Глава 24
Показания Мерсье, по всеобщему мнению, признаны катастрофой – мрачное разочарование для его сторонников, поскольку он не смог предоставить обещанного доказательства вины Дрейфуса. А его противникам это дает дополнительный шанс, поскольку Лабори, который считается самым агрессивным специалистом по перекрестным допросам в парижской коллегии, имеет теперь возможность допросить генерала по секретным документам. Лабори только необходимо подобающее снаряжение, и утром в воскресенье я направляюсь к нему, чтобы помочь подготовиться. У меня нет никаких сомнений: я готов окончательно разрушить руины моей клятвы соблюдения конфиденциальности: если Мерсье может говорить о вопросах, затрагивающих национальную безопасность, то могу и я.
– Суть вопроса с Мерсье, – говорю я, когда мы с Лабори уединяемся в его временном кабинете, – состоит в том, что без него не было бы никакого дела Дрейфуса. Это он приказал ограничить поиски шпиона Генеральным штабом – первая и фундаментальная ошибка. Это он приказал содержать Дрейфуса в одиночном заключении, чтобы сломать его. И именно Мерсье приказал сфальсифицировать секретное досье.
– По этим трем пунктам я его и буду допрашивать. – Лабори наскоро делает записи. – Но мы не станем утверждать, что он все это время знал о невиновности Дрейфуса?
– Не с самого начала. Когда Дрейфус отказался признать свою вину и они поняли, что у них против него ничего нет – только почерк на «бордеро», вот тогда-то они, насколько я понимаю, и запаниковали и стали фабриковать улики.
– И вы думаете, что Мерсье знал это?
– Определенно.
– Каким образом?
– В начале ноября Министерство иностранных дел взломало шифрованную итальянскую телеграмму, из которой стало ясно, что Паниццарди до этого времени не знал о существовании Дрейфуса.
Лабори, не переставая писать, вскидывает брови:
– И эту телеграмму показали Мерсье?
– Да, расшифровка была показана ему лично.
Лабори перестает писать, откидывается на спинку стула, постукивая карандашом по блокноту.
– Значит, он более чем за месяц до начала суда знал, что письмо «опустившийся тип Д.» не имеет никакого отношения к Дрейфусу? – Я киваю. – Но он не остановился и показал его судьям вместе с запиской, в которой указывал на необходимость доказать вину Дрейфуса?
– Ту же позицию он отстаивал и вчера. Бесстыдный человек!
– Так что же статистический отдел сделал с итальянской телеграммой? Предположительно, просто проигнорировал ее?
– Хуже: они уничтожили полученный военным министерством экземпляр и вместо него изготовили подложный, из которого вытекало, что Паниццарди знал Дрейфуса.
– И ответственность за это несет Мерсье?
– Я много месяцев думал об этом и пришел к убеждению, что так оно и было. Есть и много других с грязными руками – Сандерр, Гонз, Анри, – но инициатором стал Мерсье. Именно он должен был остановить следствие против Дрейфуса в тот момент, когда увидел телеграмму. Но он знал: это нанесет ему сильнейший политический ущерб. Если же он успешно проведет процесс, то патриотическая волна может внести его прямо в Елисейский дворец. Это было глупое заблуждение, но что с него взять – Мерсье очень недалекий человек.
Лабори возвращается к записи:
– А тот другой документ из секретной папки, что он цитировал вчера, – доклад полицейского Гене? На этом его можно прищучить?
– Этот документ, безусловно, тоже был сфальсифицирован. Гене сообщал, что испанский военный атташе, маркиз Вал Карлос, сказал ему, будто у немцев есть шпион в разведывательном департаменте. Анри поклялся, что Вал Карлос говорил ему о том же тремя месяцами позднее, и это использовалось против Дрейфуса на первом суде. Но посмотрите на язык – он совершенно неадекватный. Я, обнаружив этот документ, поговорил о нем с Гене – никогда не видел такого изворотливого человека.
– А нам не стоит вызвать Вала Карлоса свидетелем? Попросить его подтвердить эти слова?
– Попробовать можно, хотя я уверен, что он сошлется на дипломатический иммунитет. Почему бы вам не вызвать Гене?
– Гене умер пять недель назад.
Я удивленно смотрю на него:
– Умер? От чего?
– «Закупорка мозговых сосудов» – так сказано в медицинском заключении, не знаю, что уж это может означать. – Лабори покачивает своей крупной головой. – Сандерр, Анри, Лемерсье-Пикар, а теперь и Гене… эта секретная папка – настоящий договор, скрепленный кровью.
В понедельник я встаю в пять часов, тщательно бреюсь, одеваюсь. Мой пистолет лежит на тумбочке рядом с кроватью. Я беру его и, взвешивая в руке, задумываюсь, потом убираю в комод.
В дверь раздается тихий стук, я слышу голос Эдмона:
– Жорж, ты готов?
Мы с Эдмоном теперь ходим в «Три ступеньки» не только на второй завтрак и обед, но и на первый. В маленькой гостиной мы съедаем по омлету с багетом. По другую сторону дороги ставни в доме Мерсье наглухо закрыты. Перед домом, зевая, ходит жандарм.
