Шесть месяцев
Одни
Несколько секунд назад вокруг моей головы завертелась сфера наблюдения. Я сразу взволновался, поскольку вопреки моим ожиданиям Ивуар практически никогда не зовет меня на помощь.
Я побежал к реке и, проследовав за шариком, очутился внизу, над моей внучкой, сидящей в коляске среди серых могильных камней на кладбище. И не на каком-нибудь, а на том самом, где похоронен я. Ивуар не плачет, она не перепугана, как в прошлый раз, но я чувствую, что ей не по себе, ее волнует поведение отца, который застыл в двух метрах от нее перед моей могилой. Уже несколько минут Лео стоит перед мраморной стелой, на которой золотыми буквами выгравировано мое имя; он не двигается, ничего не говорит, только смотрит на камень. Это странно. И совсем на него не похоже.
Я держусь рядом с Ивуар, чтобы принять на себя часть ее беспокойства и непонимания. Внучка понимает, что что-то происходит, но что именно — не знает.
Проходят секунды, может быть, даже минуты.
— Привет, папа.
Ну вот, наконец-то он заговорил. Я чувствую, как от звука этих простых слов Ивуар стало легче. Думаю, мне тоже.
— Вот, пришел к тебе в первый раз. Я не собирался, заехал за Ивуар, мы проезжали мимо кладбища, и я вдруг вспомнил, что сегодня двадцать третье. То есть ровно шесть месяцев уже. Полгода. Блин, папа, ты не представляешь, что такое жизнь без тебя. Сущий ад. Знаешь, даже если бы мне сказали прожить ближайшие двадцать лет, не видясь с тобой, но я при этом знал бы, что ты живешь где-то, в какой-нибудь захолустной деревне в сердце Африки или Индии, я мог бы быть счастлив. Даже не имея возможности поговорить с тобой, только зная, что ты жив, что у меня есть отец, — мне было бы этого достаточно. А сейчас все это — нет, это совершенно невозможно. Мне не хватает тебя, папа, все время не хватает. Даже в те минуты, когда мы раньше не виделись, — все равно не хватает. Когда я возвращаюсь домой с работы, например. Раньше, когда заканчивался рабочий день, я думал о разных вещах — о чем угодно, о коллеге, который действует мне на нервы, о том, что мы будем есть на ужин, о Марион и об Ивуар, о фильме, на который мы собираемся пойти в кино… А теперь в эти минуты я думаю о тебе. Потому что у меня больше не получается заполнять пустоту. Когда ты умер, папа, во мне образовалась пустота. Ты не виноват, не думай, но я лишился целого, совершенно особого куска счастья, который ты унес с собой. И хуже всего, думаю, что я никогда не буду знать тебя стариком; не увижу тебя с седыми волосами — ведь они у тебя едва начали серебриться. Вот чего мне будет не хватать, папа, вот чего у меня никогда больше не будет: твоих фотографий. У меня не будет твоих фото с очками на кончике носа и белыми волосами, фото, на которых ты будешь прадедушкой: я ведь думал, что в один прекрасный день, когда тебе стукнет лет восемьдесят, ты станешь прадедушкой, представлял себе, как мы с тобой будем позировать вместе с сыном или дочкой Ивуар, все четыре поколения, и ты посередине, в кресле, весь гордый, прижимаешь к груди младенца, а он крохотной ручкой сжимает твой мизинец. Марион и я стояли бы по сторонам и с умилением смотрели бы на вас — на малыша и седовласого старца. Клянусь тебе, я столько раз представлял себе эту фотографию, я видел ее словно наяву… Но ее никогда не будет. И многих других тоже, я никогда не увижу их… Фотографий с ближайшего дня рождения Ивуар, где ты бы стоял у нее за спиной с надутыми щеками, помогая ей задуть свечки; рождественских фотографий, где ты был бы в костюме Деда Мороза с целой корзиной подарков за спиной, белой нейлоновой бородой, которая колется, когда целуешься, и в ботинках, совсем не подходящих к этому костюму, потому что сапог, похожих на сапоги Деда Мороза, не купить. А главное, никогда больше не будет наших с тобой фотографий, папа. Ты и я — никогда больше у нас не будет новых воспоминаний.
Он молчит. Он не может больше произнести ни слова, потому что он плачет. Он начал тихо плакать, еще пока говорил, а теперь рыдания становятся все громче, и он боится, что их услышит Ивуар, — если бы он знал, если бы только мог себе представить все, что она видит, что понимает в свои три года. Но он сдерживается. Ради нее.
