Впадая в любовь, 1791 — 1803
С ТЕХ ПОР КАК ТРАХИМБРОД перестал быть безымянным штетлом, что-то неуловимо изменилось в нем. Внешне все выглядело, как раньше. Несгибанцы по-прежнему вопили, свисали и прихрамывали, и по-прежнему смотрели свысока на Падших, которые по-прежнему теребили бахрому на манжетах своих рубах и продолжали поглощать печенье и ватрушки по окончании, а чаще во время богослужений. Скорбящая Шанда по-прежнему скорбела о своем покойном муже-философе Пинхасе, который по-прежнему играл заметную роль в политической жизни штетла. Янкель по-прежнему пытался жить правильно, по-прежнему повторял, что не грустит, но грустил по-прежнему. Синагога по-прежнему перекатывалась, по-прежнему стараясь угнаться за кочующей линией Еврейско/Общечеловеческого раскола. Софьевка как был сумасшедшим, так и оставался, по-прежнему мастурбируя вкривь и вкось, по-прежнему обвязывая себя узелками в надежде, что тело послужит напоминанием о теле, но оно по-прежнему служило напоминанием только об узелках. И все же вместе с именем в штетл пришло незнакомое ранее ощущение собственной значимости, зачастую проявлявшееся самым постыдным образом.
Женщины штетла задирали свои внушительные носы перед моей пра-пра-пра-пра-пра-прабабушкой. За глаза они называли ее грязнулей и водянушкой. И хотя повышенная суеверность не позволяла им открыть ей истинную историю ее происхождения, они сделали все, чтобы у нее не появилось друзей среди сверстников (своим детям они говорили, что она не такая веселая, как старается показаться, и не так добра, как ее поступки) и чтобы она могла общаться только с Янкелем или с теми из мужчин штетла, кого не пугала перспектива быть застуканным женой. В таковых не было недостатка. Даже самоувереннейший кавалер терял под ногами почву в ее присутствии. За каких-нибудь десять лет жизни она сделалась самым вожделенным созданием в штетле, и молва о ней растеклась ручейками по соседним деревням.
Я воображал ее неоднократно. Низкорослая даже для своего возраста, но не по-детски очаровательно, а скорее как ребенок, не выросший из-за хронического недоедания. То же можно сказать и о ее худобе. Каждый вечер, перед отходом ко сну, Янкель пересчитывает ей ребрышки, как будто одно могло за день испариться, чтобы стать семенем и почвой для зарождения нового спутника ее жизни, который похитит у него Брод. Ест она хорошо и вполне здорова, во всяком случае, никогда не болеет, хотя внешне напоминает хронически больную девочку, или девочку, стиснутую в биологических клещах, или изнуренную голодом — одна кожа да кости и какая-то внутренняя скованность. Волосы у нее черные и густые, а губы — тонкие, остро очерченные, бескровные. Как может быть по-другому?
К ужасу Янкеля, Брод настояла на том, чтобы самой остричь эти черные густые волосы.
Как это неженственно, — сказал он. — С такой короткой стрижкой ты похожа на мальчика.
Не говори глупости, — сказала она.
Неужели тебе все равно?
Конечно, мне не все равно, когда ты говоришь глупости.
Я о твоих волосах, — сказал он.
По-моему, очень мило.
Может ли быть милым то, что никто не находит милым?
Я нахожу, что это мило.
Ты одна?
Для мило это немало.
А как же мальчики? Разве тебе не хочется им нравиться?
Мне бы хотелось нравиться только тем мальчикам, которым я нравилась и до стрижки.
А она и в самом деле очень милая, — сказал он. — По-моему, она просто прекрасна.
Еще одно слово — и я начну отращивать волосы.
Я знаю, — засмеялся он и, притянув ее голову зауши, поцеловал в лоб.
По мере того, как Брод обучалась шитью (по книге, которую Янкель привез ей из Львова), она все чаще отказывалась носить одежду, которая не была бы изготовлена ее собственными руками, а когда он купил ей книгу о внутреннем устройстве животных, она поднесла одну из иллюстраций к самому его лицу и сказала: Ты не находишь, Янкель, что это странно: как это мы их едим?
