Книга: Офицер и шпион
Назад: Глава 21
Дальше: Глава 23

Глава 22

На следующий день с помощью Лабори я составляю открытое письмо правительству. По его предложению я отправляю его не религиозному и несгибаемому военному министру, нашему игрушечному Бруту, а новому премьеру, антиклерикалу Анри Бриссону:
Мсье премьер-министр!
До настоящего момента я не мог выступать открыто по поводу секретных документов, которые, как утверждается, устанавливают вину Дрейфуса. Но поскольку военный министр с трибуны палаты депутатов цитировал три документа из секретной папки, я считаю своим долгом сообщить Вам, что готов перед любым компетентным судом доказать: два документа, датированные 1894 годом, не имеют отношения к Дрейфусу, а документ, датированный 1896 годом, несет на себе все следы фальсификации. Поэтому представляется очевидным, что доверием военного министра злоупотребили, как и доверием всех тех, кто принял за правду релевантность первых двух документов и подлинность третьего.
Примите, мсье премьер-министр, заверения в искреннем почтении.
Ж. Пикар
Письмо попадает к премьеру в понедельник. Во вторник правительство предъявляет мне обвинение в уголовном преступлении, основанное на расследовании Пельё; они утверждают, что я незаконным образом рассекретил «письма и документы, важные с точки зрения национальной обороны и безопасности». Назначен следственный судья. В тот же день – хотя я не присутствую при этом, а только читаю отчет на следующее утро в газетах – совершен налет на мою квартиру на глазах толпы в несколько сотен человек, орущей: «Предатель!» В среду меня вызывают к судье, назначенному правительством, – Альберу Фабру в его кабинет на третьем этаже Дворца правосудия. В его приемной ждут два детектива, которые арестовывают меня и беднягу Луи Леблуа.
– Предупреждал я тебя, что нужно дважды подумать, прежде чем соглашаться, – говорю я ему. – Я разрушил слишком много жизней.
– Дорогой Жорж, выкинь это из головы. Для разнообразия интересно познакомиться с системой правосудия с другой стороны.
Судья Фабр – нужно отдать ему должное, – кажется, смущен этой процедурой – говорит мне, что я на время расследования буду помещен в тюрьму Ла Санте, тогда как Луи останется на свободе под залог. Во дворе меня на глазах нескольких десятков репортеров сажают в тюремный экипаж, у меня хватает присутствия духа отдать Луи мою трость. На этом меня увозят. По прибытии в тюрьму мне приходится заполнить регистрационный бланк. В графе «вероисповедание» пишу: «отсутствует».
Я сразу же понимаю, что Ла Санте не похожа на Мон-Валерьян: здесь нет ни отдельной спальни, ни ватерклозета, ни вида на Эйфелеву башню. Меня запирают в крохотную камеру четыре на два с половиной метра с маленьким зарешеченным окном, которое выходит во двор для прогулок. Здесь есть кровать и горшок – больше ничего. Пик лета, температура на улице тридцать пять по Цельсию, время от времени случаются грозы – приносят кратковременную передышку. В камере настоящее пекло, воздух застоялый, наполненный запахами тысяч тел, еды, продуктов жизнедеятельности, пота, – отличие от казармы не так уж и велико. Я ем в своей камере и заперт на протяжении двадцати трех часов в сутки, чтобы исключить мое общение с другими заключенными. Но я слышу их, в особенности по ночам, когда свет выключен и делать нечего, разве что лежать и слушать. Их крики похожи на звериные в джунглях – нечеловеческие, таинственные, тревожные. Часто я слышу такие завывания, вопли и нечленораздельные мольбы о пощаде, что утром жду – вот придут тюремщики и сообщат мне о каком-то жутком преступлении, совершенном в тюрьме ночью. Но наступает день, и тюрьма живет по заведенному порядку.
Так армия пытается сломать меня.

