Глава 20
Мон-Валерьян – громадная, квадратной формы крепость на западной окраине города, часть оборонительного кольца вокруг Парижа. Меня проводят по винтовой лестнице на третий этаж офицерского крыла. Я единственный заключенный. Зимой здесь ни днем ни ночью не слышно ничего, кроме завывания ветра в бойницах. Моя дверь постоянно закрыта, внизу лестницы стоит часовой. У меня есть маленькая комната, спальня, туалет. Сквозь зарешеченные окна открывается вид через Сену и Булонский лес на Эйфелеву башню в семи километрах на востоке.
Если мои враги в Генеральном штабе полагают, что для меня это трудное испытание, то они ошибаются. У меня есть кровать, стул, ручка и бумага, много книг – Гете, Гейне, Ибсен. Пруст любезно присылает мне свои «Утехи и дни», моя сестра – новый французско-русский словарь. Что еще нужно человеку? Я в заключении, и я свободен. Гнетущее бремя секретности, которое я нес все эти месяцы, упало с моих плеч.
Через два дня после моего помещения в тюрьму правительство вынуждено принять вызов, брошенный ему Золя, и оно предъявляет ему обвинение в клевете. Слушания будут проходить не под покровом тайны в каком-то убогом зале под контролем армии, а публично, в суде присяжных во Дворце правосудия. Дело поставили в самый верх листа ожидания, так что процесс может начаться в любую минуту. Командир крепости отказывается впускать ко мне кого бы то ни было, кроме действующих офицеров, но даже он не может запретить мне встречаться с адвокатом. Луи привозит мне повестку. Меня вызывают для дачи свидетельских показаний в пятницу, 11 февраля.
Я разглядываю повестку:
– Что случится, если Золя признают виновным?
Мы сидим в комнате для посетителей: на окнах решетки, два простых деревянных стула и деревянный стол, за дверью стоит охранник и делает вид, что не слушает.
– Он на год попадет в тюрьму, – отвечает Луи.
– Золя поступил мужественно.
– Чертовски мужественно, – соглашается Луи. – Только жаль, что он не смирил свое мужество каплей рассудительности. Но его понесло, и он не смог воспротивиться желанию вставить в конце предложение о суде над Эстерхази – «я обвиняю второй трибунал в том, что он, подчиняясь приказу, оправдал заведомо виновного». За это правительство на него и ополчилось.
– Не за обвинения в адрес Буадефра и остальных?
– Нет, на такое они не обращают внимания. Они сосредоточились на этом крохотном вопросе и тут могут не сомневаться в победе. А значит, все, имеющее отношение к Дрейфусу, будет считаться неприемлемым, если оно не связано напрямую с судом над Эстерхази.
– То есть мы снова проиграем?
– Бывают такие случаи, когда поражение оборачивается победой, если сопротивление не ослабевает.
В военном министерстве явно нервничают, опасаясь того, что могу сказать я. За несколько дней до процесса в Мон-Валерьян приходит мой старый товарищ, полковник Байу, чтобы «попытаться вразумить» меня. Он дожидается, когда мы выходим во двор, где мне позволено два часа в день заниматься физическими упражнениями, и там передает мне устное послание:
– Я уполномочен – на самом высшем уровне – сказать тебе, – с напыщенным видом объявляет он, – что если ты проявишь некоторую рассудительность, то твоя карьера не пострадает.
– Если я буду держать рот на замке?
– «Рассудительность» – вот что было сказано.
Моя первая реакция – смех.
– Насколько я понимаю, за этим стоит Гонз?
– Я предпочту промолчать.
– Можешь передать ему от меня: я не забыл, что все еще остаюсь солдатом, и сделаю все возможное, чтобы примирить необходимость сохранять конфиденциальность с моими обязательствами свидетеля. Этого достаточно? А теперь можешь возвращаться в Париж с чувством выполненного долга, а мне дай погулять спокойно.
В назначенный день меня сажают в армейский экипаж и везут во Дворец правосудия на острове Сите, на мне форма тунисских стрелков. Я дал слово, что не буду пытаться покинуть пределов дворца и вернусь в Мон-Валерьян с моими тюремщиками по окончании дневного заседания. Любезность за любезность – мне позволено войти в здание свободно, без сопровождения. На бульваре Пале антисемитское сборище. «Смерть евреям!» «Смерть предателям!» «Жидов в Сену!» Меня узнают, вероятно, по злобным карикатурам, которые появлялись в «Либр пароль» и других помоечных газетах, и несколько негодяев, вырвавшись из толпы, пытаются преследовать меня по ступеням дворца, но их останавливают жандармы. Я понимаю, почему Матье Дрейфус отказался прийти на заседание.
Высокий сводчатый коридор дворца в этот хмурый февральский день сверкает электрическим светом, тут полно народа, стоит шум, словно на каком-то фантастическом вокзале: секретари и посыльные спешат с документами, адвокаты в черных мантиях шепчутся с клиентами, консультируют их, взволнованные истцы и ответчики, свидетели, жандармы, репортеры, офицеры, бедняки, ищущие убежища от холода, великосветские дамы и господа, которым удалось приобрести билет на сенсационное выступление Золя, – все слои общества собрались в огромном вестибюле и длиннющем коридоре для подсудимых. Звучит звонок. Крики и шаги гулким эхом отдаются от мраморного пола. Я прохожу более или менее незамеченным, если не считать легких толчков локтем и взглядов. В зале свидетелей я называю себя судебному приставу. Через полчаса меня вызывают.
