Впадая в любовь
«ЖОН-ФАН, — сказал я, — Жон-фан, пробудись! Посмотри, кто у меня!» — «А-а?» — «Посмотри», — сказал я и указал пальцем на Августину. «Как долго я спал? — спросил он. — Где мы?» — «В Трахимброде. Это Трахимброд!» Я был до того гордый. «Дедушка», — изрек я и двинул Дедушку с избытком насилия. «Что?» — «Посмотри, Дедушка! Посмотри, кого я нашел!» Он сдвинул руки с глаз. «Августина?» — спросил он, и было похоже, что он не уверен, окончился ли его сон. «Сэмми Дэвис Наимладшая! — сказал я, сотрясая ее. — Прибыли!» — «Кто эти люди?» — спросила Августина, упорствуя в рыданиях. Она осушала слезы платьем, что знаменовало подтягивание его вверх, отчего экспонировались ноги. Но она не стыдилась. «Августина?» — спросил герой. «Давайте сядем насестом, — сказал я, — и мы все проиллюминируем». Герой и сука удалили себя из автомобиля. Я не был уверен, выйдет ли Дедушка, но он вышел. «Вы голодные?» — спросила Августина. Герой, должно быть, начинал немного понимать по-украински, потому что положил руку на живот. Я двинул головой, чтобы сказать: «Да, некоторые из нас очень голодные люди». «Идем», — сказала Августина, и я зафиксировал, что она была вовсе не в меланхолии, а в радости без границ. Она взяла мою руку. «Идем в дом. Я устрою полдник, и мы поедим». Мы поднялись по дереву ступеней, на которых я впервые засвидетельствовал ее сидящей насестом, и вошли в дом. Сэмми Дэвис Наимладшая околачивалась снаружи, нюхая одежду на земле.
Сначала я должен описать, что у Августины была необычная походка, которая шла туда-сюда с тяжестью. Она не могла двигаться быстрее, чем очень медленно. Было похоже, что одна из ее ног никуда не годилась. (Если бы мы тогда предвидели, Джонатан, все равно бы вошли?) Во-вторых, я должен описать ее дом. Он не был схож ни с одним домом, который я когда-либо видел, и я не думаю, что стал бы обзывать его домом. Если хотите знать, как бы я его обозвал, то я бы его обозвал две комнаты. В одной из комнат была кровать, небольшой письменный стол, комод и множество вещей от пола до потолка, включая дополнительные стопки одежды и сотни пар обуви различных размеров и фасонов. Стены не было видно, так много на ней было фотографий. Они выглядели так, как будто попали на нее из множества различных семей, хотя некоторые люди, я видел, встречались больше чем на одной или двух. Вся эта одежда, и обувь, и фотографии привели меня к умозаключению, что в этой комнате проживает не меньше ста человек. Вторая комната также была густонаселенной. В ней было множество коробок, которые переполнялись предметами. Белая ткань переполнялась из коробки, помеченной СВАДЬБЫ И ДРУГИЕ ТОРЖЕСТВА. Коробка с пометой ЛИЧНЫЕ ВЕЩИ: ЖУРНАЛЫ/ДНЕВНИКИ/БЛОКНОТЫ/НИЖНЕЕ БЕЛЬЕ переполнялась так, что выглядела готовой к разрыву.
Была еще одна коробка с пометой СЕРЕБРО/ДУХИ/ВОЛЧКИ, и одна с пометой ЧАСЫ/ЗИМА, и одна с пометой ГИГИЕНА/КАТУШКИ/СВЕЧИ, и одна с пометой СТАТУЭТКИ/ОЧКИ. Если бы я был сообразительным человеком, я бы записал все названия на листке бумаги, как это сделал герой в своем дневнике, но я не был сообразительным человеком и многое с тех пор позабыл. Некоторые из названий не поддавались умозаключению, вроде коробки с пометой ТЬМА или коробки СМЕРТЬ ПЕРВЕНЦА, написанной спереди карандашом. Я заметил, что на вершине одного из этих коробковых небоскребов помещалась коробка с пометой ПРАХ.
В этой комнате была миниатюрная плита, полка с овощами и картофелем и деревянный стол. За этим деревянным столом мы и расселись. Трудно было удалить стулья, потому что со всеми этими коробками места для них почти не было. «Позволь мне что-нибудь тебе приготовить», — сказала Августина, адресуя все свои слова и взгляды ко мне. «Пожалуйста, не делайте усилий», — сказал Дедушка. «Это ничего, — сказала она. — Но должна вам сказать, что у меня нет так много валюты, и по этой причине я не располагаю мясом». Дедушка посмотрел на меня и закрыл один из своих глаз. «Вы любите картошку с капустой?» — спросила она. «Это идеальная вещь», — сказал Дедушка. Он улыбался так много, и я не совру, если скажу, что я никогда не видел его так много улыбающимся с тех пор, как была жива Бабушка. Я увидел, что когда она развернулась, чтобы выудить капусту из деревянной коробки на полу, Дедушка организовал свой волос расческой из кармана.