Никогда не пробовал иллюстраций.
Я про животных. Ты не находишь, что это странно? Даже удивительно, как мне не приходило это в голову раньше. Так же и с именем: сначала его долго не замечаешь, а когда наконец заметишь, начинаешь повторять снова и снова и просто диву даешься, как можно было все это время жить и не удивляться, что тебя назвали именно так и что все вокруг зовут тебя только этим именем.
Янкель. Янкель. Янкель. Не слышу ничего странного.
Не буду их есть. По крайней мере, до тех пор, пока это не перестанет казаться странным.
Брод всему противилась, никому не уступала и любой вызов оставляла без ответа.
Не думаю, что ты это делаешь из упрямства, — сказал ей как-то за обедом Янкель, когда она отказалась съесть первое прежде десерта.
А вот из упрямства!
За это ее и любили. Любили все, даже те, кто ее ненавидел. Необычайные обстоятельства ее появления на свет разжигали в мужчинах любопытство, а ее умение ими манипулировать, отточенность жестов и повороты фраз, ее нежелание замечать или оставлять без внимания их существование заставляли их преследовать ее на улицах, глазеть на нее из окон, грезить о ней (а не о своих женах и даже не о самих себе) по ночам.
Да, Йошке. Все мужчины на мельнице силачи и смельчаки.
Да, Файвел. Да, я хорошая девочка.
Да, Сол. Да, да, я люблю сладости.
Да, о да, Ицик. О, да.
У Янкеля не хватало мужества открыть ей, что не он был ее отцом и что в День Трахима ее нарекали Царицей Реки не только потому, что она, бесспорно, была самой любимой девочкой штетла, но и потому, что на дне реки, носившей одно с ней имя, лежал ее настоящий отец, ее папа, за которым и ныряли в воду усердные мужчины. Вот он и выдумывал новые истории — буйные, с неукрощенной фантазией и вычурными персонажами. Его истории были до того неправдоподобны, что ей приходилось в них верить. Конечно, она была еще совсем дитя, и прах ее первой смерти не успел с нее полностью облететь. Что ей оставалось делать? А он уже был присыпан прахом своей второй смерти. Что оставалось делать ему?
Не без помощи сгоравших от вожделения мужчин и сгоравших от ненависти женщин моя далекая прародительница постепенно становилась собой, совершенствуясь в своих увлечениях: плетение, садоводство, чтение всякой попадавшейся под руку книги (а каких только не было книг в огромной Янкелевой библиотеке, занимавшей целую комнату, в которой они громоздились стопками от пола до потолка, и которая со временем станет первой публичной библиотекой Трахимброда). Но она была не только самой сообразительной жительницей Трахимброда, к которой обращались, когда нужно было найти решение наитруднейших задач математики и логики (СВЯТОЕ СЛОВО, обратился к ней однажды из темноты Многоуважаемый Раввин, — ЧТО ЭТО ЗА СЛОВО, БРОД?), но также и самой одинокой и самой печальной. Она была гением печали, она отдавалась ей целиком, разделяя ее на бесчисленные подвиды, упиваясь ее едва уловимыми оттенками. Она была призмой, преломлявшей печаль на бесконечное множество составляющих.
Ты грустишь, Янкель? — спросила она однажды утром за завтраком.
Конечно, — ответил он, дрожащая ложка с кусочком дыни на полпути к ее открытому рту.
Почему?
Потому что ты болтаешь вместо того, чтобы завтракать.
А раньше ты грустил?
Конечно.
Почему?
Потому что ты завтракала, а не болтала, а я всегда грущу, когда не слышу твоего голоса.
А когда ты смотришь, как люди танцуют, тебе бывает грустно?
Конечно.
И мне бывает. Как ты думаешь, почему?
Он поцеловал ее в лоб, чуть приподнял за подбородок ее голову. Ешь, — сказал он. — Поздно уже.
Как ты думаешь, Битцл Битцл часто грустит?
Не знаю.
А скорбящая Шанда?
О да, она грустит часто.
Ну, это и так ясно, да? А Шлоим грустит?
Кто знает.