Первые впечатления о зале судебных заседаний: размер и величие, много деревянных панелей, сверкающие медные ручки, плотная толпа, гул разговоров, тишина, которая воцаряется, когда я появляюсь в проходе. Мои сапоги стучат по паркетному полу, я прохожу в маленькую деревянную калитку в ограждении, которое отделяет судью и присяжных от зрителей, подхожу к полукруглому барьеру свидетельского места в пространстве перед судейским столом.
– Свидетель, назовите свое имя.
– Мари-Жорж Пикар.
– Место проживания?
– Мон-Валерьян.
Это вызывает смех, и у меня появляется секунда, чтобы сориентироваться: с одной стороны от меня место для двенадцати присяжных, все они обычные лавочники и ремесленники. Высоко на своем кресле сидит круглолицый судья Делегорг в алой мантии, под ним с десяток юристов в своих черных, похожих на священнические одеяниях, включая генерального прокурора Ван Касселя, выступающего от имени правительства. За столом сидит Золя, который одобрительно кивает мне, как и его сообвиняемый Перранс, директор «Орор», рядом с ними – адвокат Фернан Лабори со стороны Золя, Альбер Клемансо от Перранса и Жорж Клемансо, который каким-то образом получил разрешение сидеть рядом с братом, хотя он и не юрист. А у меня за спиной, словно церковные прихожане, зрители, включая сплоченную группу офицеров в черной форме, среди которых Гонз, Пельё, Анри, Лот и Гриблен.
Поднимается Лабори. Он высок, молод, широкоплеч, светловолос, бородат – этакая патриархальная фигура. Викинг – прозвище, под которым он известен. Адвокат знаменит своим агрессивным стилем.
– Не может ли полковник Пикар, – начинает он, – рассказать нам, что ему известно о деле Эстерхази, о его расследовании и обстоятельствах, которые сопутствовали удалению полковника из военного министерства? – Задав свой вопрос, он садится.
Я хватаюсь за полукруглый стержень барьера, чтобы не выдать дрожи рук, перевожу дыхание.
– Весной тысяча восемьсот девяносто шестого года в мои руки попали фрагменты письма-телеграммы…
Меня никто не прерывает, и я говорю больше часа, изредка останавливаясь, чтобы глотнуть воды. Я использую свой преподавательский опыт в Военной школе. Пытаюсь представить себе, что читаю особо сложную лекцию по топографии. Я не пользуюсь шпаргалками. И еще я исполнен решимости контролировать себя – быть вежливым, точным, бесстрастным, – не выдавать никаких секретов, не совершать личных нападок. Я ограничиваюсь скандальным делом против Эстерхази: доказательство в виде «пти блю», его безнравственное поведение, вечная нужда в деньгах, подозрительный интерес к артиллерии и тот факт, что его почерк совпадает с почерком «бордеро». Я рассказываю о том, как доложил о моих подозрениях начальству, а в результате оказался отправленным в Северную Африку, о тех кознях против меня, которые строились с тех самых пор. Набитый людьми зал слушает в полной тишине. Я чувствую, что мои слова доходят до них. Лица офицеров Генерального штаба, когда я мельком, искоса вижу их, с каждой минутой становятся все мрачнее.
Когда я заканчиваю, Лабори начинает задавать мне вопросы:
– Считает ли свидетель, что козни против него – дело рук одного майора Эстерхази, или он полагает, что у майора Эстерхази были сообщники?
Я задумываюсь, перед тем как ответить.
– Считаю, что у него были сообщники.
– Сообщники внутри военного министерства?
– У Эстерхази определенно был один сообщник, осведомленный о том, чтó происходит в военном министерстве.
– Что, по вашему мнению, было более сокрушительным свидетельством против майора Эстерхази – «бордеро» или «пти блю»?
– «Бордеро».
– Вы сказали об этом генералу Гонзу?
– Сказал.
– Тогда каким образом генерал Гонз мог требовать, чтобы вы отделили дело Дрейфуса от дела Эстерхази?
– Я могу только сообщить то, что он говорил.
– Но ведь если майор Эстерхази – автор «бордеро», то обвинение против Дрейфуса лишено оснований?
– Да… поэтому я никак не мог понять, как эти дела можно отделять одно от другого.
В этот момент вмешивается судья:
– Вы помните о том, как просили мэтра Леблуа прийти к вам в кабинет?
– Да.
– Вы помните дату?
– Это было весной девяносто шестого года. Мне потребовался его совет о почтовых голубях.
– Мсье Гриблен, – говорит судья, – прошу вас ответить. Насколько я понимаю, вы утверждаете иное?
Я чуть поворачиваю голову, вижу, как Гриблен встает со своего места среди офицеров Генштаба. Он подходит и становится рядом со мной перед судьей. В мою сторону он не смотрит.
– Да, мсье председатель. Как-то вечером в октябре девяносто шестого года я зашел в кабинет полковника Пикара подать заявление на отпуск. Он сидел за своим столом, документы по почтовым голубям лежали справа от него, а секретная папка слева.
Судья смотрит на меня.
– Мсье Гриблен ошибается, – вежливо отвечаю я. – Либо ему изменяет память, либо он путает папки.
Гриблен напрягается всем телом:
– Верьте мне, я говорю то, что видел!
Я улыбаюсь, глядя на него, исполненный решимости сдерживать себя:
– А я утверждаю, что вы ничего такого не видели.
