенные.
– Пайпс, не успеешь на перекличку – отправишься в изолятор! – кричала Делишес с другого конца блока Б.
– Ну, соседка, ты сегодня поздно, – качала головой Натали.
В лучшем случае в рабочий день мне удавалось пробежать миль шесть. Я пыталась восполнить пробелы на выходных, пробегая по десять миль в субботу и воскресенье, но это не помогало мне справиться с ежедневными приливами волнения и тревоги о вещах, которые я не могла контролировать.
Несколько надзирателей, похоже, не стеснялись лапать заключенных, где им хочется.
Поэтому я стала больше заниматься йогой. Какое-то время после освобождения Джанет мы пытались продолжать регулярные тренировки, но новички (например, Эми, которая проклинала каждую позу) надолго у нас не задерживались. Гхада по-прежнему время от времени приходила размяться рядом со мной и расслабиться после занятия, но с испанским у меня было неважно, а до уровня Джанет я недотягивала, поэтому при мне она никогда не засыпала. В выходные Камила приходила заниматься по видеокурсу и составляла мне отличную компанию (и умела делать прекрасный мостик), но ее заботил скорый перевод в тюрьму через дорогу на реабилитационную программу. В основном я занималась наедине с Родни Йи.
Я взяла в привычку подниматься в пять и каждое утро проверяла, успели ли нас пересчитать. Если раздавался топот, по стенам скользили лучи фонарей и позвякивали ключи, которые надзирателю было лень придерживать рукой, я тихо вставала в своем отсеке, надеясь напугать кого-нибудь из тюремщиков. Натали к этому времени уже уходила на кухню. Затем я наслаждалась полной темнотой блока Б и слушала глубокое дыхание сорока восьми своих соседок, одновременно смешивая в правильной пропорции быстрорастворимый кофе, сахар и сухие сливки. В блоке Б было тепло и тихо, и я между отсеков шла к титану с горячей водой. Иногда я замечала еще какую-нибудь раннюю пташку – мы кивали друг другу или тихонько здоровались. С горячей кружкой в руке я выходила на бодрящий холод и спускалась в спортзал, чтобы некоторое время провести с кассетой и Родни. В приятном уединении спортзала мое тело медленно просыпалось и разогревалось на холодном, покрытом резиной полу, а голова и сердце дольше оставались спокойными – ценность занятий с йогиней Джанет с каждым днем становилась все очевиднее. Мне ужасно ее не хватало, но она сделала мне подарок, помогающий жить дальше – уже без нее.
В последние десять месяцев я научилась в определенном смысле контролировать свой мир. Но болезнь бабушки лишила меня этого чувства и в очередной раз показала, что из-за совершенного одиннадцатью годами ранее проступка я попала во власть системы, которая не прекращала попыток забрать у меня самое дорогое. Я могла не обращать внимания на потерянный физический комфорт, могла найти множество плюсов в своих соседках и текущих обстоятельствах. Но ничто в тюрьме не могло заменить мне бабушку, а я ее теряла.
Одним серым днем я бегала по стадиону, стараясь отводить по семь минут на каждую милю. Миссис Джонс отдала мне электронные часы, которыми она никогда не пользовалась, и я сверялась с ними, держа высокий темп. Погода была на редкость дерьмовой, накрапывал дождь. Тут на холме возникла Джай, которая принялась размахивать руками. Взглянув на часы, я увидела, что было только 3:25 – до переклички оставалось тридцать пять минут. Чего же она хотела?
Я раздраженно вытащила наушники.
– Что такое? – крикнула я.
– Пайпер! Тебя зовет Маленькая Джанет! – ответила она и снова мне помахала.
Если Маленькой Джанет действительно что-то было от меня нужно, она могла бы и сама притащить свою юную задницу на трек и поговорить со мной… Или что-то случилось?
На меня вдруг нахлынула паника, и я бросилась к Джай.
– Что случилось? Где она?
– В своем отсеке. Пойдем.
Встревожившись, я пошла за ней. Судя по ее лицу, никакой катастрофы не произошло, но Джай настолько привыкла к катастрофам, что по ней было и не сказать. Мы быстро добрались до блока А.