«Скажи, что я так рад с ней познакомиться», — сказал герой. «Все мы так рады с вами познакомиться, — сказал я и по случайности двинул локтем коробку НАВОЛОЧКИ. — Вам никогда не уразуметь, как долго мы вас искали». Она развела на плите огонь и стала варить еду. «Попроси ее рассказать нам все, — сказал герой. — Я хочу услышать, как она встретила дедушку и почему решила его спасти, и что стало с ее семьей, и разговаривала ли она с дедушкой хотя бы раз после войны. Узнай, — сказал он потихоньку, как будто она могла бы понять, — были ли они влюблены». — «Неспешность», — сказал я, потому что не хотел, чтобы Августина наложила в штаны. «Вы очень добры, — сказал ей Дедушка. — Пригласить нас в свой дом, готовить для нас еду. Вы очень добры». — «Вы добрее», — сказала она, а затем исполнила вещь, которая меня удивила. Она оглядела свое лицо в отражении окна над плитой, и я думаю, что она жаждала увидеть, как она выглядит. Это не более чем мое понятие, но я уверен, что правильное.
Мы наблюдали за ней так, будто весь мир с его будущим случился благодаря ей. Когда она резала на кусочки капусту, герой двигал головой туда и сюда вместе с ее ножом. Когда она перекладывала эти кусочки в кастрюлю, Дедушка улыбался и придерживал одну из своих рук другой. Что до меня, то я не мог отнять у нее своих глаз. У нее были тонкие пальцы и высокие кости. Волос, как я уже упоминал, был белый и длинный. Его концы двигались вдоль пола, прихватывая с собой пыль и грязь. Ее глаза были на такой глубине лица, что проэкзаменовать их было емкотрудно, но когда она на меня смотрела, я видел, что они были голубые и сияющие. Эти глаза и уверили меня, что она была, без всяких запросов, Августиной из изображения. Я был уверен, глядя в ее глаза, что она спасла дедушку героя, а возможно, и многих других. У себя в лобном месте я вообразил, как линия дней соединяет девочку из фотографии с женщиной, которая была с нами в комнате. Каждый день как новая фотография. Ее жизнь — альбом фотографий. На одной она с дедушкой героя, а на другой — с нами.
Когда еда приготовилась после многих минут кипения, она переместила ее на стол в тарелках — по одной для каждого из нас и ни одной для себя. Одна из картофелин спустилась к полу, ШЛЕП, отчего мы засмеялись по причинам, которые утонченный писатель не обязан иллюминировать. Но Августина не засмеялась. Она, должно быть, загорелась стыдом, потому что надолго спрятала свое лицо, прежде чем снова смогла лицезреть нас. «Вы о'кей?» — спросил Дедушка. Она не ответила. «Вы о'кей?» Вдруг она возвратилась к нам. «Ты, должно быть, изнурен усталостью после всех своих путешествий», — сказала она. «Да», — сказал он и развернул голову, как от смущения, хотя я не знаю, что могло его смутить. «Я могла бы дойти до рынка и купить прохладных напитков, — сказала она. — Если вы любите колу или еще что-нибудь». — «Нет, — сказал Дедушка с неотложностью, как будто она могла оставить нас и никогда не вернуться. — В этом нет необходимости. Ты и так очень щедра. Пожалуйста, сядь». Он удалил от стола один из деревянных стульев и по случайности двинул коробку с пометой МЕНОРЫ/ЧЕРНИЛА/КЛЮЧИ. «Спасибо», — сказала она и приспустила голову. «Ты очень красивая», — сказал Дедушка, и я не ожидал от него, что он это скажет, и я не думаю, что он сам ожидал, что он это скажет. На мгновение воцарилось молчание. «Спасибо, — сказала она и отодвинула от него глаза. — Это ты очень щедр». — «Но ты действительно красивая», — сказал он. «Нет, — сказала она. — Нет, я некрасивая». — «Я думаю, что вы красивая», — сказал я, и хоть я и не ожидал, что это скажу, я не сетую, что сказал это. Она была красивой, как человек, которого тебе не суждено встретить, но которого ты всегда мечтаешь встретить, как человек, который слишком хорош для тебя. Я ощутил, что она также очень застенчива. Ей было емкотрудно лицезреть нас, и она хранила руки в карманах своего платья. Но я вам скажу, что когда она жаловала нас взглядом, он был не для всех, а только для меня.