– Полковник Пикар, вы как-то раз просили мсье Гриблена франкировать письмо? – спрашивает судья.
– Франкировать письмо?
– Да, франкировать, но не датой получения, а более ранней?
– Нет.
– Позвольте, я освежу вашу память, полковник, – саркастически произносит Гриблен. – Как-то раз вы пришли в свой кабинет около двух часов дня. Вы послали за мной и, снимая шинель, спросили: «Гриблен, не могли бы вы франкировать письмо?»
– Ничего такого я не помню.
– Но вы наверняка помните вашу просьбу такого же рода, обращенную к майору Лоту?
– Никогда, – качаю головой я. – Никогда, никогда!
– Майор Лот, прошу вас занять свидетельское место.
Лот поднимается со своего стула рядом с Анри и подходит к нам. Он смотрит перед собой, словно на параде, и говорит:
– Полковник Пикар просил меня удалить все следы разрывов на «пти блю». Он спросил: «Как по-вашему, мы сможем франкировать это на почте?» И еще он сказал, я должен свидетельствовать, что узнал почерк на «пти блю» и это почерк некоего иностранного господина. Но я ему ответил: «Я никогда прежде не видел этого почерка».
Глядя на эту пару, я понимаю: годы руководства шпионами сделали их обоих лжецами.
– Но этот документ был разорван на шестьдесят частей, склеенных липкой лентой с той стороны, где адрес. – Я скрежещу зубами. – Как такой документ можно было франкировать? Это выглядело бы нелепо.
Никто из них не отвечает.
Лабори снова вскакивает на ноги. Он подтягивает на себе мантию и обращается к Лоту:
– Вы в своей записке написали, что полковник Пикар мог легко добавить «пти блю» к пакету с сырыми разведывательными материалами, лежавшими в сейфе, иными словами, что «пти блю» – обычная фабрикация.
– Верно. Он мог это сделать.
– Но у вас нет никаких доказательств?
– И тем не менее я верю в это.
– Полковник Пикар?
– Майор Лот может верить во что угодно, но истиной его вера от этого не становится.
– Вернемся к инциденту с секретной папкой, – говорит судья. – Полковник Анри, подойдите к месту для свидетелей.
Теперь с места поднимается Анри и подходит к барьеру. Вблизи я вижу, что он сильно возбужден, раскраснелся и вспотел. Все трое, кажется, сильно взволнованы. Одно дело – лгать в тесном тайном кружке военного трибунала, и другое – делать это здесь. Они такого никак не ожидали.
– Это было, кажется, в октябре, – начинает Анри. – Я всегда плохо запоминаю даты. Помню только, что в кабинете лежала отрытая папка. Полковник сидел за столом, слева от него сидел мсье Леблуа, а перед ними на столе лежали документы, среди них я увидел секретную папку, помеченную синим карандашом. Конверт был открыт, и документ, о котором идет речь, – тот, что содержит слова «этот опустившийся тип Д.», – лежал открытым на столе.
– Что вы можете на это сказать, полковник Пикар? – спрашивает судья.
– Я повторяю, что в присутствии мэтра Леблуа ни одна секретная папка не лежала на моем столе, открытая или закрытая. И это ни в коем случае не могло произойти так, как описывает полковник Анри, поскольку мэтр Леблуа имеет документы, подтверждающие, что он вернулся в Париж только седьмого ноября.
– А я говорю, что это случилось в октябре! – взрывается Анри. – Это был октябрь – ничего другого я сказать не могу.
– Могу я задать вопрос полковнику Анри? – обращаюсь я к судье. Он жестом приглашает меня продолжать, и я спрашиваю у Анри: – Скажите, вы вошли в мой кабинет через дверь против стола или через маленькую боковую дверь?
– Через главную дверь, – немного подумав, отвечает он.
– И как далеко вы прошли в мой кабинет?
– Недалеко. Не могу сказать точно – то ли на полшага, то ли на шаг.
– Но в любом случае вы, вероятно, находились по сторону моего стола, противоположную той, за которой сидел я. Как же вы могли видеть документ?
– Я прекрасно видел его.
– Но этот документ написан очень неразборчивым почерком, даже если вы держите его перед глазами. Как вы могли разглядеть, что это за бумага, с такого расстояния?
– Послушайте, полковник, – говорит Анри, все еще напором пытаясь выйти сухим из воды, – я знаю этот документ лучше любого другого и наверняка узнал бы его с расстояния в десять шагов. Тут нет сомнений. Говорю вам это напрямую, раз и навсегда! Вы хотите света? Вы его получите! – Поворачиваясь к присяжным, Анри показывает на меня пальцем. – Полковник Пикар лжет!
Он произносит эти слова тем же самым театральным тоном и с тем же обвинительным жестом, которые он использовал на суде над Дрейфусом: «Предатель – этот человек!» В зале раздается всеобщий вздох, и в этот момент я забываю о своем внутреннем обете контролировать себя. Анри только что назвал меня лжецом. Я поворачиваюсь к нему и поднимаю руку, чтобы заставить его замолчать.
– Вы не имеете права говорить такое! Я требую у вас удовлетворения за эти слова!
Вокруг меня возникает шум – кто-то аплодирует, кто-то насмехается, но мало-помалу приходит понимание того, что я сейчас вызвал Анри на дуэль. Тот смотрит на меня с удивлением. Судья стучит молотком, призывает публику к порядку. Я больше не держу себя в руках. Вся безысходность и боль последних полутора лет прорываются наружу.