Без четверти шесть мы начинаем спускаться по склону. На небе впервые появляются дождевые тучи, они серые, как каменные дома тихого города. Похолодало, воздух стал хрупким. Мы подходим к каналу, когда у нас за спиной раздается громкий голос:
– Доброе утро, господа!
Я поворачиваюсь и вижу Лабори, он спешит догнать нас. На нем темный костюм, соломенная шляпа, в руке большой черный портфель.
– Сегодня, я думаю, будет весело.
Лабори, кажется, в отличном настроении, как спортсмен перед состязаниями. Он догоняет нас и идет между нами, я справа от него, Эдмон – слева, у нас под ногами земляная тропинка вдоль канала. В последнюю минуту адвокат задает мне вопросы о Мерсье: «Присутствовал ли Буадефр в кабинете, когда министр приказал Сандерру рассекретить секретную папку?» – и я уже собираюсь ответить, когда слышу какой-то шум сзади. Я подозреваю, что нас подслушивают, и поворачиваюсь.
И в самом деле, я вижу там человека – моложавого, рыжеволосого, в черном пиджаке, белой шляпе, в руке у него револьвер. Раздается громкий хлопок, от которого утки с тревожными криками вспархивают с воды. Лабори недоуменно произносит: «Ой-ой-ой…» – и опускается на колено, словно переводя дух. Я протягиваю руку, а он падает лицом вниз, не выпуская портфеля из руки.
Мой первый порыв – опуститься и попытаться помочь ему. Кажется, что он скорее ошеломлен, чем страдает от боли. «Ой-ой…» В его фраке дыра почти точно в центре спины. Я оборачиваюсь – убийца уже в сотне метров от нас, бежит вдоль канала. И тут включается другой порыв – солдатский.
– Оставайся здесь, – говорю я Эдмону и пускаюсь в погоню. Несколько секунд спустя понимаю, что Эдмон бежит за мной.
– Жорж, осторожнее! – кричит он.
– Возвращайся к Лабори! – кричу я ему через плечо и ускоряю бег, работая руками.
Эдмон делает еще несколько шагов, потом останавливается. Я опускаю голову, заставляю себя бежать быстрее. Расстояние между мной и преследуемым сокращается. Не знаю толком, что буду делать, когда догоню его: предположительно, у него осталось пять патронов в барабане, а я не вооружен; ладно, буду действовать по обстоятельствам. А пока я вижу впереди людей, которые тащат баржу, и кричу им, чтобы они задержали убийцу. Они поворачивают, оценивают происходящее, бросают свои веревки и становятся на его пути.
Я уже близко – вероятно, метрах в двадцати, – достаточно, чтобы видеть, как он наводит на них револьвер. Я слышу его крик:
– Прочь с дороги! Я только что убил Дрейфуса!
То ли дело в оружии, то ли в хвастовстве, но его уловка срабатывает. Они расступаются, а он бежит дальше, а когда я пробегаю мимо них, мне приходится перепрыгивать через подставленную мне ногу.
Дома и фабрики резко кончаются, и мы оказываемся в чистом поле. За каналом справа я вижу железнодорожную линию и поезд, подъезжающий к вокзалу, слева – поле, на котором пасутся коровы, а за ним лес. Стрелок неожиданно сворачивает с тропы влево и бросается к лесу. Год назад я бы его догнал. Но долгие месяцы, проведенные в тюрьме, сделали свое дело. Я едва дышу, ноги сводит судорога, сердце колотится. Я перепрыгиваю через канаву, неудачно приземляюсь, а когда добираюсь до кромки леса, убийца уже надежно спрятался – времени у него для этого было достаточно. Я подбираю толстую папку и полчаса брожу по подлеску, сбиваю папоротники, вспугиваю фазанов, все время осознавая, что в этот момент он может целиться в меня; наконец лесная тишина берет верх надо мной, и я, хромая, возвращаюсь к каналу. Обратный путь составляет более трех километров, а потому я пропускаю непосредственные последствия выстрела. Позднее Эдмон описывает мне все случившееся: когда он вернулся к Лабори, знаменитый адвокат сумел улечься на свой портфель, чтобы воспрепятствовать разным личностям, которые узнали его, похитить бумаги, что они попытались было сделать. Маргарита Лабори прибежала на место покушения в своем черно-белом летнем платье, положила голову мужа себе на колени, обмахивала его маленьким японским веером, он лежал на боку, обнимая ее рукой, говорил спокойно. Крови почти не было – плохой знак, который может свидетельствовать о внутреннем кровотечении, потом принесли что-то вроде носилок, четыре солдата положили на них Лабори и с трудом отнесли гиганта в его съемное жилище. Потом его осмотрел доктор, сказал, что пуля застряла между пятым и шестым ребрами в миллиметрах от позвоночника, и ситуация тяжелая: пациент не может двигать ногами. Далее появился коллега Лабори Деманж – прибежал из зала суда узнать, что происходит, и Лабори, схватив коллегу за руку, сказал: «Старина, возможно, я умру, но Дрейфус в безопасности». Уже в зале суда все отметили, что Дрейфус выслушал известие о покушении на его адвоката не моргнув глазом.
