3. Веселая злоба и добрая грусть
Берясь за повесть, я был полон, как сказал поэт Гитович, «веселой злобы» и стремления еще раз подтвердить свое лидерство среди тех, кого сегодня я бы назвал критическими романтиками. Я кипел желанием стать первым в робко нарождавшейся советской эротической прозе. (Задача, достойная зазнавшегося подмастерья!) А тут как раз придумалось и такое изюмистое название – «Французская любовь». Благодаря душке Горбачеву можно было, отринув многоточия, отобразить «странности любви» во всем позднесоветском раблезианстве. Лишь с годами понимаешь: вовремя поставленное многоточие – самый верный признак настоящего мастерства, в эротической прозе в том числе… Впрочем, тогда я все еще хотел написать пикантную повесть с элементами резкой критики свинцовых мерзостей советской действительности.
Наступил 1990 год. Газеты и телевизор все настойчивее убеждали меня в том, что я – «совок» и живу в «бездарной стране», являющейся к тому же еще «тюрьмой народов» и «империей зла». Ирония и сарказм, взлелеянные моим литературным поколением для борьбы с идеологически выверенной дурью, вдруг, буквально на глазах, превратились в стиль общения средств информации с народом. Ухмыляющийся и двусмысленно подмигивающий плешивый теледиктор с кривыми зубами стал символом времени. Если, например, в газете сообщали, что на Домодедовском шоссе, врезавшись в грузовик, погиб генерал, то непременно добавляли: «Удар был такой силы, что от военачальника остались одни лампасы». Ежедневно, в крайнем случае через день, пресса одаривала меня беседой с очередной «ночной бабочкой», объяснявшей, что клиенты предпочитают позицию «крупада», а вот «миссионерскую» почему-то не уважают.
И я понял, что мне совсем не хочется писать эротико-разоблачительную повесть, а хочется сочинить просто историю любви. Да, потерянной, да, утраченной, но совсем не из-за советской власти, которая в худшие времена могла жестоко разлучить двоих, предназначенных друг другу судьбой. Но теряют любовь люди обыкновенно по своей вине, политический строй тут ни при чем. Я изменил плейбойское, а скорее даже – плебейское название «Французская любовь» на другое – «Парижская любовь Кости Гуманкова». И еще я осознал, что в окружавшей меня жизни, конечно, много нелепостей, но большинство из них заслуживает лишь снисходительной улыбки, а не ненависти. А в моду входила именно ненависть, тяжелая, задышливая, вырывающаяся из каких-то родовых серных расщелин.
Моя снисходительная интонация разочаровала некоторых вчерашних хвалителей, мгновенно превратившихся в хулителей. От меня ждали вклад в «науку ненависти», в которую, по-моему, вкачали денег больше, чем во все остальные науки и искусства вместе взятые. А я вдруг написал добрую, смешливую, но снисходительную повесть о неуспешной любви времен застоя. Как же это не понравилось! Особенно критикам, видевшим в тогдашней литературе исключительно стенобитную машину для сокрушения «империи зла». Ни одна моя вещь, кроме «Демгородка», не вызвала таких критических залпов со всех сторон. Я был похож на голубя, принесшего оливковую ветвь на ковчег, когда его обитатели, перессорившись, дрались стенка на стенку. Надеюсь, читателям, пережившим и путчи, и танковую стрельбу в центре столицы, и шоковую терапию, и хроническое беззарплатье, и прочие неприятности, невообразимые в прежние времена, теперь стало ясно, кто был прав в том давнем споре.