– Господа присяжные, вы видели здесь, как люди вроде полковника Анри, майора Лота и хранителя архива Гриблена выдвигают против меня самые грязные обвинения. Вы только что слышали, как полковник Анри назвал меня лжецом. Вы слышали, как майор Лот, не имея ни малейших доказательств, предположил, что я сам создал «пти блю». Хотите знать, господа, почему это происходит? Все они – творцы дела Дрейфуса…
– Полковник! – предупреждает меня судья.
– Полковник Анри, мсье Гриблен при помощи полковника дю Пати де Клама и под руководством генерала Гонза прикрывают ошибки, которые они совершили при моем предшественнике полковнике Сандерре, – продолжаю я. – Он был больной человек и уже тогда страдал от прогрессивного паралича, который и убил его впоследствии. И они выгораживали его с тех самых пор, возможно, из неверно понятого чувства преданности, возможно, ради чести отдела – я не знаю. Хотите знать, в чем состоит мое преступление в их глазах? В том, что я верил: для защиты нашей чести есть более приемлемый способ, чем слепое подчинение. Поэтому вот уже несколько месяцев оплаченные ими газеты осыпают меня клеветой и ложью.
– Правильно! – кричит Золя.
Судья стучит молотком, требуя, чтобы я замолчал. Но я не замолкаю:
– Много месяцев я нахожусь в самой ужасной для офицера ситуации – мою честь порочат, но я даже не могу себя защитить. А завтра меня, вероятно, выкинут из армии, которую я люблю и которой отдал двадцать пять лет жизни. Ну что ж – пусть так оно и будет! Я продолжаю верить, что мой долг – поиск правды и справедливости. И считаю, что это наилучший способ для солдата служить в армии, а еще считаю, что это мой долг честного человека. – Я снова поворачиваюсь к судье и тихо добавляю: – Это все, что я хотел сказать.
У меня за спиной раздаются негромкие аплодисменты и шумные издевательские выкрики. Одинокий голос кричит: «Да здравствует Пикар!»
Вечером, чтобы избежать встречи с толпой, меня выводят через боковую дверь на набережную Орфевр. Небо над дворцом кроваво-красное, и по нему проносятся искры, а когда мы сворачиваем за угол, я вижу, что на набережной по другую сторону Сены толпа в несколько сотен человек сжигает книги – книги Золя, как я узнаю впоследствии, и попавшие им в руки журналы, выражавшие сочувствие Дрейфусу. Есть что-то языческое в том, как фигуры пляшут вокруг пламени над темной рекой. Жандармам приходится теснить толпу, чтобы дать проезд нашему экипажу. Лошади пугаются, вознице с трудом удается их удерживать. Мы проезжаем по мосту и едва успеваем миновать сотню метров по Севастопольскому бульвару, когда слышим звук разбиваемого стекла и видим толпу, бегущую по центру улицы. Какой-то человек кричит: «Покончим с евреями!» Минуту спустя мы проезжаем мимо магазина с разбитыми витринами и заляпанной краской вывеской, гласящей: «Леви и Дрейфус».
На следующий день во Дворце правосудия меня ведут не в зал суда присяжных, а в другую часть здания, где меня допрашивает судебный следователь Поль Бертюлю: он задает вопросы о сфабрикованных посланиях, полученных мною в Тунисе. Он крупный обаятельный человек лет сорока пяти, выполняющий задание генерала Бийо. У него загнутые вверх усы и красная гвоздика в петлице. Судя по его виду, он был бы больше на месте не здесь, а на ипподроме, наблюдая за скачками. Я знаю, что Бертюлю консерватор, роялист и друг Анри, – вероятно, поэтому он и получил нынешнее задание. Поэтому никаких надежд на его объективность у меня нет. Но, к моему удивлению, чем больше я рассказываю о том, что происходило со мной в Северной Африке, тем сильнее его волнение.
– Позвольте мне спросить напрямую, полковник: вы абсолютно уверены, что мадемуазель Бланш де Комменж не отправляла вам этих телеграмм?
– У меня нет никаких сомнений, что ее имя оказалось втянуто в эту историю стараниями полковника дю Пати.
– А зачем это ему понадобилось?
– Сказать вам об этом, мсье Бертюлю, я согласен только на конфиденциальных условиях. – Я смотрю на стенографиста, который записывает мои показания.
– Юридические процедуры такого не предусматривают, полковник.
– Это вопрос не строго юридический.
Следователь задумывается на несколько секунд.
– Хорошо, – говорит он наконец. – Однако вы должны понимать, что независимо от вашего желания я вправе предпринять действия на основе полученных от вас сведений.
Я чувствую, что могу ему верить, и потому соглашаюсь. Когда стенографист выходит, я рассказываю ему историю связи дю Пати с Бланш, добавляю подробности о похищенном письме, предположительно возвращенном молодой женщиной в вуали.
– Вот почему я утверждаю, что за этим так или иначе стоит дю Пати. Его воображение омерзительно, но ограниченно. Я уверен, именно он и снабдил Эстерхази этой выдумкой, подходящей для любовного романа, – женщина в вуали, каким-то образом знакомая со мной.
– Поверить в такую выдумку можно лишь с трудом.
– Согласен. Но вы представляете, насколько губительно это было бы для репутации мадемуазель де Комменж в обществе, если бы стали известны все подробности.