Когда я возвращаюсь на место покушения, вероятно час спустя после выстрела, там странным образом никого нет, словно ничего и не случилось. В жилище Лабори его домохозяйка говорит мне, что его унесли в дом Виктора Баша, профессора местного университета и сторонника Дрейфуса, живет он на улице Антрен, где находятся «Три ступеньки». Я поднимаюсь по холму, вижу на улице группу журналистов и двух жандармов, охраняющих дверь. Внутри вижу Лабори, он без сознания лежит на матрасе в нижней комнате, рядом с ним Маргарита, держит его за руку. Лицо у него смертельно бледное. Доктор вызвал хирурга, но тот еще не пришел. Предварительное мнение таково: оперировать слишком опасно, пулю лучше оставить там, где она есть, следующие двадцать четыре часа будут критическим и покажут серьезность ранения.
В гостиной находится полицейский инспектор, он допрашивает Эдмона. Я даю ему свое описание нападавшего, рассказываю о моем преследовании и районе леса, где тот скрылся.
– Кессонский лес, – говорит инспектор. – Я распоряжусь, чтобы его обыскали. – С этими словами он выходит в коридор и разговаривает с одним из своих людей.
Пока его нет в комнате, Эдмон спрашивает:
– Как ты – все в порядке?
– Моя физическая форма вызывает у меня отвращение. Во всем остальном неплохо. – Я раздраженно ударяю по подлокотнику кресла. – Будь при мне пистолет, я бы его легко остановил.
– Он имел в виду Лабори или тебя?
Эта мысль не приходила мне в голову.
– Нет-нет, Лабори, я в этом уверен. Им, видимо, было необходимо не допустить, чтобы он допрашивал Мерсье. Нам нужно найти ему замену, когда процесс продолжится.
У Эдмона разбитый вид.
– Бог мой – до тебя еще не дошло? Жуос согласился приостановить слушания на сорок пять минут. Деманжу пришлось вернуться, чтобы допрашивать Мерсье.
– Но Деманж не готов – он не знает, какие вопросы нужно задавать!
Катастрофа! Я спешу из дома, минуя журналистов, – тороплюсь в школу. Начинается дождь. Громадные теплые капли взрываются на камнях улицы, наполняя воздух запахом влажной пыли. Несколько репортеров устремляются за мной. Они бегут рядом, задают вопросы и каким-то образом умудряются записывать мои ответы.
– Значит, убийца все еще на свободе?
– Насколько мне известно.
– Вы думаете, его поймают?
– Поймать могут… а вот поймают или нет – это другой вопрос.
– Вы думаете, за этим стоит армия?
– Надеюсь, что нет.
– Но вы этого не исключаете?
– Я скажу так: на мой взгляд, вызывает недоумение, что в небольшом городе, куда направлено пять тысяч полицейских и солдат, убийце удается выстрелить в адвоката Дрейфуса и без особых трудов скрыться.
Это то, что они хотят услышать. У входа в школу репортеры бросаются прочь в направлении Товарной биржи, чтобы отправить свои истории.
Я вхожу внутрь, вижу Мерсье на свидетельском месте и сразу же понимаю, что Деманжу приходится нелегко. Деманж – достойный, цивилизованный человек почти шестидесяти лет с глазами ищейки, он преданно представлял интересы своего клиента на протяжении почти пяти лет. Но к этому допросу он не готов, а даже если бы и был готов, ему не хватает юридического напора. Деманж, если говорить откровенно, пустослов. У него манера предварять каждый вопрос речью, что дает Мерсье время для размышлений над ответом. Мерсье легко отбивается от его вопросов. Когда адвокат спрашивает его о поддельной телеграмме Паниццарди в архиве военного министерства, он заявляет, что ему об этом ничего не известно, на вопрос, почему он не поместил телеграмму в секретное досье и не предъявил ее судьям, он отвечает, что Министерству иностранных дел это не понравилось бы. Еще несколько таких вопросов, и Мерсье отпускают со свидетельского места. Он идет по проходу, косит глаза на меня. Останавливается и, наклоняясь ко мне, поднимает руку. Он знает, что весь зал смотрит на нас. С нескрываемой язвительностью и достаточно громко, чтобы его слышало ползала, Мерсье говорит:
– Мсье Пикар, до меня дошло ужасающее известие. Как состояние мэтра Лабори?
– Пуля все еще в нем, генерал. Завтра будем знать точнее.
– Происшествие крайне возмутительное. Непременно передайте мадам Лабори пожелания скорейшего выздоровления ее мужа.
– Да, генерал.
Его необычные глаза цвета зеленоватого моря смотрят в мои, и на короткий миг я вижу тень, словно акулий плавник в воде, тень его ненасытной злобы, потом Мерсье кивает и уходит.
На следующий день – праздник Вознесения, всеобщий выходной, и заседания суда нет. Лабори переживает ночь. Жар у него снижается. Появляется надежда на выздоровление. В среду Деманж просит суд приостановить слушания на две недели, пока Лабори не придет в себя настолько, чтобы продолжить работу или же в дело не вступит новый адвокат: Альбер Клемансо согласился занять место Лабори, если тот не сможет продолжать. Жуос без размышлений отвергает просьбу: обстоятельства трагические, но защите придется выкручиваться, как сумеет.
