2. Странное возвращение
Пожалуй, появление «Мастера и Маргариты» было одним из самых серьезных ударов по официальной версии советской литературы с ее иерархией, уходившей корнями в идейно-художественную борьбу 1920–1930 и 1950–1960 годов. А литературная борьба, нравится это кому-то или нет, в свою очередь, отражала политическую судьбу страны, тяжкую и суровую, как и всякая послереволюционная история. И если до революции писатели хотели быть политиками, то после революции они вынужденно стали политиками, чтобы выжить или пожить. В мои школьные годы в учебниках Демьян Бедный еще слыл классиком, а Николая Заболоцкого, например, как бы не существовало. Когда в фильме «Доживем до понедельника» учитель-интеллектуал (его играл Вячеслав Тихонов, загримированный как-то не по-русски) запел, аккомпанируя себе на рояле, стихи Заболоцкого про иволгу знающие люди восприняли это как тонкий вызов официальной литературной иерархии. Тогда же вошло в моду в спорах о фронтовой поэзии, упоминая Самойлова, опускать Твардовского. О Свиридове начали поговаривать: «Хоровик. Что с него возьмешь?» Следующим этапом стало оспаривание авторства Шолохова, чтобы, так сказать, «ударить по штабам».
В тогдашнем классическом советском наследии имелось немало имен, чье творчество было явлено массовому читателю лишь частично: Бунин без «Окаянных дней», Всеволод Иванов без романов «Кремль» и «У», Пастернак без «Доктора Живаго», Пильняк без «Повести непогашенной луны», Платонов без «Котлована» и «Чевенгура» (часть романа под названием «Происхождение мастера» была напечатана при Брежневе), Ахматова без «Реквиема», Гроссман без второй части эпопеи «За правое дело!», Булгаков без «Мастера и Маргариты», «Театрального романа», «Собачьего сердца»… Все эти вещи даже не упомянуты в первом томе «Краткой литературной энциклопедии» 1962 года. К слову, словарная статья о великом писателе, крошечная, без фотографии, не превышает размером стоящий рядом текст о мемуаристе-толстовце Валентине Булгакове. Для сравнения: в том же томе статья о супостате Михаила Афанасьевича – драматурге Биль-Белоцерковском втрое больше да еще снабжена портретом мэтра и снимком из спектакля «Шторм». Каково? Однако надо признать: в профессиональном сообществе при определении значения автора «по гамбургскому счету» (выражение Виктора Шкловского, гнобившего мастера вместе со всеми) эти «потаенные» тексты негласно учитывались, хотя в литературоведческих трудах почти не фигурировали, за исключением, пожалуй, мемуаров.
В 1972 году я поступил на факультет русского языка и литературы Московского областного пединститута имени Крупской и хорошо помню: в курсе советской литературы Булгакову отводилось буквально несколько слов, в основном речь шла о пьесе «Дни Турбиных». А ведь и «Мастер и Маргарита», и «Белая гвардия», и «Записки юного врача», и «Театральный роман» были к тому времени опубликованы и возлюблены читателями. Советская филология не спешила раздвигать ряды классиков, чтобы втиснуть туда же и Булгакова. В ней еще большое влияние имели распорядители прошлой эпохи, застрельщики жестких чисток и проработок, впрочем, остепенившиеся, ставшие академиками и мэтрами, как Шкловский или Кирпотин…
К тому же бурная читательская любовь, не санкционированная званиями, премиями и наградами, всегда вызывала у литературных комиссаров в пыльных шлемах подозрение. А Михаила Афанасьевича читатель полюбил сразу и навсегда. Наш заведующий кафедрой советской литературы тучный Федор Харитонович Власов, добрый дедушка и исследователь творчества Леонида Леонова, на вопрос пытливой студентки о значении Булгакова поморщился и отмахнулся: мол, не фигура, не мыслитель в отличие от автора «Русского леса». Впрочем, это еще полбеды: поэта Евтушенко он считал почему-то женщиной и звал Евгенией Евтушенко. Скорей всего, то было старческое озорство человека, когда-то определявшего силовые линии идейно-творческих полей и сосланного теперь в заштатный пединститут.
По моим наблюдениям, Булгаков входил в наше общественное сознание как-то странно, дискретно, что ли, какими-то фрагментами, которые долго не складывались в грандиозное целое. По крайней мере, так казалось мне, а ведь я был не только студентом-филологом, но и начинающим литератором, допущенным к изустным секретам советской литературы. Например, глотая «Мастера и Маргариту», я и сам не сразу сообразил, что это тот же самый Булгаков, который написал биографию Мольера в ЖЗЛ, – ее я прочел ранее. Книга поразила меня, школьника, какой-то лихостью, не характерной для этой мемориальной серии, пропитанной пиететом, удивила свободой обращения с жизнью мирового классика, словно автор вел речь о своей литературной ровне. Да, только Михаил Афанасьевич мог вместо пролога поместить разговор с повитухой, которая держит на руках недоношенного младенца – будущего автора «Тартюфа».
А вот еще одно наблюдение. Из 60 миллионов советских зрителей, посмотревших в 1973 году комедию Гайдая «Иван Васильевич меняет профессию», немногие заметили, от души хохоча, что это экранизация булгаковской пьесы «Иван Васильевич», шедшей, кстати, в Театре киноактера. Во всяком случае, когда я обратил на это внимание своих друзей, они искренне удивились, хотя к первоисточнику отсылали крупные, во весь экран, титры. Между прочим, и в русской части 200-томной, весьма обстоятельной «Библиотеки всемирной литературы», выпускавшейся с конца 1960-х по середину 1970-х, тома Булгакова не оказалось. Помните? А ведь входившие в редколлегию Николай Тихонов и Константин Федин наверняка знали цену автору «Мастера и Маргариты». Впрочем, ревность к таланту литературного сверстника способна исказить историю словесности до неузнаваемости.
Почему же возвращение Михаила Булгакова не было столь безусловным и одномоментным, как, допустим, Бабеля или Цветаевой? Думаю, тут важны несколько моментов. Первый. Булгакова никогда не запрещали совсем, и возвращался он не как жертва политической борьбы, а просто как большой писатель, не уместившийся в своем прокрустовом времени. Напомню, в отличие от многих архисоветских авторов он умер в своей постели, а не на нарах или у расстрельной стенки. В СССР попутчикам жилось безопаснее, чем соратникам, ушедшим в уклон или оппозицию. Судьбы Бабеля, Нарбута, Кольцова, Киршона или Пильняка – тому пример. Зато потом, в «оттепель», жертвы политической борьбы шумно реабилитировались уцелевшими единомышленниками и одноплеменниками, которые в 1960–1980 годы доигрывали конспирологические партии, начатые в 1920–1930-е.