А двойняшки?
Возможно. Нас это не касается.
А Бог грустит?
Грустит — значит существует, не так ли?
Я знаю, — сказала она, легонько шлепая его по плечу. — Может, я для того и спросила, чтобы узнать наконец, веришь ли ты в Бога.
Тогда скажем так: если Бог есть, то поводов для грусти у Него предостаточно. А если Его нет, то вот ему и повод погруститъ. Так что, возвращаясь к твоему вопросу: скорее всего, Бог грустит.
Янкель! — она обвила руками его шею, точно хотела проникнуть в него или вобрать его в себя.
Брод открыла 613 печалей: каждая по-своему уникальна, каждая — особое душевное состояние, одну не спутать с другой, как печаль в целом не спутать с яростью, восторгом, чувством вины или разочарованием. Печаль у Зеркала. Печаль Взращенных в Неволе Птиц. Печаль оттого, что Твою Грусть Замечают Родители. Печаль Смешного. Печаль Любви, Не Находящей Выхода.
Она барахталась в повседневности, подобно утопающему, хватаясь за все что угодно — лишь бы спастись. Каждый миг своей жизни она вела упорную и отчаянную борьбу за оправдание собственного существования. Она разучивала невообразимо сложные мелодии песен на скрипке, до того сложные, что казалось, уж их-то никогда не сыграть, — и всякий раз прибегала к Янкелю в слезах: Я и эту освоила! Какой ужас! Видно, мне самой надо сочинить мелодию, которую даже я не смогла бы исполнить! Вечерами она просиживала за книгами по искусству, которые Янкель покупал ей в Луцке, но по утрам выходила к завтраку с надутыми губами: Все это хорошо и даже прекрасно, но не предел красоты. Если, конечно, не заниматься самообманом. Это всего лишь лучшее из того, что существует. Как-то днем она провела несколько часов, неотрывно глядя на входную дверь.
Ждешь кого-нибудь? — спросил Янкель.
Какого она цвета?
Янкель встал вплотную к двери, так что кончик его носа уткнулся в дверной глазок. Лизнув одну из досок, он пошутил: На вкус — несомненно красная.
Красная, да?
Вроде бы.
Брод спрятала лицо в ладони. Но почему бы ей не быть хоть чуточку краснее?
С каждым прожитым днем Брод приходила к убеждению, что мир был создан не для нее и что, по невыясненной причине, ей никогда не удастся почувствовать себя счастливой, не кривя при этом душой. Ей казалось, что любовь заполняет ее до краев, все прибывая, все накапливаясь. Но не находя выхода. Стол, очарование слоновой кости, радуга, лук, прическа, моллюск, Шаббат, насилие, заусенец, мелодрама, канава, мед, салфетка… Все это оставляло ее равнодушной. Она честно смотрела миру в глаза, честно искала предмет, на который могла бы обрушить потоки переполнявшей ее любви, но всякий раз вынуждена была признаваться: Я тебя не люблю. Шест в изгороди, покрытый клочками коричневой коры: Я тебя не люблю. Слишком длинное стихотворение: Я тебя не люблю. Суп в глубокой тарелке: Я тебя не люблю. Физика, мысль о тебе, законы твои: Я тебя не люблю. Ничто не поднималось над обыденностью. Каждый предмет оставался не более чем предметом, втиснутым в границы собственных форм.
На какой бы странице мы ни раскрыли ее дневник (а она вела его постоянно и держала при себе неотлучно не из страха потерять или из опасений, что кто-то наткнется на него и прочитает, а для того, чтобы в день, когда найдется, наконец, нечто, достойное записи и запоминания, не оказалось вдруг, что записать-то и некуда), всюду обнаружим оттенки одного и того же чувства: Я не влюблена.
Вот ей и пришлось довольствоваться идеей любви — любить свою любовь к предметам, чье существование было ей глубоко безразлично. Объектом ее любви стала сама любовь. Она любила себя в любви; она любила любить любовь, подобно тому, как любовь любить любит, и таким образом смогла примирить себя с миром, столь безжалостно обманувшим многие из ее ожиданий. Не мир стал для нее великой и спасительной ложью, а ее стремление сделать его прекрасным и справедливым, жить своей жизнью, в своем мире, удаленном от того, где, как казалось, существовали все остальные.