Маленькая Джанет сидела на нижней койке своей соседки и выглядела абсолютно нормально. Я осмотрелась по сторонам. Ее отсек был совсем пуст, а на полу стояла коробка.
– С тобой все в порядке? – Мне хотелось хорошенько отчитать ее за то, что она меня так напугала.
– Пайпер? Я еду домой.
Я недоуменно моргнула. О чем она вообще?
– Милая, о чем ты говоришь? – Отложив в сторону стопку бумаг, я села рядом с подругой на койку, гадая, не сошла ли она с ума.
Маленькая Джанет взяла меня за руку:
– Я добилась немедленного освобождения.
– Что?
Я смотрела на Джанет, боясь поверить ее словам. Немедленного освобождения не давали никому. Заключенные подавали прошения, которые многие месяцы вращались в системе правосудия, но в конце концов всегда проигрывали дела. Немедленное освобождение было сродни пасхальному кролику.
– Ты уверена, милая? – Я схватила ее за обе руки. – Все уже подтвердили? Тебе велели паковать вещи? – Сначала я посмотрела на ее коробку, а затем на Джай, которая улыбалась во весь рот.
У входа в заполнившийся народом отсек появилась одетая в пальто Тони.
– Ты готова, Джанет? – спросила она, поигрывая ключами от тюремного минивэна. – Пайпер, ты можешь в это поверить?! Просто невероятно!
Я вскрикнула – и этот возглас получился похожим на боевой клич. Затем заключила Маленькую Джанет в медвежьи объятия и сжала изо всех сил, хохоча. Она тоже смеялась, не веря своему счастью. Наконец отпустив ее, я обхватила голову руками, пытаясь собраться с мыслями. Я была так взволнована, словно сама выходила на свободу. Я встала, затем снова села.
– Расскажи мне обо всем! Но поторопись, тебе уже пора! Тони, ее уже ждут в отделе приема и освобождения?
– Да, нужно отвезти ее до переклички, иначе она застрянет.
Из типичной тюремной осторожности Маленькая Джанет ни одной душе не сказала, что подала прошение в суд. Но она выиграла, и ее шестьдесят месяцев сократили до уже отбытого срока – двух лет. Родители Джанет уже выехали из Нью-Йорка, чтобы забрать свою девочку и отвезти домой. Мы спешно собрали все вещи и проводили ее до задней двери, где возле столовой уже был припаркован белый минивэн. Близились сумерки. Все случилось так быстро, что никто не успел ни о чем узнать, поэтому нас было немного.
– Джанет, я так за тебя рада!
Она обняла меня с Джай и поцеловала свою соседку мисс Мими, миниатюрную и уже немолодую испанскую цыпочку. Затем села рядом с Тони, и минивэн поехал прочь, к главной дороге, которая огибала тюремную территорию. Мы все махали руками. Маленькая Джанет повернулась к нам и кивала на прощание, пока минивэн не поднялся на холм и не скрылся из виду, повернув направо.
Что со мной не так? Неужели я позволила этому месту ожесточить себя?
Я еще долго смотрела ей вслед. Затем повернулась к Джай – ей оставалось сидеть семь лет из ее десятилетнего срока. Джай положила руку мне на плечо и немного сжала его.
– Ты в порядке? – спросила она.
Я кивнула.
Я была более чем в порядке. Мы вместе развернулись и помогли мисс Мими вернуться в лагерь.
Я поделилась неописуемым чудом освобождения Маленькой Джанет с Ларри, а он попытался подбодрить меня новостями о нашем новом доме в Бруклине. Пока я сидела в тюрьме, Ларри выбирал нам дом. Многим моим знакомым из внешнего мира казалось удивительным, что я не возражаю, чтобы он купил его без моего участия. Но я не только была благодарна ему, но и ничуть не сомневалась, что его выбор мне понравится. В итоге Ларри купил нам квартиру в прекрасном, зеленом районе.
И все же каждому из нас было сложно понять радость другого. Я с трудом могла представить, что живу где-то за пределами блока Б, и с довольно глупым видом смотрела на план квартиры и образцы краски, которые Ларри привез на свидание. Зато я заверила Ларри, что по возвращении из тюрьмы в два счета справлюсь с ремонтом, ведь я многому научилась в местных мастерских.
