Глава 2
Собрав на совещание свою команду, комиссар Бурлен из 15-го округа в нерешительности кусал губы, сложив руки на толстом животе. Когда-то он был мужик хоть куда, вспоминали коллеги, но вдруг за пару лет заплыл жиром. Правда, авторитета он не утратил, достаточно посмотреть, с каким почтением ему внимали подчиненные. Даже когда он шумно и чуть ли не напоказ сморкался, вот как сейчас. Весенний насморк, пояснил он. Он ничем не отличается от осеннего и зимнего насморка, но в его весеннести таится что-то воздушное, слегка необычное и даже жизнерадостное, скажем так.
– Надо закрывать дело, комиссар, – сказал Фейер, самый неугомонный из его лейтенантов, выразив таким образом общее мнение. – С момента смерти Алисы Готье прошло уже шесть дней. Это самоубийство, тут и думать нечего.
– Не люблю самоубийц, не оставляющих предсмертной записки.
– Тот парень с улицы Конвансьон, два месяца назад, тоже ничего не оставил, – возразил бригадир, не уступавший комиссару в весе.
– Он был пьян в стельку, жил один, без гроша в кармане, при чем тут он. В нашем случае речь идет о женщине, ведущей упорядоченный образ жизни, преподавательнице математики на пенсии, у нее жизнь как открытая книга, и мы изучили ее вдоль и поперек. А еще мне не нравятся самоубийцы, которые утром моют голову и прыскаются духами.
– А что, – раздался чей-то голос, – умирать, так с музыкой.
– Итак, тем вечером, – продолжал комиссар, – Алиса Готье, надев костюм и надушившись, наполняет ванну, снимает туфли и садится в воду одетая, чтобы перерезать себе вены?
Бурлен взял сигарету, вернее, две сигареты, потому что ему не удавалось вытаскивать их из пачки по одной своими толстыми пальцами, и вторая так и оставалась лежать на столе. По той же причине он не пользовался зажигалкой, ему было никак не попасть в маленькое колесико, поэтому его карман оттягивал увесистый коробок спичек каминного формата. Он лично постановил, что именно в этой комнате комиссариата можно курить. От запрета на курение он впадал в ярость, ведь в то же самое время на живых существ – именно что существ, всех существ на свете – выплескивали по тридцать шесть миллиардов тонн СО2 в год. Тридцать шесть миллиардов, с расстановкой повторял он. И что, теперь нельзя затянуться даже на перроне, под открытым небом?
– Комиссар, она умирала и знала об этом, – упорствовал Фейер. – Нам ее сиделка сказала, что в прошлую пятницу Готье решила самостоятельно опустить письмо, вся из себя такая гордая и волевая, но ей это не удалось. В итоге, пять дней спустя она вскрыла себе вены.
– Возможно, это письмо и было ее прощальным посланием. Чем и объясняется его отсутствие у нее дома.
– А то и последней волей.
– Кому оно тогда предназначалось? – перебил комиссар, глубоко затянувшись. – Наследников у нее нет, да и сбережений в банке всего ничего. Ее нотариус не получал нового завещания, так что ее двадцать тысяч евро пойдут на охрану белых медведей. И несмотря на утерю такого важного письма, она кончает с собой, вместо того чтобы заново написать его?
– Дело в том, что к ней заходил какой-то молодой человек, – возразил Фейер. – Он появился в понедельник, потом еще раз во вторник, сосед в этом уверен. Он слышал, как тот позвонил в дверь, сказав, что пришел, как и договаривались. Обычно в это время, с семи до восьми вечера, Готье всегда дома одна. Следовательно, встречу ему назначила она сама. Она вполне могла передать ему лично свою последнюю волю, и тогда письмо уже можно было не писать.
– Неведомый молодой человек, который к тому же бесследно исчез. На похоронах были только пожилые родственники. Ни единого юноши. Так что? Куда он делся? Если они были настолько близки, что она срочно его вызвала, то он либо родственник, либо друг. В таком случае он пришел бы на похороны. Но не тут-то было, он буквально растворился в воздухе. В воздухе, напоминаю, перенасыщенном углекислым газом. Кстати, сосед говорит, что, позвонив в дверь, он назвал себя. Как его там?
– Ему было плохо слышно. Андре или “Деде”, он толком разобрал.
– Андре – стариковское имя. Как он определил, что это был молодой человек?
– По голосу.
– Комиссар, – вмешался другой лейтенант, – судья требует закрыть дело. На нас висит еще лицеист с ножевыми ранениями и нападение на женщину в паркинге Вожирар.
– Знаю, – сказал комиссар, хватая вторую сигарету, лежавшую рядом с пачкой. – Мы с ним вчера побеседовали. Если это можно назвать беседой. Самоубийство – и точка, закрыть дело и работать дальше, а что мы похороним улики, пусть ничтожные, но все же, затопчем их, как одуванчики, так кого это волнует.
Одуванчики, размышлял он, обездоленные слои цветочного общества, их не уважают, попирают ногами и скармливают кроликам. А вот на розы наступить почему-то никому и в голову не придет. И кроликам их не скормят. Все умолкли, не зная, чью сторону принять – нетерпеливого нового судьи или комиссара, пребывавшего в дурном расположении духа.
– Ладно, закроем дело, – вздохнул Бурлен, словно признавая физическое поражение. – При условии, что мы все же попытаемся расшифровать знак, который она нарисовала возле ванны. Он очень четкий, внятный, но что это – неизвестно. Вот вам ее прощальное послание.
– Пойди пойми его.
– Позвоню Данглару. Может, он разберется.
Хотя, подумал Бурлен, возвращаясь к той же мысли, одуванчики – цветы стойкие, а розы то и дело хворают.
– Майору Адриену Данглару? – вмешался кто-то из бригадиров. – Из угрозыска тринадцатого округа?
– Ему самому. Он знает такие вещи, которые вам и за тридцать жизней не узнать.
– Но ведь за ним, – прошептал бригадир, – стоит комиссар Адамберг.
– И что? – спросил Бурлен, величественно поднимаясь с места и упираясь кулаками в стол.
– И ничего, комиссар.