Мальчики, юноши, мужчины и старики штетла дежурили под ее окнами в любое время дня и ночи, предлагая ей помощь в изучении наук (в чем она, конечно же, не нуждалась, в чем они и не смогли бы помочь, даже если б она им позволила), или по саду (который разрастался, как заколдованный, который буйствовал цветами алых тюльпанов и роз, безудержных оранжевых бальзаминов), или интересуясь, не хочет ли Брод, случаем, прогуляться к реке (что она — благодарю покорно — могла прекрасно проделать без посторонней помощи). Она никогда не говорила «да» и никогда не говорила «нет», но лишь натягивала и ослабляла, натягивала и ослабляла нити, с помощью которых повелевала ими, как марионетками.
Натяжение: От чего бы я сейчас не отказалась, — говорила она, — так это от стакана чая со льдом. Результат: мужчины срывались с мест, торопясь принести ей чаю. Тот, кто оказывался первым, мог удостоиться невесомого поцелуя в лоб (ослабление), или (натяжение) обещания прогулки (точная дата которой будет объявлена дополнительно), или (ослабление) простенького Спасибо, всего хорошего. Она тщательно регулировала равновесие под своим окном, не позволяя мужчинам ни слишком приблизиться, ни чересчур отдалиться. Они были ей жизненно необходимы не для удовлетворения ее прихотей, не ради вещей, которые они приносили Янкелю и ей и которые сам Янкель позволить себе не мог, а в качестве затычек в плотине, трещавшей под натиском правды, которую она знала: она не любила жизнь. Не было ни одного достойного повода продолжать ее.
Когда повозка Трахима Б съехала в реку, Янкелю шел семьдесят второй год, и дом его больше годился для похорон, чем для рождения. Брод читала при мутном канареечном свете масляных ламп, приглушенных талесами из тюля, и мылась в ванной с полоской наждака на дне, предотвращавшей скольжение. Он обучал ее литературе и азам математики, пока она не превзошла его в своих знаниях, смеялся вместе с ней, даже когда ему было не до смеха, читал ей по ночам, наблюдая, как она засыпает, и был единственным человеком, которого она могла назвать другом. Брод переняла его неровную походку, его старческие интонации, даже его манеру тереть отраставшую к вечеру щетину на подбородке, хотя на ее подбородке щетина не отрастала ни днем, ни ночью.
Я тут тебе несколько книг купил в Луцке, — сказал он ей однажды, оставляя за притворяемой дверью ранние сумерки и весь мир.
Мы не можем себе это позволить, — сказала она, принимая у него из рук тяжелую сумку. — Завтра мне придется их вернуть.
Но и позволить себе не иметь их мы не можем. Что мы не можем позволить больше: иметь или не иметь? По мне, мы так и так в проигрыше. А раз в проигрыше, то уж лучше при книгах.
Ты смешон, Янкель.
Я знаю, — сказал он, — потому что еще я купил тебе компас у знакомого архитектора и несколько томиков французской поэзии.
Я же не читаю по-французски.
Чем не прекрасный повод научиться?
Без учебника?
Ну, почему… Зря, что ли, я его покупал, — сказал он, извлекая со дна сумки толстый коричневый том.
Ты невозможен, Янкель.
Очень даже возможен.
Спасибо, — сказала она, целуя его в лоб — единственное место, куда она когда-либо кого-либо целовала, куда кто-либо когда-либо целовал ее, и если бы не многочисленные прочитанные ею романы, она так бы и пребывала в убеждении, что других мест для поцелуев просто не существует.
Многие вещи, купленные для нее Янкелем, ей приходилось возвращать втайне от него. Он никогда этого не замечал, потому что сразу забывал о своих покупках. Это Брод пришла в голову идея превратить их частную библиотеку в публичную, и за книги, выдаваемые на дом, взимать небольшую плату. Вырученные деньги вкупе с тем, что ей удавалось сохранить от подношений влюбленных в нее мужчин, только и позволяли им сводить концы с концами.