Перед тем визитом меня вывел из себя дежурный надзиратель – он вел себя по-свински. При входе в комнату свиданий надзиратель обыскивал заключенных, чтобы удостовериться, что они не несут с собой ничего для передачи посетителю. (На самом деле надзиратель мог обыскивать заключенных в любое время, если подозревал, что они несут с собой контрабанду.) Эти обыски проводили как мужчины, так и женщины; иногда они были небрежными, а иногда – совершенно неприемлемыми.
Большинство надзирателей-мужчин всячески старались свести эти обыски к необходимому минимуму – они проводили кончиками пальцев по рукам, ногам и талии заключенной, как бы говоря: «Трогать не буду! Не буду! Никаких прикосновений!» Им не хотелось, чтобы кто-нибудь подал на них жалобу за неподобающее поведение. Но несколько надзирателей, похоже, не стеснялись лапать заключенных, где им хочется. Им позволялось касаться нижней кромки наших бюстгальтеров, чтобы удостовериться, что там ничего не спрятано, но позволялось ли им сжимать наши груди? Порой облапать нас норовили в остальном вполне приличные люди – например, вежливый и справедливый мистер Блэк, который ощупывал все очень деловито. Другие надзиратели проводили обыски беспардонно. Так поступал низенький, краснолицый молодой балабол, который по несколько раз громко спрашивал: «Где оружие массового поражения?» – поглаживая меня по заднице. Я терпела все это, сжав зубы.
Некоторым тюремщикам особенно нравится обладать властью. Их превосходство над заключенными так и сочится из всех пор.
Жаловаться было бесполезно. Заключенную, обвинявшую надзирателя в сексуальных домогательствах, в обязательном порядке отправляли в изолятор «для защиты». Она теряла свою койку, лишалась права на участие в программах (если прежде в них участвовала), снималась с работы и больше не могла рассчитывать ни на какие тюремные привилегии. Кроме того, она могла забыть о комфорте своей тюремной рутины и общении с друзьями.
Надзирателям не позволялось задавать нам личные вопросы, но это правило постоянно нарушалось. Некоторые из них вообще не задумывались о запрете. Однажды, когда я училась паять в теплице, один из веселых работников сантехнической мастерской так и спросил меня: «Какого фига ты здесь забыла?»
Но я видела, что тем надзирателям, которые знали меня лучше, этот вопрос уже давно не давал покоя. Как-то я ехала на пикапе вместе с другим работником строительной службы, как вдруг он повернулся ко мне и серьезно сказал: «Пайпер, я не понимаю. Что здесь делает такая женщина, как ты? Это же безумие». Я уже говорила ему, что отбываю срок за совершенное десять лет назад преступление. Ему ужасно хотелось услышать мою историю, но я прекрасно понимала, что близость с надзирателем погубит меня – как погубит и любую другую заключенную. Не было никакого смысла делиться с ним моими секретами.
В те выходные, когда проходил Нью-Йоркский марафон, я пробежала тринадцать миль по беговой дорожке – и это стало моим тюремным полумарафоном. Следующие выходные выдались на удивление теплыми, даже приятными, и я смогла по полной насладиться двухчасовой радиопрограммой «Подпольный гараж Маленького Стивена», посвященной гаражному року. Она выходила на местной радиостанции в восемь утра по воскресеньям, и вел ее Стивен Ван Зандт из группы E Street Band и сериала «Клан Сопрано».
Интереснее всего было слушать рассуждения Маленького Стивена о нуаре, женщинах, религии, рок-движении и судьбе легендарного нью-йоркского клуба CBGB. Я никогда не пропускала эту передачу. Мне казалось, что она поддерживает жизнь в определенной части моего мозга, которая иначе давно бы атрофировалась, ведь даже в тюрьме не стоит забывать о нонконформизме. В своей среде я была настоящим изгоем, но «Подпольный гараж» давал мне возможность почувствовать себя как дома. Если погода позволяла, я всегда слушала передачу, два часа бегая по стадиону, и часто в голос смеялась. Эта программа была для меня настоящим спасением.