– Значит, вы утверждаете, что полковник дю Пати – прямое связующее звено между заявлениями майора Эстерхази и официально санкционированным заговором против вас с применением сфабрикованных посланий?
– Да.
– Является ли фабрикация обычным методом, используемым в департаменте разведки?
Его наивность вызывает у меня улыбку, но я прячу ее.
– Во французской уголовной полиции есть один полицейский – Жан-Альфред Девернин. Он как-то раз привел ко мне фальсификатора, который работает под псевдонимом Лемерсье-Пикар. Этот человек может ответить на ваш вопрос.
Бертюлю записывает имя, потом вызывает стенографиста.
В тот день, пока я даю показания судебному следователю, раздается настойчивый стук в дверь и в комнату засовывает голову Луи. Он вспотел, тяжело дышит.
– Извините за вторжение, – говорит он Бертюлю, – но в суде срочно требуется присутствие полковника Пикара.
– К сожалению, он сейчас дает показания мне.
– Я вас прекрасно понимаю, и мэтр Лабори просил передать свои извинения, но ему необходим полковник для дачи опровергающих показаний.
– Ну, если нужно, так нужно.
Мы спешим по коридору, и Луи говорит:
– Генерал Пельё дает показания и пытается разрушить твои. Он заявляет, что Эстерхази никак не мог написать «бордеро», потому что не имел доступа к такому уровню секретности.
– Полная чепуха! – возражаю я. – Я говорил обо всем этом вчера. И при чем тут Пельё? Почему не Гонз или Анри дают показания по этим вопросам?
– Ты не обратил внимания? Они теперь затыкают им все дыры. Других приличных ораторов у них нет. К тому же Пельё не запятнан, как остальные. – Когда мы доходим до зала суда, Луи останавливается. – Ты понимаешь, что это значит, Жорж?
– Что?
– Они отступают. Они впервые боятся, что могут и в самом деле проиграть.
В зале суда на свидетельском месте стоит Пельё и явно подходит к заключительной части своей речи – он, словно адвокат, обращается к присяжным. Мы с Луи останавливаемся сзади и слушаем.
– Господа! – ударяя себя в грудь, восклицает Пельё. – У меня душа солдата, и она не приемлет клеветы, которую громоздят на нас! Преступно пытаться отобрать у армии веру в ее командиров. Что можно ждать от такой армии в дни опасности – а они, возможно, ближе, чем вы думаете. Как, по вашему мнению, будут вести себя несчастные солдаты, ведомые в бой командирами, о которых они наслышались таких вот разговоров? Такие командиры поведут ваших сыновей на бойню, господа присяжные! Но мсье Золя при этом выиграет новое сражение, он напишет новый «Разгром», распространит французский язык по всему миру, по всей Европе, и с ее карты исчезнет Франция!
Часть зала, занятая армейскими офицерами, взрывается одобрительными криками. Пельё поднимает палец, призывая их к молчанию.
– И еще одно слово, господа. Нам бы следовало радоваться, если бы Дрейфуса оправдали три года назад. Это доказывало бы, что во французской армии нет предателя. Но чего не допустил недавний трибунал, так это осуждения невиновного человека и замены Дрейфуса на него, виновен Дрейфус или нет.
Он заканчивает речь под новые восторженные крики Генерального штаба. Я прохожу к свидетельскому месту, мимо Гонза и Анри, они оба аплодируют стоя. Пельё возвращается на свое место, как боксер, победивший в схватке, и я сторонюсь, пропуская его. Его глаза горят. Он даже не замечает меня, пока не подходит вплотную, и тогда на ходу уголком рта произносит:
– Ваша очередь.
Однако, к недовольству Лабори, судья постановляет, что ввиду позднего времени мои свидетельские показания переносятся на следующую сессию. Я возвращаюсь в Мон-Валерьян и провожу бессонную ночь, слушая ветер, и далеко за полночь смотрю на огонек на вершине Эйфелевой башни, сверкающий, словно Красная планета в небесах над Парижем.
На следующее утро, когда я занимаю свидетельское место, Лабори говорит:
– Вчера генерал Пельё заявил, будто майор Эстерхази не мог получить документы, перечисленные в «бордеро». Что бы вы ответили на это?
– Кое-что из того, что я скажу, возможно, будет противоречить сказанному генералом Пельё, – начинаю я с осторожностью, – но я считаю своим долгом говорить то, что думаю. Документы, перечисленные в «бордеро», вовсе не так важны, как думают люди, введенные в заблуждение.
Я снова говорю осторожным языком фактов. Указываю, что вместе с «бордеро», предположительно, были переданы пять комплектов бумаг. Но четыре из них не являлись документами, а представляли собой лишь «записки», которые не требовали никаких специальных знаний, доступных только офицерам Генерального штаба: записка о гидравлическом тормозе для 120-миллиметрового орудия, записка о войсках прикрытия, об изменении артиллерийских построений и о вторжении на Мадагаскар. Почему же только записки? Ведь наверняка тот, кто мог предложить что-либо серьезное, а не подслушанные обрывки разговоров и не увиденное мельком, написал бы: «Посылаю вам копию таких-то и таких-то документов». Одна копия все же была – пятый документ, – инструкция по артиллерийской стрельбе, и это явно не случайное совпадение: мы знаем, что майор Эстерхази имел доступ к этому документу и даже попросил переписать его для него. И опять же, автор говорит, что имел документ в своем распоряжении ограниченный отрезок времени, тогда как офицер Генерального штаба, такой как Дрейфус, имел бы к документу неограниченный доступ.