 

В рутине моей теперешней жизни есть и элемент разнообразия. Два раза в неделю меня привозят из Ла Санте в сопровождении двух детективов во Дворец правосудия, где судья Фабр очень медленно разбирает со мной свидетельства, которые я пересказывал уже столько раз.
«Когда майор Эстерхази впервые привлек ваше внимание?»
По окончании допроса мне нередко позволяют встретиться в соседнем кабинете с Лабори. Великий Викинг парижской коллегии адвокатов теперь мой официальный защитник, и через его посредство я узнаю о ходе наших сражений. Новости разные. Золя, проиграв апелляцию, бежал в Лондон. Но судья Бертюлю арестовал Эстерхази и Четырехпалую Маргариту по обвинению в подлоге. Мы подаем официальную просьбу прокурору арестовать на том же основании и дю Пати. Но прокурор отклоняет нашу просьбу, поскольку это «выходит за рамки расследования Бертюлю».
«Расскажите мне еще раз об обстоятельствах, при которых в ваши руки попала „пти блю“…»
Приблизительно месяц спустя после моего ареста Фабр в качестве следственного судьи переходит в столь любимую несостоявшимися французскими драматургами стадию судебного процесса: столкновения разных свидетельских показаний. Ритуал всегда один и тот же. Сначала мне в двадцатый раз задают вопрос о том или ином событии – реконструкции «пти блю», показе документа о почтовых голубях Луи, утечках в газеты. Потом судья нажимает электрический звонок, и появляется один из моих врагов, который пересказывает свою версию того же события. Судья в это время пристально вглядывается в нас, словно просвечивает наши души невидимыми лучами и видит, кто лжет. Так я снова сталкиваюсь лицом к лицу с Гонзом, Лотом, Грибленом, Вальданом, Жюнком и даже консьержем Капио. Должен сказать, что, хотя они и находятся на свободе и, предположительно, празднуют победу, вид у них бледный и даже изможденный, в особенности у Гонза, у которого, кажется, развился тик под левым глазом.
Но больше всего меня потрясает Анри. Он входит, не глядя на меня, и монотонно пересказывает историю о том, что видел меня и Луи над секретной папкой. Его голос потерял прежнюю силу, и я замечаю: он настолько похудел, что, начиная потеть, может легко просунуть руку целиком между шеей и воротником мундира. Он только заканчивает свой рассказ, когда раздается стук в дверь, входит помощник Фабра и говорит, что того вызывают к телефону в приемной.
– Срочно – звонит министр юстиции.
– Прошу меня простить, господа, я на минуту.
Анри взволнованно смотрит ему вслед. Дверь закрывается, и мы остаемся один на один. У меня тут же закрадывается подозрение, что это подстроено, я оглядываюсь: не может ли где прятаться подслушивающий. Но спрятаться тут невозможно, и минуту-другую спустя любопытство берет верх и я спрашиваю:
– Как ваша рука, полковник?
– Что – это? – Он смотрит на руку, сжимает и разжимает пальцы, словно проверяет, как она действует. – Рука в порядке. – Он смотрит на меня. Щеки его впали, челюсти заострились, и от этого кажется, что прежнее защитное многословие покинуло его, оставив возрастные морщины на лице. В его темных волосах появилась проседь.
– А как вы?
– Вполне приемлемо.
– Вы хорошо спите по ночам?
Его вопрос удивляет меня.
– Да. А вы?
Анри откашливается.
– Не очень хорошо, полковник… мсье, правильно сказать. Плохо спится. Я устал от всего этого треклятого дела и, не скрываю, от вас.
– Ну, по крайней мере, тут наши мнения совпадают!
– В тюрьме тяжело?
– Я скажу так: пахнет там даже хуже, чем в наших старых кабинетах.
– Ха! – Анри подается вперед. – Честно говоря, я просил освободить меня от моих обязанностей в контрразведке. Я бы хотел вернуться к здоровой жизни в полку.
– Да, я вас понимаю. А ваша жена и мальчик – они как?
Анри открывает было рот, чтобы ответить, но молчит, сглатывает комок в горле, и, к моему удивлению, его глаза наполняются слезами, и он отворачивается в тот самый момент, когда возвращается Фабр.
– Итак, господа, – говорит он, – секретная папка…

 