В тот день мой ритуал омрачало лишь одно – присутствие на треке вредной жертвы пластической хирургии ЛаРю, которая жила в блоке Б. ЛаРю была единственной женщиной в лагере, которую я презирала. Я не старалась скрыть своего отвращения к ней, и мои подруги считали это странным. «Пайпер, она, конечно, та еще чудачка, но мало ли здесь ненормальных? Чем она тебя так достала?»
Она доставала меня прямо сейчас. ЛаРю прохаживалась по беговой дорожке. Похоже, она слушала одну из своих фундаменталистских радиопередач, широко раскинув руки на манер Иисуса и фальцетом подпевая какому-то гимну. Каждый раз, когда я пробегала мимо нее, она не двигалась с места, оставаясь ровно на середине дорожки. Я не сомневалась, что она делала это специально, чтобы насолить мне и вытеснить меня со стадиона. Когда я пробежала мимо нее в десятый раз, мои глаза уже налились кровью – во мне так и кипела ярость. Она портила мне свидание с Маленьким Стивеном, она портила мою пробежку. Я негодующе скрежетала зубами.
На одиннадцатом круге я посмотрела на нее с другой стороны трека и представила ее собственное распятие. Я прошла поворот и быстро догнала ее на прямой. Ее странная, толстая от имплантов задница так и маячила в центре, а руки словно были прибиты к воображаемому кресту. Поравнявшись с ней, я подняла руку и ударила по тыльной стороне ее ладони.
ЛаРю удивленно вскрикнула, выронила радиоприемник и свернула на обочину. Мне вслед полетел поток испанских проклятий. На мгновение мне стало хорошо, но это чувство быстро исчезло. Что со мной не так? Неужели я позволила этому месту ожесточить себя? Я поверить не могла, что подняла руку на другую заключенную, особенно на эту жалкую дуру. Мне стало стыдно. Я остановилась, меня замутило.
Когда я сделала еще один круг, ЛаРю стояла возле спортзала с одной из испанских цыпочек, знакомой мне по работе.
– Франческа, прости меня, – неловко извинилась я. – Мне правда очень жаль. Я не хотела тебя пугать. Ты в порядке?
В ответ на это я услышала новый поток испанской брани. Я ухватила суть.
– Франческа, она сказала, что ей жаль. Не держи зла, цыпочка, – посоветовала ей моя коллега и повернулась ко мне: – С ней все в порядке. Беги дальше, Пайпер.
Неужели, чтобы поистине понять мир, нужно найти дьявола в себе?
Если вы относительно небольшая женщина и на вас разгневанно орет мужчина вдвое больше вас, если вы при этом одеты в тюремную униформу, а у него на ремне болтается пара наручников, какой бы крутой вы себя ни считали, вам все равно будет чертовски страшно.
Орал один из надзирателей, зубы которого так и блестели в оскале под топорщащимися усами. Это не было связано с моим ударом по воображаемой стигмате ЛаРю на беговой дорожке. Мистер Финн предательски явился среди ночи в блок А, хотя даже не работал в тот день, поймал меня в компании еще семерых заключенных за пределами своего блока и тут же препроводил всех нас в свой кабинет. Это, в свою очередь, обеспечило каждой из нас свидание со старшим надзирателем, который хотел знать, оспаривала ли я обвинение, а именно нарушение статьи 316 тюремного кодекса. Я спокойно сказала, что не оспариваю обвинение, и не стала оправдываться.
Это ему не понравилось.
– Тебе это смешным кажется, Керман? – проревел он.
Я сидела не шевелясь и даже не улыбалась. Нет, смешным мне это вовсе не казалось, да и тюремная ирония меня больше не интересовала. В глубине души я понимала, что он не будет особо свирепствовать. Не отправит меня в изолятор, не применит ко мне силу, не лишит меня права на досрочное освобождение. Все это не стоило той кучи бумажной работы, которую пришлось бы провести. И он понимал, что я это понимаю. Поэтому он и орал, стараясь меня напугать, хотя мы оба знали, что это бесполезно. Нет, смешным мне это не казалось.