Редакционная коллегия «Юности», согласившись с мнением Виктора Липатова, отвергла повесть, и только после вмешательства Дементьева был найден компромисс: маленькую стостраничную вещицу решили печатать в трех летних, самых невостребованных номерах. Начав первые главы при социализме, подписчики журнала дочитывали окончание уже при капитализме. На фоне последних и решительных боев за власть, развернувшихся в агонизирующем Советском Союзе, повесть и в самом деле выглядела иронической пасторалью. Критика – и правая, и левая – мою вещь решительно отринула, объявив откровенной неудачей. Елена Иваницкая в «Литературном обозрении» в большой статье «К вопросу о…», посвященной моим сочинениям, писала: «“Парижская любовь Кости Гуманкова” тихо разваливалась в летних номерах “Юности”, и теперь читатель, у которого хватило терпения дождаться последней фразы, может окинуть взглядом всю груду кирпичей, из которых автор пытался свое произведение сложить. Замысел, кажется, был грандиозен: показать на примере некоей “специальной” туристической группы все предперестроечное общество и эпилогом дать его перестроечную судьбу…»
Недоумевали даже дружественные журналисты. Л. Фомина спрашивала в декабре 1991 года в интервью для «Московской правды»:
– Юрий Михайлович, ваши повести «ЧП районного масштаба», «Сто дней до приказа», увидевшие свет на страницах журнала «Юность» с наступлением гласности, сразу стали не только фактом литературы, но и мишенью для ожесточенных нападок со стороны многочисленных оппонентов, некоторые из которых не могут успокоиться до сих пор. Появившийся чуть позже в том же журнале «Апофегей» уже не вызвал столь бурной реакции, хотя в нем довольно откровенно показана скрытая от многих глаз жизнь партийных функционеров. А опубликованная летом – осенью этого года «Парижская любовь Кости Гуманкова» на фоне нашей усложняющейся и ужесточающейся с каждым днем жизни вообще выглядит милым анекдотом на любовно-идеологическую тему. Такое снижение политической, социальной остроты ваших произведений – случайность, дефицит «закрытых» тем или свидетельство изменения некоторых гражданских, писательских позиций?
– Начнем с того, что моя первая повесть «ЧП районного масштаба» появилась в самый канун наступления гласности, зимой 1985 года, и появилась благодаря настойчивости конкретного издания – журнала «Юность», благодаря твердости позиции конкретного человека – главного редактора журнала Андрея Дементьева. Нынче многие литераторы не любят вспоминать тех, кто помогал им преодолевать «препоны и рогатки цензуры», скромно ссылаясь исключительно на свой талант и личное мужество. Кстати, если кто-нибудь думает, что сегодня цензуры не существует, то он заблуждается, просто она стала тоньше и безнравственнее, потому что у тех застойных «непускателей» с Китайского проезда была инструкция, утвержденная наверху, а у нынешних, как правило, личные и глубоко осознанные мотивы. Например, недавно меня пригласили поучаствовать в «Пресс-клубе» Авторского телевидения. И что же? Через неделю я наблюдал на экране свою безмолвную физиономию: ничего из сказанного мной в эфир не попало. Вот такая, понимаете ли, авторская цензура.
Что же касается, как вы говорите, снижения остроты моих последних вещей, то это совершенно естественный процесс. Эпоха «разгребания грязи» и «срывания всех и всяческих масок» заканчивается. Людям интересно читать о жизни, а не о грязи. Кроме того, «разгребателем грязи», или «чернушником», я себя никогда не чувствовал, а просто темы – комсомол, школа, армия, к которым я, следуя своему личному опыту, поначалу обратился, – были настолько замифологизированы и затабуированы, что любое слово достоверности воспринималось читателями как откровение. Придуманной действительности социалистического реализма достоверность была просто не нужна, и в известной степени литература первых лет гласности была возвращением к нормам критического реализма. Точность – вежливость писателя. Увлекательность, кстати говоря, тоже. Это мой принцип. Кроме того, по моему убеждению, с возрастом писатель должен становиться добрее: чем глубже вникаешь в жизнь, тем терпимее становишься. От объявления, скажем, всех партократов монстрами до концлагерей всего один шаг. Кстати, сочувствующие мне читатели смогут проследить эту мою внутреннюю эволюцию по моим книгам…»