Первая часть утреннего заседания посвящена подробностям заключения Дрейфуса на Чертовом острове, страшной жестокости его содержания. Даже свидетелям обвинения – и Буадефру, и Гонзу – хватает порядочности, чтобы напустить на себя смущенный вид, когда оглашается перечень пыток, наложенных на заключенного от имени правосудия. Но когда в конце Жуос спрашивает обвиняемого, есть ли у него какие-либо замечания, тот натянуто отвечает:
– Я здесь для того, чтобы защитить честь мою и моих детей. Я ничего не буду говорить о пытках, которым меня подвергали.
Дрейфус предпочитает ненависть армии ее жалости. То, что кажется холодностью, на самом деле – решимость не выглядеть жертвой. Я уважаю его за это.
В четверг меня вызывают давать показания.
Я выхожу к судейскому помосту и, поднявшись на две ступени, ощущаю тишину, воцарившуюся в переполненном зале. Я не нервничаю, только испытываю желание покончить с этим. Передо мной ограждение с полочкой, на которую свидетели могут класть свои записки или фуражки. Передо мной ряд судей – два полковника, три майора и два капитана, а слева от меня, всего лишь в двух метрах, – Дрейфус. Столь необычное чувство находиться в такой близости от него – можно руку пожать – и в то же время не иметь возможности к нему обратиться! Я пытаюсь забыть о присутствии Дрейфуса и, глядя строго перед собой, клянусь говорить правду, и одну только правду.
– Знали ли вы обвиняемого до тех событий, за которые он был осужден? – начинает Жуос.
– Да, полковник.
– И как вы его знали?
– Я преподавал в Высшей военной школе, а Дрейфус был одним из слушателей.
– И дальше этого ваши отношения не заходили?
– Именно так.
– Вы не были ни его наставником, ни союзником?
– Нет, полковник.
– Ни вы не были ему ничем обязаны, ни он вам?
– Да, полковник.
Жуос делает пометку в своих записях.
Только в этот момент я позволяю себе мимолетно скосить глаза на Дрейфуса. Он так долго находился в центре моего бытия, настолько изменил мою судьбу, вырос в моем воображении до таких размеров, что, я думаю, реальный Дрейфус никак не сможет подняться до всего того, чем стал для меня. Но при всем при том мне странно созерцать этого тихого незнакомца, про которого – предложи мне кто-нибудь высказать догадку – я бы сказал, что он мелкий чиновник колониальной службы. Вот он смотрит на меня, моргая за стеклами пенсне, словно мы случайно оказались в одном купе и нам предстоит долгое совместное путешествие.
Возвращаюсь в настоящее, слыша скрипучий голос Жуоса:
– Опишите события так, как они вам известны…
Я отвожу глаза от Дрейфуса.
Мои показания занимают все дневное заседание и бóльшую часть следующего. Нет смысла описывать все это снова – «пти блю», Эстерхази, «бордеро»… я повторяю историю в очередной раз, словно читаю лекцию – в некотором роде так оно и есть. Я основатель научной школы науки о Дрейфусе: ее ведущий ученый, ее звездный профессор, нет ни одного вопроса в этой области знаний, на который у меня не было бы ответа, все письма, все телеграммы, все участники, все подделки, все обманы я знаю. Иногда офицеры Генерального штаба поднимаются, как взмокшие студенты, чтобы опровергнуть то или иное положение, высказанное мной. Я их легко осаживаю. Время от времени я, не прекращая говорить, оглядываю нахмуренные лица судей – когда-то я вот так же оглядывал лица своих учеников, спрашивая себя, какая часть из сказанного мною оседает в их головах.
Когда наконец Жуос просит меня покинуть свидетельское место и я возвращаюсь на свой стул в зале, мне кажется, – возможно, я ошибаюсь, – что Дрейфус едва заметно кивает мне и чуть кривит губы в благодарной улыбке.
Состояние Лабори улучшается, и в середине следующей недели он возвращается в суд, хотя пуля по-прежнему остается в его теле. Под громкие аплодисменты он появляется в сопровождении Маргариты. Машет в ответ на приветствия и проходит на свое место, где для него приготовили большое, удобное кресло. Кроме его осунувшегося и бледного лица, лишь скованность правой руки – он ею едва двигает – напоминает о ранении. Дрейфус встает, когда подходит Лабори и тепло пожимает его здоровую руку.
Откровенно говоря, я не уверен, что он вполне оправился для исполнения своих обязанностей, впрочем, сам он утверждает обратное. Огнестрельное ранение – я в этом кое-что понимаю. Они заживают дольше, чем многие думают. По моему мнению, Лабори нужно было сделать операцию по удалению пули, но тогда он бы вообще не смог участвовать в процессе. Его мучают боли, он плохо спит. Кроме того, адвокат пережил душевную травму, хотя и не хочет это признавать. Я вижу это по его поведению на улице – стоит к нему приблизиться какому-нибудь незнакомому человеку с протянутой рукой, как Лабори вздрагивает, он нервничает, если слышит у себя за спиной быстрые шаги. В профессиональном плане это проявляется в известной раздражимости, вспыльчивости, в особенности по отношению к председателю суда, которого Лабори с удовольствием подначивает.