Справа от меня большие вычурные часы. Я слышу, как они тикают в тишине каждый раз, когда делаю паузы, – с таким напряженным вниманием слушает меня аудитория. И время от времени краем глаза вижу, что сомнение начинает закрадываться не только у присяжных, но даже и у некоторых офицеров Генштаба. Пельё теперь выглядит менее уверенным, постоянно встает, чтобы прервать меня, все дальше и дальше уходит по тонкому льду и наконец совершает существенную ошибку. Я объясняю, что завершающая фраза «бордеро» – «Уезжаю на маневры» – указывает также на то, что автор не служил в военном министерстве, потому что маневры Генерального штаба проводятся осенью, а «бордеро», предположительно, писалось в апреле, и в этот момент Пельё снова встает:
– Но «бордеро» писалось не в апреле.
Прежде чем я успеваю ответить, Лабори в мгновение ока вскакивает:
– Нет, в апреле – по крайней мере, министерство именно так всегда говорило.
– Вовсе нет, – гнет свое Пельё, хотя в его голосе и слышится дрожь неуверенности. – Я обращаюсь к генералу Гонзу.
Гонз встает и отвечает:
– Генерал Пельё прав: «бордеро», вероятно, было написано в августе, поскольку в нем упоминается записка о вторжении на Мадагаскар.
Теперь Лабори напускается на Гонза:
– Так когда же в Генеральном штабе была составлена записка по Мадагаскару?
– В августе.
– Постойте. – Лабори просматривает свои документы, извлекает из них лист бумаги. – Но в обвинении Дрейфуса, зачитанном на его процессе, утверждается, что он скопировал записку по Мадагаскару в феврале, когда был приписан к соответствующему департаменту. Я цитирую: «Капитан Дрейфус мог легко добыть документ в это время». Как вы согласуете две эти даты?
Рот Гонза распахивается в смятении. Он смотрит на Пельё.
– Записка была составлена в августе… Не знаю, писалась ли она в феврале…
– Вот оно, господа, – издевательски произносит Лабори. – Теперь вы понимаете, насколько важно быть точным?
Ошибка довольно простая, но все же сразу чувствуется перемена настроения в зале, словно падение атмосферного давления. Кто-то начинает смеяться, и лицо Пельё каменеет и пунцовеет от злости. Он тщеславный, гордый человек, а выставил себя дураком. Хуже того, весь правительственный иск вдруг становится шатким. Его должным образом не проверял ни один адвокат уровня Лабори, а под давлением иск становится хрупким, как спичка.
Пельё просит объявить короткий перерыв. Он возвращается обратно, и вокруг него быстро собираются офицеры Генштаба, включая Гонза и Анри. Я вижу, как Пельё тычет пальцем. Лабори тоже видит это. Он смотрит на меня, хмурится, всплескивает руками и спрашивает одними губами: «Что это?» Но я могу ответить только пожатием плеч – понятия не имею, что они обсуждают.
Пять минут спустя Пельё снова подходит к свидетельскому месту и показывает, что хочет сделать заявление.
– Господа присяжные, я должен сделать одно наблюдение касательно того, что сейчас произошло. До этого момента наша сторона строго придерживалась юридических норм. Мы не говорили ни слова о деле Дрейфуса, и я не собираюсь говорить о нем сейчас. Но защита теперь прочла пассаж из приговора, который оглашался за закрытыми дверями. Что ж, как говорит полковник Анри: они хотят света – они его получат! В ноябре девяносто шестого года в военное министерство поступило неопровержимое доказательство вины Дрейфуса. И я видел это доказательство. Это документ, подлинность которого невозможно оспорить, и он содержит приблизительно такие слова: «Некий депутат будет задавать вопросы о деле Дрейфуса. Никогда не признавай, что у тебя были отношения с этим евреем». Господа, я ручаюсь за это заявление своей честью. И призываю генерала Буадефра подтвердить мои показания.
Я слышу коллективный вдох в зале суда, который переходит в гул голосов: люди обсуждают с соседями услышанное. И опять Лабори в недоумении смотрит на меня. Несколько секунд у меня уходит на то, чтобы сообразить: Пельё, вероятно, имеет в виду письмо, предположительно полученное из немецкого посольства, – то самое, которое появилось очень вовремя перед моей отправкой из Парижа и которое Бийо читал, но мне не показывал. Я энергично киваю Лабори и делаю хватательные движения руками. Пельё совершил еще одну ошибку. Адвокат должен не упустить момент, воспользоваться им.
Гонз, почувствовав опасность, встает и спешит вперед.
– Прошу слова! – взволнованно говорит он судье.
Но с Лабори ему не совладать.
– Извините, генерал, но сейчас слово принадлежит мне. Только что возникла проблема исключительной серьезности. После такого заявления никаких ограничений в дебатах быть не может. Я указываю генералу Пельё, что ни один документ не может иметь юридической ценности и быть признан доказательством, пока он не обсужден открыто. Пусть генерал объяснится откровенно и предъявит документ суду.
– Что вы можете сказать, генерал Гонз? – спрашивает судья.
Голос Гонза звучит высоко и надтреснуто. Ему словно петлю накинули на шею.
– Я подтверждаю заявление генерала Пельё. Он взял инициативу на себя и поступил правильно. На его месте я сделал бы то же самое. – Гонз нервно потирает ладони о брюки. Вид у него совершенно несчастный. – Армия не боится света. Она не боится говорить правду, чтобы защитить собственную честь. Однако тут необходима осмотрительность, и я не считаю возможным делать публичными доказательства такого рода, хотя они и в самом деле реальны и неоспоримы.