Недели две спустя после выключения света на ночь я лежу на моем тонком тюремном матрасе. Читать нет возможности, и я жду начала ночной какофонии, но слышу звук отодвигаемой щеколды, поворот ключа в скважине. Мне в лицо бьет луч яркого света.
– Заключенный, следуйте за мной.
Ла Санте построена в соответствии с новейшими научными принципами в подражание колесу: ступица со спицами – камеры с заключенными находятся на спицах, а директор и персонал располагаются в ступице. Я иду за надзирателем по длинному коридору в административный блок в центре. Он отпирает дверь, проводит меня по круговому коридору в небольшую комнату без окон, предназначенную для встреч с посетителями, в стену вделана решетка. Надзиратель остается снаружи, но дверь не закрывает.
Из-за решетки раздается голос:
– Пикар!
Освещение здесь тусклое. Я не сразу узнаю, кто это.
– Лабори? Что происходит?
– Анри арестован.
– Бог ты мой! За что?
– Правительство только что выступило с заявлением. Слушайте: «Сегодня в кабинете военного министра полковник Анри признался, что он автор документа от тысяча восемьсот девяносто шестого года, в котором назван Дрейфус. Военный министр немедленно арестовал его, и полковника увезли в крепость Мон-Валерьян». – Адвокат замолкает в ожидании моей реакции. – Пикар, вы слышали?
У меня уходит немного времени, чтобы все осмыслить.
– Что заставило его признаться?
– Никто пока не знает. Это случилось всего несколько часов назад. Кроме заявления правительства, у нас ничего нет.
– А остальные? Буадефр, Гонз – о них что-нибудь известно?
– Нет. Но всем им конец. Они всё поставили на это письмо. – Лабори наклоняет голову вплотную к решетке, я вижу его голубые, горящие от возбуждения глаза. – Анри никогда не пошел бы на это по своей инициативе?
– Это немыслимо. Если он не получил прямого приказа, то они, как минимум, должны были знать о его намерениях.
– Точно! Вы понимаете, что теперь мы можем вызвать его в качестве свидетеля? Позвольте мне вызвать Анри! Ну и перспектива! Я заставлю его спеть про все, что он знает, а это означает возвращение к первому военному трибуналу.
– Хотел бы я знать, что вынудило его признаться после стольких лет.
– Мы наверняка узнаем об этом завтра утром. Ну, по крайней мере, я принес вам на ночь хорошие новости. Приду завтра. Спокойной ночи, Пикар.
– Спасибо. Доброй ночи.
Меня отводят назад в камеру.
Животные звуки этой ночью особенно громки, но не они не дают мне уснуть, а мысли об Анри в Мон-Валерьян.
Следующий день – худший из тех, что я провел в тюрьме. Даже на чтении не могу сосредоточиться. Испытывая ощущение бессилия, я хожу взад-вперед по камере, а мой мозг конструирует и отбрасывает сценарии того, что же произошло и что будет дальше.
Время тянется медленно. Подают вечернюю еду. Дневной свет понемногу тускнеет. Около девяти часов надзиратель снова открывает дверь камеры и приказывает мне следовать за ним. Ах, как долго мы идем! Любопытно, что в самом конце, когда я уже в комнате для приема посетителей и Лабори поворачивается к решетке, я точно знаю, что он мне скажет, хотя еще не успел увидеть выражения его лица.
– Анри мертв, – говорит он.
Я смотрю на него, снова осмысливаю услышанное.
– Как это случилось?
– Его нашли сегодня утром в его камере в Мон-Валерьян с перерезанным горлом. Они, естественно, говорят, что он совершил самоубийство. Странное дело. Как вы думаете, Пикар? – взволнованно спрашивает он.
Мне приходится отвернуться от него. Я не знаю, почему глаза у меня наполнились слезами: от усталости, а может, от напряжения. А может, из-за Анри, которого я никогда, несмотря ни на что, не мог возненавидеть всем сердцем, слишком хорошо понимая, что заставляет его поступать так, а не иначе.

 