Жуос: Я призываю вас говорить более сдержанно.
Лабори: Я не произнес ни одного несдержанного слова.
Жуос: Но вы говорите несдержанным тоном.
Лабори: Я не могу контролировать мой тон.
Жуос: Вы должны это делать – любой человек в состоянии контролировать себя.
Лабори: Себя я вполне контролирую, но не свой тон.
Жуос: Я лишу вас слова.
Лабори: Валяйте – лишайте.
Жуос: Сядьте!
Лабори: Я сяду, но не по вашему приказу!
На одной из встреч по выработке стратегии защиты, куда я прихожу с Матье Дрейфусом, Деманж в своей чуть напыщенной манере говорит:
– Мы, мой дорогой Лабори, никогда не должны забывать о нашей главной цели, а она состоит не в том, при всем моем к вам уважении, чтобы выпороть армию за ее ошибки, а добиться освобождения нашего клиента. Поскольку это военный суд, а приговор будет выноситься армейскими офицерами, нам нужно проявлять дипломатичность.
– Ну да, – возражает Лабори, – «дипломатичность»! Ту самую дипломатичность, которая привела к тому, что ваш клиент четыре года провел на Чертовом острове?
Деманж, покраснев от ярости, собирает свои бумаги и уходит.
Матье устало поднимается и идет за ним. У дверей он говорит:
– Я понимаю ваше неудовлетворение, Лабори. Но Эдгар оставался верным нашей семье на протяжении пяти лет. Он заслужил право определять направление стратегии.
В данном вопросе я согласен с Лабори. Я знаю армию. На дипломатию она не реагирует. Она реагирует на силу. Но даже с моей точки зрения, Лабори заходит слишком далеко, когда, не проконсультировавшись с Деманжем, решает отправить германскому императору и итальянскому королю телеграфное послание, в котором просит разрешить фон Шварцкоппену и Паниццарди – и тот и другой вернулись в свои страны – явиться в Ренн и дать показания. Немецкий канцлер граф фон Бюлов отвечает Лабори, словно сумасшедшему:
ЕГО ВЕЛИЧЕСТВО ИМПЕРАТОР И КОРОЛЬ,
НАШ МИЛОСТИВЫЙ ПОВЕЛИТЕЛЬ, СЧИТАЕТ АБСОЛЮТНО НЕПРИЕМЛЕМЫМ ПРИНЯТЬ В ТОМ ИЛИ ИНОМ ВИДЕ СТРАННОЕ ПРЕДЛОЖЕНИЕ МЭТРА ЛАБОРИ.
После этого неприязнь между Лабори и Деманжем усугубляется до такой степени, что Лабори, побледневший от боли, заявляет, что не будет произносить заключительную речь.
– Я не могу участвовать в стратегии, в которую не верю, если этот старый дурак полагает, будто может победить, потакая убийцам и негодяям, пусть действует сам.
С приближением конца процесса Дюро, префект полиции Ренна, во время перерыва, когда все разминают ноги, подходит ко мне в переполненном дворе лицея. Он отводит меня в сторону и вполголоса говорит:
– У нас есть точные сведения, мсье Пикар, что националисты собираются в большом количестве приехать сюда на вынесение приговора, и если Дрейфус будет освобожден, ожидаются серьезные беспорядки. В таких обстоятельствах, боюсь, мы не сможем гарантировать вашу безопасность, а потому я бы просил вас до вынесения приговора уехать из города. Надеюсь, вы меня понимаете.
– Спасибо, мсье Дюро. Ценю вашу откровенность.
– Еще один совет, если позволите. Я бы на вашем месте сел на вечерний поезд, чтобы вас не видели.
Он отходит. Я прислоняюсь к стене и, стоя на солнышке, курю сигарету. Что ж, уеду без сожаления. Я провел здесь почти месяц. Как и все остальные. Гонз и Буадефр прогуливаются туда-сюда под ручку, словно поддерживая друг друга. Мерсье и Бийо сидят на стене, покачивая ногами, как мальчишки. Я вижу мадам Анри, всенародную вдову, она в трауре с головы до ног, словно ангел смерти, держит под руку майора Лота – ходят слухи, что между ними интимные отношения. Я вижу коренастую фигуру Бертийона с чемоданом, набитым диаграммами, он продолжает настаивать, что Дрейфус изменял собственный почерк, когда писал «бордеро». Я вижу Гриблена, который нашел тень и устроился там. Не все, конечно, здесь. Некоторые отсутствуют Божьей волей – Сандерр, Анри, Лемерсье-Пикар, Гене. А некоторые по воле не столь категорической: дю Пати избежал дачи показаний, сославшись на серьезную болезнь, Шерер-Кестнер и в самом деле болен, говорят, умирает от рака, а Эстерхази затаился в английской деревне Харпенден. Но в остальном все здесь, словно обитатели сумасшедшего дома или пассажиры некоего юридического «Летучего голландца», обреченные следовать друг за другом и вокруг света.