– Прошу вызвать генерала Буадефра для подтверждения моих слов, – без обиняков говорит Пельё и, игнорируя судью и горемычного Гонза, зовет своего адъютанта, стоящего в проходе: – Майор Делькассе, немедленно отправляйтесь к генералу Буадефру.
Во время перерыва Лабори подходит ко мне и шепчет:
– О каком документе он говорит?
– Не могу вам сказать в подробностях, не нарушив присяги секретности.
– Вы должны дать мне хоть что-нибудь, полковник, – сейчас здесь будет начальник Генерального штаба.
Я смотрю туда, где сидят Пельё, Гонз и Анри, они слишком погружены в свой разговор и не обращают на меня внимания.
– Могу сказать только, что это тактика на грани отчаяния. Не думаю, что Гонз и Анри довольны ситуацией, в которую их поставили.
– Какую линию допроса вы мне предлагаете взять с Буадефром?
– Попросите его прочесть документ полностью. Спросите, допустят ли они следственную проверку документа. Спросите, почему они якобы нашли неопровержимое доказательство вины Дрейфуса два года спустя после того, как отправили его на Чертов остров!
О появлении Буадефра в коридоре извещают вспышка аплодисментов и приветственные крики. Дверь снова хлопает. Несколько дежурных офицеров бегут впереди, а потом появляется и сам великий человек, он медленно шествует из конца зала к свидетельскому месту. Я вижу его после пятнадцатимесячного перерыва. Высокий и полный достоинства, движения скованные, черный мундир, застегнутый на все пуговицы, резко контрастирует с седыми волосами и усами. Он кажется сильно постаревшим.
– Генерал, спасибо, что пришли, – говорит судья. – Здесь произошел неожиданный инцидент. Позвольте мне зачитать вам стенограмму показаний, которые дал генерал Пельё.
Выслушав судью, Буадефр мрачно кивает:
– Я буду короток. Я подтверждаю показания генерала Пельё по всем пунктам – они точны и аутентичны. Не могу добавить ни слова. Да и не имею права. – Он поворачивается к присяжным. – А теперь позвольте мне, господа, в заключение сказать вам одно. Вы – присяжные. Вы – народ. Если народ сомневается в армейских командирах, в тех, кто несет ответственность за оборону страны, то командиры готовы предоставить эту нелегкую ношу другим – вы только скажите. Больше я не произнесу ни слова. Господин председатель, прошу вашего разрешения удалиться.
– Вы можете удалиться, генерал, – говорит судья. – Пригласите следующего свидетеля.
Буадефр разворачивается и идет к выходу под громкие аплодисменты всего зала. Проходя мимо меня, он стреляет глазами в мою сторону, и на его щеке чуть дергается мускул. За спиной генерала раздается голос Лабори:
– Прошу меня простить, генерал, у меня есть к вам несколько вопросов.
– Я не давал вам слова, мэтр Лабори, – призывает его к молчанию судья. – Инцидент исчерпан.
Выполнив свою миссию, Буадефр ровным шагом идет все дальше к выходу. Несколько офицеров Генерального штаба поднимаются и следуют за ним, застегивая плащи.
Лабори все еще пытается вернуть его:
– Прошу прощения, генерал Буадефр…
– Я не давал вам слова! – Судья стучит молотком. – Пригласите майора Эстерхази.
– Но у меня есть вопросы к прежнему свидетелю…
– Этот инцидент выходит за рамки процесса.
– Требую предоставить мне слово!
Слишком поздно. Из конца зала заседания доносится мягкий щелчок дверного замка – не хлопок, – и на этом вмешательство Буадефра завершается.
После драмы последних нескольких минут появление Эстерхази почти не представляет интереса. Слышно, как Лабори и братья Клемансо переговариваются громким шепотом, не стоит ли им в знак протеста против непредвиденного вмешательства Буадефра покинуть зал. Присяжные – это собрание мануфактурщиков, лавочников и овощеводов – все еще не могут прийти в себя после угрозы лично начальника Генерального штаба: если они вынесут вердикт против армии, то все ее высшее командование воспримет это как вотум недоверия и уйдет в отставку. Что касается меня, то я ерзаю на своем месте, мучительно решая, что мне делать дальше.
Эстерхази – он дрожит, его неестественно большие выпуклые глаза постоянно стреляют то в одну, то в другую сторону.
– Я не знаю, понимаете ли вы безобразную ситуацию, в которой я оказался, – начинает он с обращения к присяжным. – Некий мерзавец, мсье Матье Дрейфус, не имея на то ни малейших оснований, осмелился обвинить меня в преступлении, за которое наказан его брат. Сегодня, пренебрегая всеми человеческими правами, всеми правилами правосудия, меня ставят перед вами не в качестве свидетеля, а обвиняемого. Я категорически возражаю против такого ко мне отношения…
Мне невыносимо его слушать. Я демонстративно встаю и выхожу из зала.
Эстерхази кричит мне вслед:
– В течение последних восемнадцати месяцев против меня плели самый гнусный из всех возможных заговоров! За это время я страдал столько, сколько не страдал никто из моих современников за всю жизнь!..
Я закрываю дверь и ищу в коридоре Луи. Нахожу его на скамье в зале Арле – он сидит, уставившись в пол.