«О чем вы говорите? — спросил герой. — Упоминала ли она моего дедушку?» — «Он не говорит по-украински?» — спросила она. «Нет», — сказал я. «Откуда он?» — «Из Америки». — «Это в Польше?» Я не мог поверить, что она не знает про Америку, но должен сказать, что это сделало ее еще более красивой для меня. «Нет, это далеко. Он прилетел на самолете». — «На чем?» — «На самолете, — сказал я. — В небе». Я подвигал в воздухе рукой, как самолетом, и по случайности слегка двинул коробку с надписью ПЛОМБЫ, написанной наискось. Я воспроизвел звук самолета губами. Это сделало ее огорченной. «Больше не надо», — сказала она. «Что?» — «Пожалуйста», — сказала она. «От войны?» — спросил Дедушка. Она ничего не сказала. «Он приехал увидеть вас, — сказал я. — Он приехал из Америки ради вас». — «Я думала, это ты, — сказала она мне. — Я думала, ты ради меня приехал». Это повергло меня в смех, и Дедушку тоже. «Нет, — сказал я. — Это он». Я положил свою руку на голову героя. «Вот кто странствовал по миру, чтобы вас найти». Это снова побудило ее заплакать, чего я не хотел, но должен сказать, что это выглядело подобающе. «Ты приехал ради меня?» — спросила она героя. «Она хочет знать, ради нее ли ты приехал». — «Да, — сказал герой. — Скажи, что да». — «Да, — сказал я. — Это все ради вас». — «Почему?» — спросила она. «Почему?» — спросил я героя. «Потому что если бы не она, я бы не мог быть здесь, чтобы ее искать. Она сделала поиск возможным». — «Потому что вы его создали, — сказал я. — Укрыв его дедушку, вы позволили ему быть рожденным». Ее дыхание стало коротким. «Я бы хотел ей кое-что дать», — сказал герой. Он отрыл конверт из пидараски. «Скажи ей, что здесь деньги. Я знаю, что недостаточно. Достаточно быть не может. Это просто немного денег от моих родителей, чтобы облегчить ей жизнь. Отдай его ей». Я взял конверт под охрану. Его распирало. Там, должно быть, находилось много тысяч долларов. «Августина, — сказал Дедушка. — Ты бы возвратилась с нами? В Одессу?» Она не ответила. «Мы могли бы о тебе заботиться. У тебя здесь есть семья? Мы и семью могли бы взять к себе в дом. Это не жизнь, — сказал он, указывая пальцем на хаос. — Мы дадим тебе новую жизнь». Я сообщил герою, что сказал Дедушка. Я увидел, что на его глаза надвинулись слезы. «Августина, — сказал Дедушка, — мы можем тебя от всего этого спасти». Он снова указал пальцем на ее дом и указал пальцем на коробки: ВОЛОСЫ/КАРМАННЫЕ ЗЕРКАЛЬЦА, ПОЭЗИЯ/НОГТИ/ОВНЫ, ШАХМАТЫ/СУВЕНИРЫ/ЧЕРНАЯ МАГИЯ, ЗВЕЗДЫ/МУЗЫКАЛЬНЫЕ ШКАТУЛКИ, СОН/СОН/СОН, ЧУЛКИ/ЧАШИ ДЛЯ КАДДИША, ВОДА В КРОВЬ.
«Кто такая Августина?» — спросила она.
«Что?» — спросил я. «Кто такая Августина?» — «Августина?» — «Что она говорит?» — «Фотография, — сказал мне Дедушка. — Мы не знаем, что за надпись на обороте. Это может быть не ее имя». Я снова экспонировал ей фотографию. Это снова сделало ее плачущей. «Это ты, — сказал Дедушка, прикладывая палец к ее лицу внутри фотографии. — Вот. Ты эта девочка». Августина задвигала головой, чтобы сказать: нет, это не я, я не она. «Это очень состарившаяся фотография, — сказал мне Дедушка, — и она забыла». Но я уже взял под охрану сердца то, что Дедушка продолжал отторгать. Я возвратил валюту герою. «Ты знаешь этого человека», — сказал, а не осведомился, Дедушка и приложил палец к дедушке героя. «Да, — сказала она. — Это Сафран». — «Да, — сказал он, глядя на меня, потом глядя на нее. — Да. А рядом с ним ты». — «Нет, — сказала она. — Остальных я не знаю. Они не из Трахимброда». — «Ты спасла его». — «Нет, — сказала она. — Не спасла». — «Августина?» — спросил он. «Нет», — сказала она и совершила выход из-за стола. — «Ты спасла его», — сказал он. Она положила руку себе на лицо. «Она не Августина», — сообщил я герою. «Что?» — «Она не Августина». — «Я не понимаю». — «Да», — сказал Дедушка. «Нет», — сказала она. «Она не Августина, — сообщил я герою. — Я думал, что это была она, но это не она». — «Августина», — сказал Дедушка, но она была уже в другой комнате. «Она застенчивая, — сказал Дедушка. — Мы ее очень удивили». — «Возможно, нам следует пуститься в путь», — сказал я. «Мы никуда не двигаемся. Мы должны ей помочь, чтобы она вспомнила. После войны многие так емкотрудятся забыть, что больше не могут помнить». — «Это не та ситуация», — сказал я. «Что вы говорите?» — спросил герой. «Дедушка думает, что она Августина», — сообщил я ему. «Хотя она говорит, что нет?» — «Да», — сказал я. — «Это неблагоразумно с его стороны».