Раздается звонок, призывающий нас в зал в суда.
Мы с Эдмоном отправляемся на прощальный ужин в «Три ступеньки» вечером в четверг, 7 сентября. Там мы видим Лабори и Маргариту, но Матье и Деманжа нет. Мы провозглашаем последний тост за победу, поднимаем наши бокалы в сторону дома, где обитает Мерсье, потом едем в такси на вокзал и садимся на вечерний поезд, отправляющийся в Париж. Город за нами погружается в темноту.
Приговор должен оглашаться днем в пятницу, и Алина Менар-Дориан решает, что это дает прекрасный повод для того, чтобы снова встретиться. Она договаривается со своим другом, заместителем главы почтового и телеграфного ведомства, организовать отрытую телефонную линию между ее гостиной и Товарной биржей в Ренне. Таким образом, мы узнáем приговор практически сразу по его оглашении. Алина приглашает обычных гостей ее салона и еще нескольких человек на улицу Фезандери к часу дня на фуршет.
У меня нет особого желания идти туда, но она так настойчиво приглашает («Мой дорогой Жорж, мы будем счастливы видеть вас у нас, разделить с вами момент славы»), что отказать невежливо, к тому же никаких других дел у меня нет.
Вернувшийся из эмиграции Золя тоже будет вместе с Жоржем и Альбером Клемансо, Жаном Жоресом и де Бловицем из лондонской «Таймс». Нас собралось человек пятьдесят-шестьдесят, включая Бланш де Комменж с молодым человеком по имени д’Эспик де Жинесте, которого она представляет как своего жениха. Ливрейный лакей стоит у телефона в углу, время от времени проверяя у оператора, работает ли линия. В три пятнадцать, когда мы покончили с едой – но не в моем случае, так как я к ней не прикоснулся, – лакей подает знак нашему хозяину Полю Менару, мужу Алины, промышленнику радикальных убеждений, и передает ему инструмент. Менар мрачно слушает несколько секунд, потом сообщает:
– Судьи ушли на совещание. – Он возвращает телефон лакею в белых перчатках.
Я выхожу на террасу, чтобы побыть в одиночестве, но ко мне присоединяются несколько других гостей. Де Бловиц, чье сферическое тело и округлое красное лицо напоминают диккенсовского персонажа – может быть, мистера Бамбла или Пиквика, – спрашивает меня, не помню ли я, сколько времени ушло у судей на вынесение первого приговора.
– Полчаса.
– А по вашему мнению, мсье, можно ли сказать, что чем дольше они заседают, тем выше надежды на благоприятный исход для обвиняемого? Или наоборот?
– Нет, я не знаю ответа на этот вопрос. Извините.
Следующие минуты – настоящая пытка. Колокола церкви по соседству отбивают половину четвертого, потом четыре часа. Мы прогуливаемся по крохотному газону.
– Похоже, они тщательно взвешивают все свидетельства, – говорит Золя, – а если это так, то они неизбежно должны прийти к тому, что отстаивает наша сторона. Это добрый знак.
– Нет, – произносит Жорж Клемансо, – людей склоняют к тому, чтобы они изменили свое мнение, а это не в пользу Дрейфуса.
Я возвращаюсь в гостиную, встаю у окна. На улице собирается толпа. Кто-то кричит – спрашивает, есть ли какие-нибудь новости. Я качаю головой. Без четверти пять лакей подает знак Менару, который подходит к телефону.
Менар слушает, потом сообщает:
– Судьи возвращаются в зал заседаний.
Таким образом, их обсуждение затянулось на полтора часа. Много это или мало? Хорошо или плохо? Я не знаю.
Проходит пять минут. Десять. Кто-то шутит, чтобы рассеять напряжение, люди смеются. Вдруг Менар поднимает руку, призывая всех к тишине. Что-то происходит на другом конце провода. Он хмурится. Медленно, сокрушенно его рука опускается.
– Виновен, – тихо произносит он, – пятью голосами против двух. Приговор смягчен до десяти лет заключения.
Немногим более недели спустя ближе к вечеру ко мне приходит Матье Дрейфус. Я с удивлением вижу его у себя на пороге. Никогда прежде не заходил он в мою квартиру. Впервые я его вижу каким-то мрачным и помятым, даже цветочек в его петлице завял. Он садится на край моего маленького дивана, нервно крутит в руках котелок. Кивает на мой секретер, на котором кипа исписанных листов, стоит включенная настольная лампа.
– Вижу, помешал вам. Извините.
– Ерунда – решил приступить к мемуарам, пока все свежо в памяти. Не для издания… по крайней мере, не при моей жизни. Хотите выпить?
– Нет, спасибо. Я ненадолго. Еду вечерним поездом в Ренн.
– Вот как. Как он?
– Откровенно говоря, Пикар, я боюсь, что он готовится к смерти.
– Да ладно вам, Дрейфус! – говорю я, садясь напротив. – Если ваш брат выжил четыре года на Чертовом острове, то выдержит и еще несколько месяцев в тюрьме! Уверен, что дольше это не продлится. Правительству придется выпустить его к Всемирной выставке, иначе все страны объявят нам бойкот. Они никак не могут позволить ему умереть в тюрьме.