– Ты понимаешь, что мы сейчас были свидетелями государственного переворота? – Луи поднимает на меня мрачный взгляд. – А как еще можно назвать ситуацию, когда Генеральный штаб предъявляет улику, которую не позволяют увидеть защите, а потом угрожает всеобщим дезертирством, если гражданский суд не примет эту улику? Ту тактику, которую опробовали на Дрейфусе, они хотят теперь распространить на всю страну!
– Согласен. Поэтому я хочу, чтобы меня вызвали свидетелем еще раз.
– Ты уверен?
– Ты скажешь Лабори?
– Будь осторожен, Жорж… я теперь говорю как юрист. Если ты нарушишь присягу секретности, они упекут тебя на десять лет.
Мы возвращаемся в зал судебных заседаний, и я на ходу говорю Луи:
– Есть и еще кое-что, о чем я хочу тебя попросить, если ты не возражаешь. В уголовной полиции есть один полицейский по имени Жан-Альфред Девернин. Попытайся незаметно встретиться с ним и скажи ему, что мне необходимо увидеть его в условиях строжайшей секретности. Скажи, пусть следит за газетами и на следующий день после моего освобождения ждет меня в семь часов вечера на обычном месте.
– На обычном месте… – Луи без всяких комментариев делает запись в своем блокноте.
Наконец наступает момент, когда судья говорит:
– Полковник Пикар, что вы хотите добавить?
Идя к свидетельскому месту, я скашиваю глаза на Анри, который едва помещается на скамье между Гонзом и Пельё. Его грудь настолько обширна, что руки, сложенные на ней, кажутся обрубками, напоминают подрезанные крылья.
Я глажу полированное дерево перилец, словно выравниваю его.
– Я хочу сказать кое-что о документе, который, по словам генерала Пельё, является абсолютным доказательством вины Дрейфуса. Если бы он не упомянул об этом документе, я бы сам никогда не сказал о нем, но теперь я чувствую, что должен это сделать. – Часы тикают, перед моими ногами, кажется, разверзается дверь в преисподнюю, но я делаю шаг вперед. – Это не документ, а фальшивка.
Я быстро рассказываю остальное. Когда вой и крики в зале смолкают, поднимается Пельё и предпринимает яростную атаку на меня:
– Все в этом деле странно, но самое странное – это позиция человека, который все еще носит форму офицера французской армии, но в то же время обвиняет трех генералов в подлоге…
В день провозглашения вердикта меня в последний раз везут из Мон-Валерьян в суд. Улицы вокруг Дворца правосудия заполнены толпами головорезов с тяжелыми дубинками, и когда присяжные удаляются на вынесение вердикта, наша группа «дрейфусаров», как уже нас начали называть, собирается в центре зала для самозащиты и на случай прочих возможных неожиданностей: я, Золя, Перранс, братья Клемансо, Луи и Лабори, мадам Золя и поразительно красивая молодая жена Лабори – Маргарита, она австралийка, и он привел ее с двумя маленькими мальчиками – ее детьми от первого брака.
– Так мы будем все вместе, – говорит она мне с сильным акцентом.
Сквозь высокое окно до нас снаружи доносится шум толпы.
– Если мы выиграем, – говорит Клемансо, – то живыми отсюда не выйдем.
Через сорок минут присяжные возвращаются. Старейшина коллегии присяжных, дюжий по виду торговец, встает:
– Честным своим словом и совестью объявляю вердикт жюри: Перранс признан виновным большинством голосом, Золя признан виновным большинством голосов.
Зал взрывается. Офицеры радостно кричат. Все встают. Модные дамы в задней части зала вскакивают на скамьи, чтобы лучше видеть.
– Каннибалы, – говорит Золя.
Судья говорит Перрансу, директору «Орор», что он приговаривается к четырем месяцам тюремного заключения и штрафу в три тысячи франков. Золя приговаривают к максимальному наказанию – годичному заключению и штрафу в пять тысяч. Исполнение приговоров приостанавливается до подачи апелляции.
Выходя из зала, я прохожу мимо Анри, который стоит с группой офицеров Генерального штаба. Он рассказывает какой-то анекдот.
– Мои секунданты посетят ваших в течение ближайших дней, чтобы обговорить условия дуэли, – холодно говорю я ему. – Приготовьте ответ.
Я с удовольствием вижу, что мои слова производят должный эффект и по крайней мере на какое-то время сгоняют улыбку с его свиноподобного лица.
Три дня спустя в субботу, 26 февраля комендант Мон-Валерьян вызывает меня в свой кабинет, ставит по стойке смирно и сообщает о том, что коллегия старших офицеров признала меня виновным в «тяжких нарушениях дисциплины» и я с этого дня увольняюсь из армии. Я не буду получать полную пенсию отставного полковника, а лишь майорскую – тридцать франков в неделю. Кроме того, он уполномочен сообщить, что, если я еще буду делать какие-либо публичные заявления, касающиеся моей службы в Генеральном штабе, армия предпримет против меня «самые строгие действия».
– Вам есть что сказать?
– Нет, полковник.
– Вы свободны!
Я выхожу из крепости в сумерках с чемоданом в руке, меня провожают до ворот, и я покидаю мощеный двор, чтобы самостоятельно добраться до дома. Я с восемнадцати лет не знал другого образа жизни, кроме армейского. Но теперь это позади, теперь я просто мсье Пикар, который идет вниз по склону холма к железнодорожной станции, чтобы сесть на поезд до Парижа.