Она возвратилась с коробкой из другой комнаты. Слово ОСТАНКИ было написано на ней. Она положила ее на стол и сместила крышку. Коробка полнилась множеством фотографий, и множеством бумажных обрывков, и множеством ленточек, и множеством лоскутков, и странными вещами, вроде гребешков, колец и цветов, которые тоже стали бумагой. Она удаляла предметы по одному и каждый из них экспонировала каждому из нас, хотя следует сказать, что мне по-прежнему казалось, будто все внимание она отдает только мне. «Это фотография Баруха перед старой библиотекой. Он там целыми днями просиживал, а ведь знаешь, даже читать не умел! Он говорил, что любит думать про книги, думать про них, не читая. Он всегда разгуливал с книгой под мышкой и на дом их брал из библиотеки чаще всех в штетле. Чепуха какая! А это, — сказала она и добыла из коробки другую фотографию, — это Йозеф и брат его Цви. Я с ними играла, когда они возвращались домой из школы. К Цви я всегда неравно дышала, но так и не сказала ему об этом. Собиралась сказать, но не собралась. Я была такая смешная девочка, всегда к кому-нибудь неравно дышала. Лея просто с ума сходила, когда я ей об этом рассказывала, она говорила: «Если по всем неравно дышать, никакого кислорода не хватит». Тут она засмеялась сама над собой, а потом замолкла.
«Августина?» — спросил Дедушка, но она, должно быть, его не слышала, потому что не развернулась к нему, а только двинула руками сквозь вещи в коробке, как будто вещи были водой. Теперь она ни с кем не делила своих глаз, только со мной. Дедушка и герой больше для нее не существовали.
«А вот Ривкино обручальное кольцо, — сказала она и надела его себе на палец. — Она спрятала его в банке, которую положила в землю. Я это знала, потому что она мне об этом сообщила. Она сказала: «На всякий случай». Многие люди так сделали. Земля и сейчас полна кольцами, и деньгами, и фотографиями, и еврейскими штучками. Я смогла найти только некоторые, а земля-то ими полнится». Герой ни разу не спросил меня, что она говорит, и после никогда не спросил. Потому ли, что знал, о чем она говорит, или потому, что знал, что лучше не осведомляться, — я не уверен.
«Вот Гершель», — сказала она, поднося фотографию под свет окна. «Мы пойдем, — сказал Дедушка. — Скажи ему, что мы уходим». — «Не уходи», — сказала она. «Замолчи», — сообщил он ей, и, хоть она и не была Августиной, ему не следовало этого изрекать. «Извините, — сообщил я ей. — Пожалуйста, продолжайте». — «Он жил в штетле Колки, который был рядом с Трахимбродом. Гершель и Эли были лучшие друзья, и Эли пришлось застрелить Гершеля, потому что если бы он не застрелил, они бы его застрелили». — «Замолчи», — сказал он снова, только теперь еще и звезданул по столу. Но она не замолчала. «Эли это сделал не по своей воле». — «Ты все врешь». — «Он этого не хочет», — сообщил я ей, и я не мог ухватить, почему он делал то, что делал. «Дедушка…». — «Держи свои враки при себе», — сказал он. «Я этот рассказ сама слышала, — сказала она. — И я верю, что это правда». Я ощутил, что он вводит ее в слезы.
«Вот заколка, — сказала она, — которую Мириам держала в волосах, чтобы они не лезли в лицо. Она всегда была на бегу. Не могла усидеть на месте, ты знаешь, до того любила делать всякие вещи. Заколку я у нее под подушкой нашла. Это правда. Ты, конечно, захочешь узнать, почему заколка была под подушкой. В том-то и секрет, что она всю ночь ее в кулаке сжимала, чтобы не сосать большой палец. Никак она не могла от этой привычки отучиться, хотя ей уже двенадцать исполнилось! Она бы меня убила, если бы знала, что я про ее палец сообщаю, но я вам скажу: если бы вы его освидетельствовали вблизи, если бы вы уделили ему внимание, вы бы увидели, что он всегда был красный. Ей всегда из-за него было стыдно». Она возвратила заколку назад в ОСТАНКИ и извлекла еще одну фотографию.
«Вот, ох, как сейчас помню, это Калман и Иззи, такие были шутники». Дедушка не лицезрел больше ничего, кроме Августины. «Видишь, как Калман держит Иззи за нос. Такой шутник! За день они совершали столько разных шуток, что Отец называл их Трахимбродскими клоунами. Он говорил, бывало: «Это такие клоуны, какими даже цирк не располагает». — «Вы из Трахимброда?» — спросил я. — «Она не из Трахимброда», — сказал Дедушка и развернулся от нее головой. «Из Трахимброда, — сказала она. — Только я и осталась». — «Что вы знаменуете?» — спросил я, потому что просто не знал. «Их всех убили, — сказала она, и здесь я приступил к переводу для героя того, о чем она говорила. — Кроме одного или двух, кому удалось спастись». — «Вы были счастливчиками», — сообщил я ей. «Мы были несчастливчиками», — сказала она. «Это неправда», — сказал Дедушка, хотя я не знаю, к какой части сказанного его слова относились. «Правда. Никогда нельзя оставаться последней». — «Тебе следовало умереть вместе со всеми», — сказал он. (Я никогда не позволю, чтобы это осталось в рассказе.)