Я часто думаю об Анри. Больше мне особо делать нечего.
Сидя в своей камере, размышляю о деталях его смерти, о которых сообщается в последующие недели. Если я смогу разгадать эту тайну, то, вероятно, смогу разгадать и все остальное. Но я могу исходить только из того, что сообщается в газетах, и обрывков слухов, которые приносит мне Лабори, черпая их среди своих коллег. В конце концов мне приходится согласиться с тем, что я, похоже, никогда не узнаю всей правды.
Мне известно, что Анри во время жуткой встречи в военном министерстве 30 августа был вынужден признать документ, названный «неопровержимым доказательством», фальшивкой. Ничего другого ему не оставалось – свидетельства были бесспорными. Похоже, что в ответ на мои обвинения в подлоге Кавеньяк, новый военный министр, безусловно уверенный в собственной правоте во всем, приказал одному из своих офицеров провести полную проверку на достоверность всего дела Дрейфуса. На это ушло немало времени – дело в результате распухло до трехсот шестидесяти документов. В ходе этой проверки я и встретился в последний раз с Анри в судейской камере Фабра. Теперь я понимаю, почему он выглядел таким сломленным – вероятно, предвидел, чтó грядет. Помощник Кавеньяка сделал нечто такое, что за два года не пришло в голову никому другому в Генеральном штабе: он исследовал «неопровержимое доказательство» под микроскопом. И сразу же отметил, что обращение в письме «Мой дорогой друг» и подпись «Александрин» были написаны на разлинованной бумаге и линии на ней были голубовато-серые, тогда как основное письмо – «Я читал, что некий депутат собирается задать вопросы о Дрейфусе…» – написано на бумаге с сиреневыми линейками. Было очевидно, что исходное письмо, которое ранее склеили из отдельных обрывков – а точнее, в июне 1894 года, – разрезали, а потом вклеили в него сфальсифицированную центральную часть.
Анри вызвали, чтобы объяснить это в присутствии Буадефра и Гонза, поначалу он пытался блефовать, судя по расшифровке его допроса Кавеньяком, опубликованной правительством.
Анри: Я склеил документ в том виде, в каком он ко мне поступил.
Кавеньяк: Я напоминаю вам, что для вас не может быть ничего хуже, чем отсутствие объяснения. Скажите мне, что вы сделали.
Анри: Что вы хотите, чтобы я вам сказал?
Кавеньяк: Объясните мне, почему линии в одном из документов светло-фиолетовые, а в другом – серо-голубые.
Анри: Я не могу это объяснить.
Кавеньяк: Факт остается фактом. Подумайте о последствиях моего вопроса.
Анри: Какого объяснения вы от меня хотите?
Кавеньяк: Расскажите, что вы сделали.
Анри: Я не подделывал документов.
Кавеньяк: Бросьте вы! Вы подставили фрагменты одного документа в другой.
Анри (после некоторого размышления): Что ж… да, поскольку одно идеально подходило к другому, это навело меня на мысль соединить их.
Точна ли эта расшифровка? Лабори так не думает, но у меня сомнений почти нет. Если правительство в чем-то врет, это не значит, что оно врет во всем. Я слышу голос Анри с газетной страницы лучше, чем любой драматург мог его воспроизвести, – хвастливый, рассерженный, вкрадчивый, коварный, глупый.
Кавеньяк: Что навело вас на такую мысль?
Анри: Мое начальство сильно волновалось. Мне хотелось их успокоить. Хотелось поселить мир в умах людей. Я сказал себе: «Ну, добавим мы одну фразу – какая от этого беда? А если бы в нашей нынешней ситуации шла война?»
Кавеньяк: Вы один делали это?
Анри: Да. Гриблен ничего не знал.
Кавеньяк: И никто больше не знал? Никто в мире?
Анри: Я делал это в интересах моей страны. Я ошибался.
Кавеньяк: А конверты?
Анри: Клянусь, конверты я не делал. Да и как я мог бы их сделать?
Кавеньяк: Итак, мы можем подвести итог? В 1896 году вы получили конверт с письмом, несущественным письмом. Вы изъяли это письмо и подменили его другим.
Анри: Да.
В темноте камеры я снова и снова проигрываю эту сцену. Вижу Кавеньяка за его столом, сверхчестолюбивого молодого министра, фанатика, которому хватило безрассудства поверить, будто он может раз и навсегда покончить с этим делом, а теперь обнаруживает, что собственная гордыня сыграла с ним злую шутку. Я представляю себе Гонза во время допроса: он курит, руки у него дрожат. Вижу Буадефра у окна, он смотрит перед собой, он абсолютно неколебим, как те каменные львы, что охраняют въезд в его семейный замок. И я представляю себе Анри, который время от времени поглядывает на своих начальников, безмолвно взывая к ним: «Помогите мне!», а вопросы градом сыплются на него, и начальники, конечно же, хранят молчание.
Потом представляю себе выражение лица Анри, когда Кавеньяк – не солдат, а гражданский военный министр – приказывает арестовать его и отвезти в Мон-Валерьян, где его запирают в ту самую камеру, которую зимой занимал я. На следующий день после бессонной ночи Анри пишет Гонзу и своей жене:
Имею честь просить Вас согласиться прийти ко мне сюда: мне совершенно необходимо поговорить с Вами.
Моя обожаемая Берта, я вижу, что все, кроме тебя, отвернулись от меня, но ты знаешь, в чьих интересах я действовал.
Вот он лежит, вытянувшись на диване, пьет ром из бутылки – тогда-то его и видели живым последний раз, – потом представляю Анри через шесть часов, когда лейтенант и дневальный входят в комнату и видят его все на той же кровати, пропитанной кровью, – тело уже остыло и окоченело, горло дважды разрезано бритвой, которая – странная деталь – зажата в его левой руке, хотя он и был правшой.
А вот представить себе, что случилось между этими двумя сценами, между полуднем и шестью часами, между живым Анри и Анри мертвым, я не могу – воображение мне отказывает. Лабори считает, что Анри убили, как Лемерсье-Пикара, чтобы не болтал много, и его убийство инсценировали под самоубийство. Он ссылается на своих друзей-врачей, которые утверждают, что человек не в состоянии перерезать себе сонную артерию с двух сторон. Но я не уверен, что в убийстве была необходимость. Надо знать Анри… Он понимал, чего от него ждут, после того как и Гонз, и Буадефр не сказали ни слова в его защиту.
«Прикажите мне расстрелять человека, и я сделаю это».