Мой проступок был незначительным, я нарушила лишь одно из трехсотых правил, среди которых были неповиновение прямому приказу, участие в несанкционированном собрании или встрече, отсутствие на перекличке, передача ценностей другой заключенной или получение ценностей от нее, владение неопасной контрабандой и непристойное обнажение. Еще менее серьезными были четырехсотые правила: имитация болезни, нанесение татуировок и членовредительство, занятие бизнесом и неразрешенный физический контакт (например, если заключенная решила обнять плачущую подругу).
Более серьезными были двухсотые правила. Они касались драк, вымогательства, шантажа, крышевания, маскировки; участия в групповой демонстрации или ее поддержки; срыва работы; взяточничества, воровства; демонстрации, отработки или применения боевых искусств, бокса, рестлинга или других форм физического противоборства, армейских упражнений и тренировок; а также участия в сексуальных актах – самое известное из всех правил, статья 205.
В последний месяц я стала настоящей королевой рыданий.
Хуже всего были сотые правила, за них можно было получить дополнительный срок. Убийство, нападение, побег, владение оружием, подстрекательство к бунту, хранение наркотиков и восхитительное по своему охвату «поведение, которое нарушает или подрывает порядок функционирования исправительного учреждения или Бюро тюрем».
В конце концов надзиратель перестал прожигать меня взглядом и посмотрел на лысого мужчину, сидящего в углу.
– Вам есть что добавить, мистер Ричардс?
Некоторым тюремщикам особенно нравится обладать властью над другими людьми. Их превосходство над заключенными так и сочится из всех пор. Они считают своей привилегией, правом и обязанностью сделать тюрьму как можно более мрачным местом, угрожая заключенным, унижая их и при первой же возможности лишая их и без того немногочисленных прав. По собственному опыту я знала, что это не те же самые мерзавцы, которые сексуально домогаются заключенных. Эти гады ни за что не хотели ставить себя на один уровень с низшими формами жизни вроде нас и больше всего на свете презирали своих коллег, которые относились к нам по-человечески.
Не менее здоровый, чем старший надзиратель, Ричардс весь был равномерно розовым. Его бритая голова всегда сияла. Своим видом он походил на злобного мистера Пропера.
– Да, есть, – Ричардс подался вперед. – Не знаю, какого черта там случилось, но всем известно, что в лагере бардак. Иди назад и скажи подругам, что я теперь глаз с вас не спущу. Отныне все будет иначе. Не забудь это всем передать. – Довольный, он снова откинулся на спинку.
Всем восьми нарушительницам зачитали одну и ту же речь – само собой, мы сравнили заметки. Меня наказали десятью часами дополнительных работ.
Чтобы поскорее разобраться с этими часами, я вызвалась отработать их в особой ночной смене на кухне – ее созвали для приготовления ужина на День благодарения. Поп и ее начальник – приятный малый, кабинет которого был полон цветов, – серьезно подошли к планированию праздничного угощения. Особенно большая команда женщин готовила индейку, батат, листовую капусту, картофельное пюре и начинку, а Натали пекла пироги. Я была на подхвате, одетая в резиновый фартук, гигантские резиновые перчатки и сеточку для волос. Мы включили радио, мне несколько раз дали попробовать блюда – и все было готово в срок, несмотря на волнение Поп. (Она ведь готовила такой ужин всего десятый год кряду.)
Мы работали всю ночь до самого рассвета, и утром я чувствовала себя невероятно усталой. Но лучше способа покаяться в своих грехах было не найти – я вложила все силы в общественную трапезу и готовилась разделить еду со всеми остальными заключенными, пускай большинство из нас и предпочло бы в этот день оказаться в другом месте. В День благодарения я поспала, встретилась с Ларри и нашим другом Дэвидом и съела свою порцию вместе с Тони и Розмари – и это оказался, пожалуй, самый вкусный ужин за год. Праздник немного омрачила сидевшая возле меня тихая испанская цыпочка, которая в какой-то момент разразилась слезами и уже не смогла успокоиться.