«Спроси, знала ли она моего дедушку». — «Вы знали человека из фотографии? Он был дедушкой этого мальчика». Я вновь презентовал ей фотографию. «Конечно, — сказала она и истратила на меня еще один взгляд. — Его звали Сафран. Он был первым мальчиком, которого я поцеловала. Я теперь такая старая леди, что уже слишком старая, чтобы продолжать стесняться. Я поцеловала его, когда была совсем девочка, а он — совсем мальчик. Скажи ему», — сказала она и взяла мою руку в свою руку. «Скажи ему, что он был первым мальчиком, которого я поцеловала». — «Она говорит, что твой дедушка был первым мальчиком, которого она поцеловала». — «Мы были очень хорошие друзья. Он, знаешь, потерял на войне жену и двух малышей. Знает он это?» — «Двух малышей?» — спросил я. «Да», — сказала она. «Он знает», — сказал я. Она проинспектировала ОСТАНКИ, извлекая фотографии и раскладывая их на столе. «Как ты можешь?» — спросил ее Дедушка.
«Вот, — сказала она после долгого поиска. — Это наша с Сафраном фотография». Я обозревал, как две небольшие реки устремляются вниз по лицу героя, и мне захотелось положить руки ему на лицо, чтобы служить ему кариатидой. «Это мы перед его домом, — сказала она. — Я этот день до того помню. Нас моя мама сфотографировала. Ей так нравился Сафран. Я думаю, она хотела, чтобы я вышла за него замуж, и даже Ребе сказала». — «Тогда бы вы стали его бабушкой», — сообщил я ей. Она засмеялась, и от этого мне стало хорошо. «Маме он так нравился, потому что он был очень вежливый мальчик, и очень застенчивый, и всегда говорил ей, что она прелестна, даже когда она не была прелестна». — «Как ее звали?» — спросил я, предпринимая попытку сострадания, но женщина развернула голову, чтобы сообщить мне: «Нет, никогда больше я не изреку ее имени». И тогда я вспомнил, что не знаю имени этой женщины. Я упорствовал думать о ней как об Августине, потому что, как Дедушка, не переставал желать, чтобы она была Августиной. «Я знаю, что у меня есть еще одна», — сказала она и снова расследовала ОСТАНКИ. Дедушка на нее не смотрел. «Да, — сказала она, извлекая еще одну желтую фотографию. — На этой Сафран и его жена перед их домом после того, как они поженились».
Каждую фотографию, которую она давала мне, я давал герою, и он с трудом удерживал ее в руках, производивших видимое дрожание. Было похоже, что одна его часть хотела все записывать в дневнике, каждое происходящее слово. А другая его часть отказывалась что-либо записывать. Он открывал и закрывал дневник, открывал и закрывал, и это выглядело так, будто он хочет вылететь у него из рук. «Скажи ему, что я была на их свадьбе. Скажи ему». — «Она была на свадьбе твоего дедушки и его первой жены», — сказал я. «Спроси, как это было», — сказал он. «Это было красиво, — сказала она. — Помню, мой брат держал один из шестов чуппы. День был весенний. Зоша была такая прелестная девочка». — «Было до того красиво», — сообщил я герою. «Было белое, и цветы, и много детей, и невеста в длинном платье. Зоша была красавица, и остальные мужчины стали ревнивыми людьми». — «Спроси, можем ли мы увидеть этот дом», — сказал герой, указывая пальцем на фотографию. «Вы могли бы экспонировать нам этот дом?» — спросил я. «Ничего нет, — сказала она. — Я ведь тебе уже сообщала. Ничего. Раньше отсюда до него было четыре километра расстояния, но теперь все, что существует от Трахимброда, находится здесь». — «Вы говорите, отсюда — четыре километра?» — «Трахимброда больше нет. Пятьдесят лет как кончился». — «Отведи нас туда», — сказал Дедушка. «Не на что там смотреть. Только поле. Я могла бы экспонировать вам любое поле, и это было бы так же, как если бы я экспонировала вам Трахимброд». — «Мы приехали увидеть Трахимброд, — сказал Дедушка, — и ты отведешь нас в Трахимброд».