 

В тот же день, в то самое время, когда Анри истекает кровью, Буадефр пишет военному министру:
Министр!
Я получил доказательство того, что мое доверие к полковнику Анри, главе контрразведывательной службы, было неоправданным. Это доверие – а оно было полным – ввело меня в заблуждение, в результате я объявил подлинным поддельный документ и вручил его Вам.
В таких обстоятельствах я имею честь просить Вас освободить меня от моих обязанностей.
Буадефр
Генерал немедленно уезжает в Нормандию.
Три дня спустя в отставку подает и Кавеньяк, впрочем, не без демонстрации: «Я убежден в виновности Дрейфуса и, как и прежде, полон решимости противиться пересмотру дела». Затем подает в отставку Пельё, а Гонза переводят из военного министерства, и он возвращается на полставки в свой полк.
Я, как и большинство людей, полагаю, что все кончено: если Анри пошел на подделку одного документа, то следует согласиться с тем, что подлог он совершал неоднократно и дело против Дрейфуса несостоятельно.
Но дни идут, Дрейфус остается на Чертовом острове, а я – в Ла Санте. И постепенно становится понятно, что даже теперь армия не собирается признавать свою ошибку. Мне отказывают в освобождении. Да что там – я получаю извещение, что через три недели я и Луи предстанем перед обычным уголовным судом по обвинению в незаконной передаче секретных документов.
Накануне слушаний ко мне приходит Лабори. Обычно энергия бьет в нем ключом, но сегодня вид у него обеспокоенный.
– К сожалению, у меня неважные новости. Армия выдвигает против вас новые обвинения.
– И какие теперь?
– В подлоге.
– Они обвиняют в подлоге меня?
– Да, в фабрикации «пти блю».
На это я могу только рассмеяться.
– Нужно отдать им должное – они не лишены чувства юмора.
Но Лабори не разделяет моего шутливого настроения.
– Они будут обосновывать свою позицию тем, что военное расследование подлога имеет приоритет перед гражданским. Эта тактика имеет целью посадить вас в армейскую тюрьму. Предполагаю, что судья согласится.
– Что ж, – пожимаю плечами я, – думаю, одна тюрьма мало чем отличается от другой.
– Вот тут вы ошибаетесь, мой друг. Режим в Шерш-Миди гораздо суровее, чем здесь. И мне не нравится мысль о том, что вы окажетесь в лапах армии, – кто знает, какие там могут с вами случиться неприятности.
На следующий день меня привозят в уголовный суд департамента Сена, и я спрашиваю у судьи, могу ли я сделать заявление. Зал суда маленький и заполнен журналистами – не только французскими, но и иностранными: я даже вижу лысый купол и густые бакенбарды самого знаменитого иностранного корреспондента в мире – мсье Бловица из лондонской «Таймс». Именно к репортерам я и обращаю свое речь.
– Сегодня вечером, – говорю я, – меня вполне могут перевести в тюрьму Шерш-Миди, а потому это, вероятно, моя последняя возможность высказаться публично перед началом секретного расследования. Я хочу заявить, что если в моей камере обнаружатся шнурки Лемерсье-Пикара или бритва Анри, то это будет убийство, потому что такой человек, как я, никогда, ни при каких обстоятельствах не совершит самоубийства. Я встречу новое обвинение с высоко поднятой головой и тем же спокойствием, которое неизменно демонстрировал перед лицом моих обвинителей.
К моему удивлению, я слышу громкие аплодисменты репортеров, после чего меня выводят из зала под крики: «Да здравствует Пикар!», «Да здравствует правда!», «Да здравствует правосудие!».