Янкель старался изо всех сил, чтобы Брод не чувствовала себя посторонней, не думала о разнице разделявших их лет, о различиях пола. Отправляясь по малой нужде, он оставлял дверь туалета открытой (и мочился, присаживаясь, тщательно подтираясь по завершении); порой он намеренно обрызгивал штаны водой и выходил со словами: Видишь, и со мной такое бывает, не подозревая, что Брод выходила из туалета в забрызганных штанах ему в утешение. Когда Брод свалилась с качелей в парке, Янкель разодрал себе колени о наждак на дне ванны и сказал: И я вот упал. Когда у нее обозначилась грудь, он задрал свою рубаху, обнажив старые, обвисшие перси, и сказал: Ты не исключение.
Таков был мир, в котором она взрослела, а он старился. Трахимброд стал их прибежищем, средой их обитания, отличной от всего остального мира. Никогда здесь не употребляли бранных слов, не размахивали кулаками. Больше того, никогда здесь не употребляли гневных слов и ни от чего не открещивались. И даже еще того больше, здесь никогда не употребляли неласковых слов и во всем находили лишь новое доказательство того, что все может быть так, а совсем не обязательно иначе; раз нет в этом мире любви, мы создадим новый мир, и обнесем его тяжелыми стенами, и обставим мягкой пурпурной мебелью, и оснастим дверным молоточком, чей стук будет подобен тому, что издает алмаз, падающий на фетр ювелира, чтобы нам никогда его не слышать. Люби меня, потому что не существует любви, а все, что существует, я испробовал.
Но моя такая далекая и такая одинокая прабабушка Янкеля не любила, во всяком случае, если употреблять слово «любовь» в его самом простом и самом невозможном значении. В действительности она ведь его совсем не знала. А он совсем не знал ее. Друг в друге они хорошо изучили лишь свои собственные черты, но не черты другого. Разве мог догадаться Янкель, какие сны видит Брод? Разве могла догадаться Брод, разве хотела догадаться, в какие странствия пускается по ночам Янкель? Друг для друга они оставались совсем посторонними людьми, как мы с моей бабушкой.
Но…
Но ведь ни тот, ни другой не смогли бы найти для своей любви более достойного адресата. Потому и отдавали ее друг другу без остатка. Он раздирал колени и говорил: И я вот упал. Она обрызгивала штаны водой, чтобы он не чувствовал себя исключением. Он дал ей бусину. Она ее носила. И когда Янкель говорил, что готов умереть за Брод, он не лукавил, он действительно был готов умереть, только не за Брод, а за свою любовь к ней. И слова: Я люблю тебя, Отец Брод произносила не по наивности и не из расчета, а наоборот: ей хватало мудрости и честности, чтобы вот так солгать. Великой и спасительной лжи — будто бы наша любовь к предметам сильнее, чем наша любовь к нашей любви к предметам, — они ответили взаимностью, сознательно разыгрывая по ролям пьесу, которую сами себе написали, сознательно выдумывая и веря в небылицы, необходимые, чтобы жить.
Ей было двенадцать, ему по меньшей мере восемьдесят четыре. Даже если он дотянет до девяноста, прикидывал Янкель, ей будет всего восемнадцать. А он знал, что до девяноста не дотянет. Он скрывал, что слабеет, скрывал, что его одолевают боли. Кто позаботится о ней, когда его не станет? Кто споет ей перед сном колыбельную, кто будет пощипывать ей спинку не как-нибудь, а именно так, как ей нравится, задолго после того, как она уснет? Как она узнает о своем настоящем отце? Может ли он быть уверен, что она не станет жертвой ежедневного насилия — случайного или преднамеренного? Может ли он быть уверен, что она никогда не изменится?
Он делал все, чтобы замедлить свое стремительное угасание. Он старался побольше есть, даже когда есть не хотелось, а в перерывах между едой делать по глотку водки, даже когда чувствовал, что желудок от нее скручивает узлом. Вечерами он совершал долгие прогулки, убеждая себя, что боль в ногах идет ему на пользу, и каждое утро раскалывал по одному полену, убеждая себя, что руки ноют вовсе не от слабости, а от физической нагрузки.