Она посмотрела на меня и положила свою руку мне на лицо. «Скажи ему, что я думаю об этом каждый день. Скажи ему». — «О чем думаете?» — спросил я. «Скажи ему». — «Она об этом думает каждый день», — сообщил я герою. «Я думаю про Трахимброд и про когда мы все были до того молодые. Мы по улицам нагишом бегали, можешь поверить? Мы были дети, да. Вот как это было. Скажи ему». — «Они по улицам нагишом бегали. Они были дети». — «Я так ясно Сафрана помню. Он меня поцеловал за синагогой, а за такую вещь, знаешь, нас могли и убить. До сих пор помню, что я почувствовала. Как будто взлетела. Скажи ему это». — «Она помнит, когда твой дедушка ее поцеловал. Она немного взлетела». — «Еще я помню РошАшану, когда мы отправлялись к реке и бросали в нее хлебные крошки, чтобы наши грехи от нас уплывали. Скажи ему». — «Она помнит реку, хлебные крошки и свои грехи». — «Брод?» — спросил герой. Она двинула головой, чтобы сказать: да, да. «Скажи ему, что в жару его дедушка, и я, и другие дети прыгали в Брод, а наши родители сидели со стороны воды, наблюдали и играли в карты. Скажи ему». Я сказал ему. «У каждого была своя семья, но и вместе мы все были как одна большая семья. Люди, бывало, дрались, да, но это такой пустяк».
Она отняла у меня свои руки и положила их себе на колени. «Мне так стыдно, — сказала она. — Чего только не пришлось сделать. Я не могла допустить, чтобы кто-нибудь увидел после мое лицо». — «Пусть тебе будет стыдно», — сказал Дедушка. «Не надо стыдиться», — сообщил я ей. «Спроси ее, как мой дедушка спасся». — «Ему бы хотелось знать, как его дедушка спасся». — «Она ничего не знает, — сказал Дедушка. — Она дура». — «Не заставляйте себя изрекать того, чего вам не хочется изрекать», — сообщил я ей, и она сказала: «Тогда я больше не изреку ни слова». — «Не заставляйте себя делать то, чего вам не хочется делать». — «Тогда я ничего больше не буду делать». — «Она обманщица», — сказал Дедушка, и я не мог понять, что побуждало его к такому поведению.
«Не мог бы ты оставить нас для уединения? — сказала мне Августина. — На несколько минут». — «Давай выйдем на улицу», — сообщил я Дедушке. «Нет, — сказала Августина. — С ним». — «С ним?» — спросил я. «Пожалуйста, оставь нас на несколько минут для уединения». Я посмотрел на Дедушку, чтобы получить от него сигнал, как быть, но увидел, что на его глаза надвинулись слезы и что он не может на меня посмотреть. Это и было мне сигналом. «Мы должны выйти на улицу», — сообщил я герою. «Почему?» — «Они будут изрекать вещи втайне». — «Какие вещи?» — «Нам нельзя здесь быть».
Мы вышли и закрыли за собой дверь. Мне страстно хотелось быть по другую сторону двери, по ту, на которой происходило изречение таких знаменательных вещей. Или мне страстно хотелось прижать к двери ухо, чтобы как минимум слышать. Но я знал, что моя сторона — со стороны улицы, вместе с героем. Одна моя часть это ненавидела, а другая моя часть была за это благодарна, потому что, когда что-нибудь услышишь, ты уже не можешь вернуться назад, в до того, как ты это услышал. «Мы можем поудалять для нее листья с кукурузы», — сказал я, и герой гармонизировал. Было приблизительно четыре часа пополудни, и температура приступила к снижению. Ветер издавал первые звуки ночи.
«Я не знаю, что делать», — сказал герой.
«И я не знаю».
После этого надолго настала засуха слов. Мы только удаляли кукурузные листья. Я не беспокоился о том, про что говорила Августина. Я жаждал услышать говорящим Дедушку. Почему он мог сказать важные вещи женщине, с которой раньше никогда не встречался, если он не мог сказать эти вещи мне? А может, он ей ничего не сказал. А может, он обманывал. Вот чего мне хотелось: чтобы он презентовал ей неистины. Она не заслуживала правды так, как я ее заслуживал. А может, мы оба ее заслуживали, и герой тоже. Все мы.