– Альфред впервые после ареста попросил привести к нему детей. Вы можете себе представить, как это повлияет на них – увидеть отца в таком состоянии? Он не стал бы подвергать их такому испытанию, если бы не хотел попрощаться.
– Вы уверены, что его здоровье настолько подорвано? Его обследовали врачи?
– Правительство прислало в Ренн специалиста. Тот говорит, что Альфред страдает от недоедания и малярии, а возможно, и от туберкулеза спинного мозга. Доктор считает, что в заключении Альфред долго не протянет. – Матье смотрит на меня с несчастным видом. – По этой причине… я пришел сказать вам… мне жаль, что приходится это говорить… мы решили принять предложение о помиловании.
Пауза.
– Понимаю… – Мне не удается скрыть холодок в голосе. – Но, значит, есть и другое предложение?
– Премьер-министр обеспокоен продолжающимся разделением страны.
– Несомненно.
– Я знаю, Пикар, для вас это удар. Я понимаю, вы оказываетесь в неловком положении…
– А как же иначе?! – взрываюсь я. – Принять помилование – значит признать вину!
– Технически – да. Но Жорес написал заявление для Альфреда, он его сделает в момент выхода из тюрьмы.
Матье достает из внутреннего кармана помятый клочок бумаги и передает мне.
Правительство Республики возвращает мне свободу. Свобода не значит для меня ничего без возвращения мне моей чести. Начиная с сегодняшнего дня я приступаю к работе, имеющей целью устранение чудовищной юридической ошибки, жертвой которой я продолжаю оставаться…
Это не все, но мне достаточно. Я отдаю ему бумагу.
– Что ж, благородные слова, – горько говорю я. – Других и не могло быть – что касается благородных слов, то Жорес на них мастер. Но, по сути, армия одержала победу. И они как минимум будут требовать амнистии для тех, кто организовал заговор против вашего брата. – «И против меня», хочется добавить мне. – Это делает невозможным мой судебный иск против Генерального штаба.
– В ближайшей перспективе, вероятно, да. Но через какое-то время, когда политический климат изменится, я не сомневаюсь, мы получим полную реабилитацию в суде.
– Хотелось бы мне разделять вашу веру в нашу судебную систему.
Матье засовывает заявление в карман и встает. В его позе – в широко расставленных ногах – есть какой-то вызов.
– Мне жаль, что вы это так воспринимаете, Пикар. Я понимаю, ради вашего дела вы бы предпочли, чтобы мой брат умер мучеником. Но семья хочет вернуть его живым. Его самого не устраивает такое решение, если уж говорить начистоту. Для Альфреда было бы важно узнать, что он получил ваше согласие.
– Мое согласие? Почему оно должно иметь для него какое-то значение?
– Как бы то ни было, думаю, имеет. Что мне передать ему от вас?
– А что говорят остальные?
– Золя, Клемансо и Лабори против. Рейнах, Лазар, Баш и остальные согласны, хотя и с разной степенью энтузиазма.
– Скажите ему, что я тоже против.
Матье коротко кивает, словно и не ждал ничего другого, поворачивается, собираясь уходить.
– Но скажите, что я его понимаю, – добавляю я.
Дрейфуса освобождают в среду, 20 сентября 1899 года, хотя сообщают об этом лишь на следующий день, чтобы дать ему возможность добраться до дома, не привлекая внимания публики. Я, как и все остальные, узнаю о его освобождении из газет. Дрейфуса, облаченного для маскировки в темно-синий костюм и мягкую черную шляпу, увозят на авто из тюрьмы в Ренне на вокзал в Нанте, где братья садятся в спальный вагон поезда, направляющегося на юг. Дрейфус воссоединяется с женой и детьми в семейном доме в Провансе. После чего переезжает в Швейцарию. В Париж он не возвращается. Боится покушений.
Что касается меня, то я едва свожу концы с концами, с помощью Лабори предъявляя иски разным газетам за клевету. В декабре я отказываюсь принять общую амнистию, предложенную правительством всем, имевшим отношение к делу, хотя меня и обещают вернуть в армию на командную должность. Не хочу носить ту же форму, что Мерсье, дю Пати, Гонз, Лот и вся эта шайка преступников.
В январе Мерсье выбирают сенатором от Нижней Луары, на выборы он идет с националистической программой.
От Дрейфуса я не имею никаких известий. Но потом, более чем год спустя после его освобождения, в промозглый зимний день 1900 года, когда я спускаюсь, чтобы взять почту, нахожу письмо, отправленное из Парижа. Адрес написан почерком, знакомым мне по секретной папке и судебным свидетельствам.
Мой полковник!
Имею честь просить Вас назначить день и время, когда Вы позволите мне выразить Вам лично мою признательность.
С уважением,
А. Дрейфус
Обратный адрес на письме – улица Шатодан.
Я беру письмо. Полин осталась у меня на ночь – теперь, когда девочки стали старше, она делает это довольно часто. Мадам Ромаццотти – так она теперь предпочитает себя называть: своей девичьей фамилией. Люди считают ее вдовой. А я, поддразнивая, говорю, что ее могут принять за спирита с бульвара Сен-Жермен.