Напуганный участившимися провалами в памяти, он начал урывками записывать историю своей жизни на потолке спальни, используя вместо карандаша губную помаду Брод, которую обнаружил завернутой в носок в ящике ее письменного стола. Отныне первое, что он видел, разлепляя глаза по утрам, было его прошлое, и оно же было последним видением перед тем как ему заснуть. Раньше ты был женат, но она тебя бросила — над конторкой. Ты ненавидишь зеленые овощи — в дальнем углу потолка. Ты Падший — на стыке потолка и дверного проема. Ты не веришь в загробную жизнь — по кругу на свисающей с потолка лампе. Ему так не хотелось, чтобы Брод узнала, до какой степени его мозг стал похож на лист стекла, как он запотел от сумятицы, как мысли соскальзывают с него, как он перестает понимать так многое из того, о чем она ему рассказывает, как он все чаще забывает свое имя, как отмирает в нем по клеточкам, по частям, даже то, что связано с ней.
4:812 Сон о вечной жизни с Брод. Этот сон мне снится каждую ночь. Даже когда наутро я не могу его припомнить, я знаю, что он был, как знают по вмятине, оставленной головой на опустевшей подушке, что ночью рядом с тобой лежала возлюбленная. Мне снится не то, как она стареет бок о бок со мной, а то, как мы вместе неподвластны старости. Она никогда не оставляет меня, я никогда не оставляю ее. Я боюсь смерти, это правда. Боюсь, что мир продолжится без меня, что мое отсутствие останется незамеченным или, хуже того, будет воспринято как естественное продолжение заведенного порядка вещей. Эгоизм ли это? Так ли уж безнравственно мечтать о том, чтобы конец света для всех наступил одновременно с моим? Я не говорю о конце света, который наступит только для меня, я хочу, чтобы глаза всех закрылись вместе с моими глазами. Иногда мой Сон о вечной жизни с Брод на самом деле есть Сон о нашей совместной смерти. Я знаю, что загробной жизни нет. Я не дурак. И знаю, что нет Бога. Ее компания мне там ни к чему, мне важно знать, что моя компания ей здесь не понадобится или не не понадобится. Мне видятся сцены из ее жизни после меня, и я сгораю от ревности. Она выйдет замуж, родит детей и познает то, к чему я так и не смог приблизиться, — все то, что должно было сделать меня счастливым. Конечно, я не могу поведать ей об этом сновидении, но до чего же хочется. Она — единственное, чем я дорожу.
В постели он прочитал ей сказку и выслушал, как Брод ее истолкует, — выслушал, ни разу не перебив, хотя ему так хотелось сказать ей о своей гордости за нее, о том, какая она сообразительная и красивая. Поцеловав и благословив ее перед сном, он прошел в кухню, сделал несколько глотков водки — все, с чем желудок мог справиться, — и задул лампу. Он побрел по коридору, ориентируясь на теплое свечение, исходившее из-под двери его спальни. Он дважды споткнулся: сначала — о стопку книг Брод, лежавших на полу у входа в ее комнату, потом — о ее же ранец. Переступая порог своей комнаты, он подумал, что, возможно, умрет в своей постели уже этой ночью. Он представил, как утром Брод обнаружит его тело: позу, в которой он будет лежать, выражение своего лица. Он представил, что он будет или не будет чувствовать. Поздно уже, — подумал он, — а мне завтра надо встать пораньше, приготовить Брод завтрак до ее ухода на занятия. Он опустился на пол, сделал три отжимания — все, на что его хватило, — и снова встал. Поздно уже, — подумал он, — и надо быть благодарным за все, что имею, и перестать жалеть о том, что когда-либо потерял или не потерял. Сегодня я особенно старался быть праведным, делать все, как Богу было бы угодно, если бы он существовал. Спасибо тебе за дары твои — за жизнь, за Брод, — подумал он. — И тебе спасибо, Брод, за то, что даешь мне повод жить. Я не грущу. Он скользнул под красный шерстяной плед и уставился вверх, прямо перед собой: Тебя зовут Янкель. Ты любишь Брод.