— Как все это несправедливо… Почему мне было дано так мало времени пожить с мамой и с тобой? Некоторые до шестидесяти лет живут, имея родителей, даже дольше, а я что, не имею права? Четыре коротких года с мамой и от силы двадцать пять с тобой? В общей сложности с вами обоими и тридцати лет не наберется — это все, что мне позволено? Но вы же мне были так нужны, папа, ты мне был так нужен! И сейчас тоже, понимаешь? Если у меня есть ребенок, это не значит, что я стал взрослым мужчиной, я хотел остаться ребенком, твоим ребенком, я хочу быть твоим сыном, папа, твоим мальчуганом, твоим малышом, мальцом, как ты говорил. Мне мало одних воспоминаний… Я хочу по-прежнему быть тем, о ком ты беспокоишься, кому даешь советы, с кем смеешься, я хочу слышать твой голос, снова и снова видеть твое лицо, твою улыбку. И твои глаза тоже… Взгляд, которым отец смотрит на сына, — это так важно, как можно жить без этого? Твои глаза так много говорили мне, папа. Тебе не надо было говорить: «Я люблю тебя», я понимал это по твоему взгляду.
Еще несколько слезинок, голос прерывается, затихает в конце фразы. Но он хорошо держится.
— В сущности, лучшие мои воспоминания я увидел в твоих глазах. Помнишь, как я в первый раз забил гол? Мне было лет девять, думаю, и я был не слишком силен в футболе, теперь я это понимаю, но ты приходил болеть за меня на каждый матч, пока не случилось это чудо, этот забитый мною гол, единственный и неповторимый, я целился вправо, а мяч полетел влево, я заорал, подняв руки к небу, и, бросившись в объятия товарищей по команде, оглянулся на тебя и увидел твой взгляд, твою гордость за меня. Для меня это было все равно что целый стадион, скандирующий мое имя; а мой не слишком удачный удар — все равно что лучший гол — в правый верхний угол — Кубка мира… В твоих глазах все выглядело прекраснее, круче. А стихи, помнишь стихи? Сколько мне было — от силы тринадцать, и я с начала лета был влюблен в соседскую девочку, ей было пятнадцать, и она казалась мне самой красивой на свете, и я действительно верил, что мне помогут стихи — как в кино, которое мы посмотрели с тобой накануне… Я обратился к тебе за помощью, попросил подсказать рифму к имени Люси, ты с ходу ответил «проси». Я удивился такому недостатку вдохновения и только потом понял… Когда я вернулся, комкая в руке измятый листок со стихами, ты сделал вид, что не замечаешь моих покрасневших от слез глаз, и несколько часов не трогал меня, пока я сидел, закрывшись у себя в комнате. А потом, ближе к ночи, ты тихонько постучал в мою дверь, заказал мою любимую пиццу — пепперони-гигант, и мы смотрели на крохотном экране моего телика какой-то дрянной боевик. Мы ни о чем не говорили, ты просто сидел на ковре у моего дивана — ты был рядом. Когда фильм закончился, ты сказал просто: «Смотри-ка, какие мы были голодные — всю пиццу прикончили!» Я с трудом проглотил один кусочек, тебе пришлось здорово потрудиться, чтобы доесть остальное, и это тоже я понял гораздо позже: ты съел эту пиццу для того, чтобы все выглядело, как всегда, чтобы у меня не возникло впечатления, будто мир рушится, ты ел за двоих, потому что нас уже много лет было двое, и мы были единым целым, мы все проживали вместе — ты и я. Когда в тот вечер ты уходил из моей комнаты, ты посмотрел на меня чуть дольше, чем обычно, не слишком долго, чтобы не смутить меня, но как раз столько, чтобы я понял, что ты понимаешь, что ты здесь, со мной, и что ты всегда будешь рядом. И я поверил в это. Я думал, что ты и сегодня все еще будешь рядом со мной. Блин. Как прекрасна была жизнь, когда я был твоим сыном… По сути дела, я не знаю, злиться ли мне на весь мир за то, что я так рано потерял тебя, или благодарить небо за то, что ты у меня был, — ты, мой дорогой папа, — все эти счастливые годы.
Ну вот, он взял себя в руки. Думаю, слезы пошли ему на пользу, и слова тоже. Слова помогают плакать, а слезы помогают заживлять раны. Лео хорошо говорил, надеюсь, что и рана его заживет.
Он вытирает глаза, оборачивается к Ивуар, целует ее в лобик и широко улыбается:
— Ну что, дорогая, хочешь мороженого?
— Дааааа!
— Тогда давай вылезем из коляски, хорошо? Тебе скоро три годика, надо больше ходить!
— Хорошо, папа!
Сердечко Ивуар согревается. И, поднимаясь обратно, я вижу, как они удаляются, держась за руки, под звук собственных шагов по белому гравию.