– Есть что-нибудь интересное? – кричит из спальни Полин.
Снова читаю записку.
– Нет, ничего, – отвечаю я.
Позднее тем утром я беру одну из своих визиток и пишу на задней стороне:
«Мсье, я извещу Вас, когда смогу Вас принять. Ж. Пикар».
Но так ничего и не делаю. Дрейфус не из тех людей, для которых легко приносить благодарности, ну и хорошо. А я не из тех людей, которые легко принимают благодарности, поэтому лучше нас обоих избавить от неловкости встречи. Позднее газеты обвиняют меня в том, что я категорически отказался встречаться с Дрейфусом. Один анонимный друг семейства – потом выясняется, что это сионистский памфлетист Бернар Лазар, – сообщает «Эко де Пари», правой газете: «Мы не понимаем Пикара и его отношения… вы, вероятно, не знаете, как и многие остальные, что Пикар – откровенный антисемит».
Как мне ответить на это? Возможно, заключив, что если характер человека, как говорит Аристотель, познается в основном по его поступкам, то мои поступки вряд ли можно назвать откровенно антисемитскими. И тем не менее ничто не может так разбередить старые предрассудки, как обвинения в антисемитизме, и я горько пишу одному другу: «Я знал, что в один прекрасный день стану объектом нападок для евреев, и в первую очередь для Дрейфусов…»
Таким образом, наше прекрасное дело опускается до дрязг, разочарований, упреков и колкостей.
На плацу Военной школы по утрамбованной коричневой земле маршируют роты кадетов. Я стою за ограждением на площади Фонтенуа, как нередко делаю это, и смотрю, как их муштруют. Такая большая часть моей жизни связана с этим местом. Тут меня обучали, когда я был молодым офицером, и тут я обучал впоследствии сам. Тут я присутствовал на разжаловании Дрейфуса. Здесь, в манеже, дрался на дуэли с Анри.
– Роты – смирно!
– Роты – на караул!
Молодые люди проходят мимо, скосив глаза направо, их шаг идеален, и худшее во всем этом то, что они даже не видят меня. А если и видят, то не обращают внимания – еще один гражданский средних лет в черном костюме и котелке задумчиво смотрит на них из-за ограждения.
И все же в результате мы побеждаем – не в лучах славы, как мы всегда надеялись, не в ходе громкого процесса, после которого осужденный, но наконец оправданный с высоко поднятой головой выходит на свободу. Мы побеждаем тихо, за закрытыми дверями, когда страсти поостыли, побеждаем в комитетах и архивах, когда все факты многократно просеиваются добросовестными юристами.
Сначала Жорес, лидер социалистов, произносит аналитическую речь в палате депутатов, речь продолжается полтора дня, в ней все дело разбирается настолько подробно, что новый военный министр генерал Андре соглашается пересмотреть все свидетельства – это происходит в 1903 году. Результаты расследования Андре вынуждают Судебную палату по уголовным делам заняться делом Дрейфуса, и она приходит к выводу, что дело должно быть рассмотрено Верховным апелляционным судом. На рассмотрение уходит весь 1904 год. Потом целый год уходит на политические дрязги в связи с разделением церкви и государства – прощай, 1905-й. Но наконец Верховный апелляционный суд отменяет реннский приговор и полностью реабилитирует Дрейфуса, случается это 12 июля 1906 года.
13-го числа в палату депутатов подается ходатайство о восстановлении Дрейфуса в армии в звании майора и награждении его высшим орденом – крестом Почетного легиона. Ходатайство удовлетворяется 432 голосами против 32, а когда Мерсье в сенате пытается возражать против такого решения, его освистывают. В тот же день рассматривается еще одно ходатайство – о восстановлении меня в армии в звании, на которое я мог рассчитывать, если бы не был позорно уволен в 1898 году, решение принимается в мою пользу 449 голосами против 26. К моему удивлению, когда я снова оказываюсь на плацу Военной школы на церемонии вручения награды Дрейфусу, на мне форма бригадного генерала.
25 октября мой друг Жорж Клемансо становится премьер-министром, я в это время нахожусь в Вене. В тот вечер я во фраке, Полин в вечернем платье, мы занимаем свои места в Венском государственном оперном театре, сегодня Густав Малер за дирижерским пультом, дают «Тристана и Изольду». Я много недель ждал этого представления. Но перед тем как начинают гаснуть огни, вижу чиновника из французского посольства, он идет по проходу, доходит до моего ряда, просит других зрителей передать мне телеграмму, и она переходит из рук в белых перчатках в руки в бриллиантовых кольцах. Наконец телеграмма достигает Полин, и та передает бумагу мне.
СТАВЛЮ ВАС В ИЗВЕСТНОСТЬ, ЧТО СЕГОДНЯ Я НАЗНАЧИЛ ВАС ВОЕННЫМ МИНИСТРОМ. НЕМЕДЛЕННО ВОЗВРАЩАЙТЕСЬ В ПАРИЖ. КЛЕМАНСО