«О чем бы нам побеседовать?» — спросил я, потому что знал, что говорить было для нас элементарной вежливостью. «Я не знаю». — «Должно же быть что-то». — «Хочешь еще что-нибудь узнать про Америку?» — спросил он. «В данный момент ничего не приходит в голову». — «Ты знаешь про Таймс-сквер?» — «Да, — сказал я. — Таймс-сквер в Манхэттене, на 42-й улице и авеню Бродвей». — «Ты знаешь про людей, которые целыми днями сидят перед игральными автоматами и просаживают в них все свои деньги?» — «Да, — сказал я. — Лас-Вегас, штат Невада. Я читал про это в статье». — «Как насчет небоскребов?» — «Конечно. Всемирный торговый центр. Эмпайр стейт билдинг. Башня Сирс». Не могу уразуметь почему, но я не был горд тем, что столько знал про Америку. Я этого стыдился. «Что еще?» — сказал он. «Расскажи мне лучше про свою бабушку», — сказал я. «Про бабушку?» — «О которой ты говорил в автомобиле. Про бабушку из Колков». — «Ты помнишь». — «Да». — «Что ты хочешь знать?» — «Сколько ей лет?» — «Столько же, сколько и твоему дедушке, я полагаю, но она выглядит намного старше». — «Как она выглядит?» — «Она маленькая. Называет себя креветкой, что смешно. Не знаю, какого цвета ее настоящие волосы, но красит она их желто-коричневым, вроде как волос этой кукурузы. У нее непарные глаза: один голубой, один зеленый. И ужасный варикоз вен». — «Что значит варикоз вен?» — «Вены в ее ногах, по которым течет кровь, они над уровнем кожи и выглядят жутковато». — «Да, — сказал я. — У Дедушки такие тоже есть, потому что когда он работал, ему приходилось весь день стоять, и это результат». — «У бабушки это из-за войны, потому что ей пришлось пройти через всю Европу, чтобы спастись. Для ее ног это было слишком». — «Она прошла через всю Европу?» — «Помнишь, я тебе говорил, что она ушла из Колков до нацистов?» — «Да, я помню». Он остановился на мгновение. Я снова решил всем рискнуть. «Расскажи мне про себя с ней».
«Что ты имеешь в виду, про меня с ней?» — «Я хочу только слушать». — «Не знаю, что сказать». — «Расскажи о том, когда ты был молод и как у тебя тогда с ней было?» Он сделал смех. «Когда я был молод?» — «Расскажи что угодно». — «Когда я был молод, — сказал он, — я любил сидеть у нее под платьем во время семейных обедов. Вот что я помню». — «Расскажи мне». — «Я про это очень давно не вспоминал». Я не изрек ничего, чтобы он продолжал. Временами это было особенно трудно из-за избытка молчания. Но я понял, что молчание было необходимо ему, чтобы говорить. «Я водил руками вверх-вниз по ее варикозным венам. Я не знаю ни почему, ни как это началось. Просто я так делал. Я был ребенок, а с ребенка какой спрос. Я это вспомнил, потому что упомянул о ее ногах». Я отказался изречь хотя бы одно слово. «Это все равно, что большой палец сосать. Я это делал, мне было приятно, вот и все». Молчи, Алекс. Ты не обязан говорить. «Я на мир смотрел сквозь ее платья. Я все видел, а меня не видел никто. Как из крепости, из укрытия под одеялом. Я маленький был совсем. Года четыре. Пять. Не знаю». Своим молчанием я давал ему пространство для заполнения. «Я чувствовал себя в безопасности и в покое. Знаешь, по-настоящему в безопасности и по-настоящему в покое. Я это чувствовал». — «В безопасности и в покое от чего?» — «Я не знаю. В безопасности и в покое от опасности и беспокойства». — «Это славный рассказ». — «Правдивый. Я не выдумываю». — «Конечно. Я знаю, что ты достоверен». — «Нет, просто иногда мы выдумываем вещи, только чтобы не молчать. Но это было по-настоящему». — «Я знаю». — «Серьезно». — «Я тебе верю». Наступило молчание. Оно было таким тяжелым и долгим, что я был вынужден заговорить. «Когда ты перестал прятаться у нее под платьем?» — «Не знаю. Может, в пять лет, может, в шесть. Может, позже. Вырос, наверное, просто из этих дел. Видно, кто-нибудь мне сказал, что больше так делать не следует». — «Что еще ты помнишь?» — «Что ты имеешь в виду?» — «Про нее. Про себя и про нее». — «Почему тебе это так любопытно?» — «А почему ты этого так стыдишься?» — «Помню эти ее вены, помню запах моего тайного укрытия — так я о нем думал, как о тайне, — и еще помню, как бабушка однажды сказала мне, что я счастливчик, потому что я смешной». — «Ты очень смешной, Джонатан». — «Нет. Это последнее, чего бы мне хотелось». — «Почему? Быть смешным — великая вещь». — «Нет, не великая». — «Это почему?» — «Раньше я считал, что юмор — это единственный способ по достоинству оценить красоту и ужас мира, воспеть жизнь во всем ее многообразии. Ты понимаешь, что я имею в виду?» — «Да, конечно». — «А теперь я считаю, что все наоборот. Юмор — это способ укрыться от ужаса и красоты». — «Проинформируй меня еще про когда ты был молод, Джонатан». Он сделал новый