 

Предвидение Лабори оказывается верным: армия получает приоритетное право разобраться со мной, и на следующий день меня перевозят в Шерш-Миди и запирают – как мне с удовольствием сообщают – в той самой камере, где ровно четыре года назад бился головой о стену бедняга Дрейфус.
Меня содержат в одиночном заключении, допускают немногих посетителей и разрешают лишь часовую прогулку в крохотном дворике. Я хожу по нему туда-сюда из одного угла в другой, потом по краю, словно мышь, оказавшаяся на дне глубокого колодца.
Меня обвиняют в том, что я стер имя получателя на бланке телеграммы и вместо него вписал имя Эстерхази. Такое обвинение влечет за собой приговор в пять лет. Допросы длятся неделями.
«Расскажите нам об обстоятельствах, при которых вам в руки попала „пти блю“…»
К счастью, я не забыл, что попросил Лота сделать фотографические копии «пти блю» вскоре после того, как он склеил обрывки: в результате фотографии все-таки приносят и на них ясно видно, что адрес в то время не подделывался – изменения были внесены позднее и были частью заговора против меня. Тем не менее меня не выпускают из Шерш-Миди. Мне пишет Полин, она хочет посетить меня, но я прошу ее не делать этого – ее приход может стать предметом газетных спекуляций. К тому же я не хочу, чтобы она видела меня в моем нынешнем состоянии – мне легче переносить все одному. Время от времени мою скуку рассеивают поездки в суд. В ноябре я представляю все мои свидетельства снова, на этот раз двенадцати старшим судьям Криминальной палаты, которые начинают гражданский процесс: они заново рассматривают приговор, вынесенный Дрейфусу.
Мое продолжающееся заключение без процесса становится скандальным. Клемансо, которому позволяют посетить меня, предлагает в «Орор» «номинировать Пикара на звание главного государственного преступника, вакантное со времен Железной Маски». По вечерам, когда свет выключают и читать я больше не могу, до меня доносятся голоса демонстрантов с улицы Шерш-Миди, одни демонстрируют за меня, другие – против. Тюрьму охраняют семьсот солдат, я слышу цоканье копыт по булыжной мостовой. Я получаю тысячи писем поддержки, среди них и от старой императрицы Евгении. Ситуация становится настолько неловкой для правительства, что чиновники из Министерства юстиции советуют Лабори подать прошение в гражданский суд, чтобы тот вмешался и освободил меня. Я не позволяю ему этого: я полезнее в качестве заложника. С каждым новым днем моего заключения армия выглядит все более отвратительной и мстительной.
Идут месяцы, и вот как-то днем в субботу, 3 июня 1899 года ко мне приходит Лабори. На улице вовсю светит солнце, проникая даже через крохотное зарешеченное окно камеры. Я слышу птичий щебет. Лабори кладет большую ладонь на металлическую решетку и говорит:
– Пикар, я хочу пожать вашу руку.
– Почему?
– Ну почему вы, черт побери, всегда возражаете? – Он проводит по стальной решетке длинными толстыми пальцами. – Хоть раз сделайте то, что я прошу. – Я подаю ему руку, и он тихо говорит: – Поздравляю, Жорж.
– С чем?
– Верховный апелляционный суд приказал армии вернуть Дрейфуса для пересмотра дела.
Я так долго ждал этой новости, а когда дождался – ничего не чувствую.
– И на каком основании они это сделали? – Вот и все, что я могу сказать.
– Они сослались на два пункта, и оба взяты из ваших показаний: во-первых, письмо с «опустившимся типом Д.» не имеет отношения к Дрейфусу и его нельзя было предъявлять суду, не поставив в известность защиту. И во-вторых… как там они сформулировали? Ах да, вот эти слова: «…факты, неизвестные первому военному трибуналу, обнаруживают тенденцию к свидетельству в том, что „бордеро“ не могло быть написано Дрейфусом».
– Ну и речь у вас, юристов! – Я пробую на язык, словно деликатес, юридическую формулировку: – «Факты, неизвестные первому военному трибуналу, обнаруживают тенденцию к свидетельству в том…». А армия не может подать апелляцию?
– Нет. Дело сделано. За Дрейфусом уже отправлен военный корабль, чтобы доставить его на новый суд. И на сей раз заседания не будут проходить при закрытых дверях – на сей раз за ними будет наблюдать весь мир.
Назад: Глава 21
Дальше: Глава 23