Я всегда считала себя протестанткой, однако, не понимая этого, была воспитана в идеалах стоицизма – греко-римского ответа дзену. Многие люди на воле (особенно мужчины) восхищались моей стойкостью, когда я собиралась в тюрьму. Согласно Бертрану Расселу, виртуозным стоиком является тот, чья воля находится в гармонии с естественным порядком. Он так описал основную идею:
В жизни отдельного человека добродетель есть единственное благо; здоровье, счастье, богатство и тому подобное не принимаются в расчет. Поскольку добродетель заключается в воле, все истинно хорошее и плохое в жизни человека зависит исключительно от него самого. Он может стать бедным, но что с того? Он по-прежнему может оставаться добродетельным. Тиран может бросить его в темницу, но он все же может продолжать жить в гармонии с Природой. Его могут приговорить к смерти, но он может погибнуть благородно, подобно Сократу. Следовательно, каждый человек обладает безграничной свободой, когда освобождается от мирских желаний.
Да, когда у тебя отбирают даже последние трусы, без стойкости точно не обойтись. Но как сочетать ее с ненасытной жаждой общения с другими людьми? Как быть уверенной, что желание близости, дружбы, человеческой поддержки нельзя назвать «мирским»? За исключением смерти, худшее наказание для человека – это полная изоляция от других людей, одиночка, яма, карцер, дыра.
Правда в том, что у меня не очень получалось быть стоиком. Я не могла противостоять эмоциональному течению жизни и ее пульсации, не могла отказаться от неидеальных людей, которые казались мне важнее всего на свете. Я снова и снова ныряла в поток, но, оказываясь там, обычно могла сохранять спокойствие и держать голову над водой.
И все же я порой гадала, почему моя потребность нарушать границы завела меня так далеко – в тюремный лагерь? Может, мне просто не хватало ума? Может, я не умела учиться на расстоянии и вечно лезла в самое пекло, опаляя ресницы? Неужели, чтобы поистине понять мир, нужно найти дьявола в себе? Самым жутким, что я обнаружила в себе и в системе, которая держала меня в заключении, было безразличие к страданиям других. Но что же мне было делать теперь, когда я поняла, какой была плохой, и признала себя гадкой не только втайне, но и во всеуслышание – в суде?
Если я что-то и узнала в лагере, так это то, что на самом деле я была хорошим человеком. Да, с дурацкими правилами дела у меня обстояли не очень, но я более чем готова была помогать другим. Я стремилась отдавать как можно больше – даже больше, чем сама ожидала. Мне было уже неинтересно судить других, а когда я все же делала это, мне становилось стыдно. Но главное – в тюрьме я смогла познакомиться с женщинами, которые научили меня быть лучше. Казалось, полный провал моих попыток быть хорошей девочкой был сопоставим с моим желанием стать хорошим человеком. И я надеялась, что бабушка одобрит это и, может быть, даже простит меня за то, что я в тяжелый час не могу быть с ней рядом.
Бабушка умерла на следующий день после Дня благодарения. Я тихо оплакивала ее, и друзья скорбели вместе со мной. Я чувствовала себя совершенно истощенной. Часами я смотрела на далекие холмы, вспоминала прошлое и ходила по треку. Ответа на свое прошение об отпуске я так и не получила. Как и сказала Поп, надеяться мне было не на что.
Мне казалось, что в тюрьме нет ничего сложнее материнства, особенно в праздники.
Примерно через год, уже вернувшись домой, я получила письмо из Данбери. Формальное, даже немного высокопарное, оно было написано Розмари. Внутри лежали две фотографии моей бабушки. Двоюродная сестра прислала их мне в тюрьму, и я не одну сотню раз смотрела на них, когда хотела улыбнуться. На первой моя бабушка открывала подарок – огромную черную футболку с логотипом «Харлей Дэвидсон». У нее на лице был написан нескрываемый ужас. На второй смешной подарок уже лежал у нее на коленях, а она смотрела в камеру, и ее глаза блестели от смеха. В письме Розмари выражала надежду, что на воле у меня все хорошо, и объясняла, что нашла эти фотографии в библиотечной книге и узнала, кто на них. Розмари писала, что знает, как сильно я любила свою бабушку, и что порой она вспоминает обо мне.