смех. «Почему ты смеешься?» Он засмеялся снова. «Проинформируй меня». — «По пятницам, когда я был маленьким, я оставался ночевать в бабушкином доме. Не каждую пятницу, но часто. При встрече она отрывала меня от земли одним из своих чудесных пугающих объятий. На следующий день перед уходом я опять взмывал в небо на крыльях ее любви. Я смеюсь, потому что только много лет спустя догадался, что она меня таким образом взвешивала». — «Взвешивала?» — «Когда ей было столько, сколько нам сейчас, она питалась отходами, идя босиком через всю Европу. Ей было важно — важнее, чем мое веселье, — чтобы после каждого прихода к ней я прибавлял в весе. Я думаю, она хотела иметь самого жирного внука в мире». — «Расскажи мне еще про эти пятницы. Расскажи мне про замеры, и юмор, и прятки под ее платьем». — «Я думаю, я отговорился». — «Ты должен говорить». Жалко тебе меня стало? Ты поэтому упорствуешь? «По вечерам, когда я оставался на ночь, мы с бабушкой выкрикивали слова с ее заднего крыльца. Вот что я помню. Мы выкрикивали самые длинные слова, какие только могли припомнить. Фантасмагория! — выкрикивал я». Он засмеялся. «Это слово я помню. Потом она выкрикивала какое-нибудь слово на идиш, которое я не понимал. Потом я выкрикивал: Допотопный!» Он выкрикнул это слово на всю улицу, что могло бы послужить причиной смущения, но только на улице никого не было. «А потом я смотрел, как вздуваются вены на ее шее, пока она выкрикивает новое слово на идиш. Наверное, мы оба были тайно влюблены в слова». — «И оба были тайно влюблены друг в друга». Он снова засмеялся. «Что за слова она выкрикивала?» — «Я не знаю. Никогда не знал их значения. Но они до сих пор у меня в ушах». Он выкрикнул какое-то слово на идиш на всю улицу. «Почему ты не спросил у нее, что означают эти слова?» — «Я боялся». — «Чего ты боялся?» — «Не знаю. Всего боялся. Я знал, что мне не следует спрашивать, и не спросил». — «Возможно, она жаждала, чтобы ты спросил». — «Нет». — «Возможно, ей нужно было, чтобы ты спросил, потому что без вопроса у нее не было повода тебе рассказать». — «Нет». — «Возможно, она кричала: Спроси же! Спроси меня, о чем я кричу!»
Мы чистили кукурузу. Молчание было горой.
«Ты помнишь весь этот бетон во Львове?» — спросил он.
«Да», — сказал я.
«Я тоже».
Молчание еще выросло. Мы исчерпали темы для разговоров, важные темы. Все казалось недостаточно важным.
«Что ты пишешь в дневнике?» — «Делаю заметки». — «О чем?» — «Для книги, над которой работаю. Детали, которые хочу запомнить». — «Про Трахимброд?» — «Точно». — «Это хорошая книга?» — «У меня пока одни отрывки. Несколько страниц я написал летом, перед поездкой, несколько — в самолете в Прагу, несколько — в поезде во Львов, несколько — вчера ночью». — «Прочти мне из них». — «Мне неловко». — «Это не так. Это ловко». — «Нет». — «Ловко, когда ты декламируешь мне. Меня это усладит, я тебе обещаю. Я легко восхищаем». — «Нет», — сказал он, и тогда я совершил вещь, которую счел допустимой и даже смешной. Я взял его дневник и раскрыл его. Он не сказал, что мне можно его прочесть, но и назад не попросил. Вот что я прочел:
Он сообщил отцу, что в состоянии заботиться о Маме и Игорьке. Эти слова надо было сказать, чтобы они стали правдой. Наконец, он созрел. Его отец не мог поверить своим ушам. «Что? — спросил он. — Что?» И Саша вновь сообщил ему, что будет заботиться о семье, что поймет, если отцу придется уйти и никогда не вернуться, что от этого он не перестанет считать его отцом. Он сообщил отцу, что все ему простит. О, в какую ярость пришел отец, как рассвирепел, и он сообщил Саше, что убьет его, и Саша сообщил отцу, что убьет его, и они двинулись друг на друга с насилием, и отец сказал: «В лицо мне это скажи, а не в пол», и Саша сказал: «Ты мне не отец».
Когда Дедушка и Августина сошли из дома, мы закончили стопку кукурузы и оставили ее листья в стопке по другую сторону крыльца. Я успел прочесть несколько страниц из его дневника. Некоторые сцены были подобны этой. Некоторые были совсем другими. Некоторые произошли на заре истории, а некоторые еще не произошли. Я понял, что он делает, когда так записывает. Сначала это привело меня в ярость, потом опечалило, потом я испытал прилив благодарности, потом опять ярость, и так я переходил от одного чувства к другому сотни раз, задерживаясь на каждом лишь на мгновение и потом сразу устремляясь к следующему.
«Спасибо, — сказала Августина, экзаменуя стопки, одну из кукурузы и одну из листьев. — Вы сделали очень добрую вещь». — «Она отведет нас в Трахимброд, — сказал Дедушка. — Нам нельзя расточать время. Уже и так поздно». Я сообщил об этом герою. «Скажи ей от меня спасибо». — «Спасибо», — сказал я ей. А Дедушка сказал: «Она знает».