Книга: В поисках Клингзора
Назад: Трудности наблюдения
Дальше: Притяжение тел

Эрвин Шредингер, или О желании

Дублин, март 1947 года

 

Добраться до Дублина мы могли только на полуразвалившемся военно-транспортном самолете, который делал там промежуточную посадку по пути из Гамбурга в Соединенные Штаты. Он походил на уродливую, замасленную груду металла, и я пожалел, что согласился отправиться в это путешествие. На душе стало совсем тошно, когда наконец явился лейтенант Бэкон в сопровождении Ирены. Я даже не берусь описать ее внешность, могу сказать только, что от нее исходил запах дешевого одеколона (наверно, Бэкон подарил), а произношение было не чисто немецким, но с акцентом, похожим на славянский.
— Профессор, позвольте представить вам Ирену! — радостно провозгласил Фрэнк.
— Enchante , — отрезал я, раз уж некуда деваться.
— Профессор Линкс, о котором я тебе столько рассказывал. Мозг нашей экспедиции!
Женщина осмотрела меня с головы до ног.
— Привет, — процедила она и протянула руку, которую пришлось пожать из-за отсутствия альтернативы.
Внутри самолет походил больше на погреб для хранения оливкового масла. Вместо обычных пассажирских кресел вдоль бортов были свалены несколько сидений. Отсутствие хорошего освещения вызывало неловкое чувство. Я старался держаться как можно дальше от счастливых влюбленных, однако услужливые члены экипажа разместили нас рядышком. Словно соблюдая идиотские приличия, даму усадили между кавалерами.
— Сколько времени займет перелет? — спросил я тоскливо, подразумевая в действительности: как долго мне придется терпеть рядом с собой эту особу? —Около четырех часов!
Интересно, у них есть снотворное? Ладно, я прихватил с собой томик «Мыслей» Паскаля  и смогу все время перелистывать его… если меня не укачает!
— Насколько мне известно, у вас маленький ребенок? — обратился я к соседке, пусть не думает, что я настроен против нее.
— Иоганн, — с напускной гордостью заявила она. — Пришлось оставить его с бабушкой… Я буду все время тревожиться о нем!
Хорошо, что у меня под рукой мой Паскаль!
Заработали двигатели, производя невыносимый грохот, казалось, меня засунули в бетономешалку.
На протяжении всего полета они о чем-то кричали друг другу на ухо, держались за руки и вообще вели себя как молодожены, отправившиеся в райское свадебное путешествие.
В Дублине приземлились около восьми вечера. Нас встретил сотрудник института и отвел в маленькую гостиницу, где нам предстояло жить все это время. В результате очередного невезения моя комната оказалась по соседству с номером Бэкона и Ирены, и, как и следовало ожидать, через тонкую стенку мне поневоле пришлось всю ночь прислушиваться к их крикам и стонам, напоминающим звуковую дорожку порнофильма. На следующее утро на встрече со Шредингером я был мертвенно бледен и, очевидно, напоминал зомби, усилием воли заставляя себя сосредоточиться на ходе беседы.
Шредингер, коренной уроженец Вены (я-то родился в 1887-м, то есть старше его на три года), был прямой противоположностью Гейзенбергу: весельчак и женолюб, денди и bon vivant (Бонвиван, кутила), жизнерадостный, как вальс Штрауса «Женщины, вино и розы». Если Гейзенберг являл собой стоика физической науки, то Шредингер представлял ее гедонистическое крыло. Их обучение и профессиональное развитие также протекали по-разному. Шредингер в молодости не испытывал ни малейшего интереса к квантовой теории, тогда как Гейзенберг практически рос вместе с ней. Венский ученый сделал свои первые важные открытия и начал публиковаться, будучи никому не известным профессором Цюрихского университета. Вернер же с юношества считался вундеркиндом, ему потакали и оказывали протекцию великие фигуры в физике. Поэтому Гейзенберг уже в двадцать пять лет стал знаменитым, а к Шредингеру слава пришла только в тридцать семь…
В 1934 году Шредингер приезжал в Принстон, но Бэкон смог присутствовать только на одной из прочитанных им лекций. Поведение ученого было несколько экстравагантным: во-первых, все знали, что он повсюду путешествует вместе с супругой Анни и любовницей Хильдой Марч, женой своего бывшего ученика. Кроме того, на протяжении всей поездки по Соединенным Штатам Шредингер неустанно поносил американцев за их образ жизни.
Но Бэкону прежде всего запомнилась лекция Шредингера, самая интересная, какую он когда-либо слышал. Он сожалел, что Шредингер не принял предложения, поступившие и от Принстонского университета та, и от Института перспективных исследований, и не остался в Америке. Потом Бэкон потерял австрийца из виду. Шредингер же продолжал работать в Оксфорде, но в 1936 году решил вернуться в Австрию и возглавить кафедру университета города Грац. И это была его большая ошибка. В 1938 году родину ученого аннексировал германский рейх, и тогда Шредингер вместе со своей необычной семьей отправился в трудную одиссею по Европе.
Он прибыл в ирландскую столицу у октября 1939 года и оказался в мирной обстановке, какой многие его коллеги лишились на долгие годы. В Ирландии хоть и ощущался страх и не хватало продуктов, все же это островное государство оставалось в стороне от войны, так что такой состоявшийся физик, как Шредингер, мог спокойно заниматься углублением своих познаний мудрости индийских Вед, расширять знакомство с опубликованными работами по физике и философии, предаваться радостям семейной жизни. Последняя стала еще более необычной, поскольку любовница Хильда родила дочь, за которой очень старательно ухаживала жена Анни. Однако их избранник не забывал и о новых победах на любовном фронте.
Скольких женщин удалось Эрвину уложить в свою постель? Маленький, тощий и некрасивый, в огромных круглых очках, закрывающих пол-лица, он стал настоящим Latin lover  ученого мира! Эрвин, наверно, и сам точно не знал, к чему испытывал большую страсть — к женщинам или к физике. Во всех городах, где ему довелось побывать хотя бы проездом, он, как испанский конкистадор, оставлял за собой огненный след в покоренных женских сердцах. Его похождения могли бы лечь в основу не одного эротического романа. Пикаро в обличье интеллектуала, сатир с манерами благородного рыцаря, развратник под маской скромника… Глядя на него, нельзя было не задаться вопросом, как он вообще успевал переспать со столькими женщинами, как ему удавалось влюбить их в себя до беспамятства и какая психическая патология заставляла его самого влюбляться в каждую свою очередную подругу. Я употребляю здесь слово влюбляться в прямом смысле. Эрвин мог бы поклясться на Библии, что если не ко всем, то по крайней мере к большинству женщин, с которыми имел половые отношения, он испытал чувство самой искренней любви. Две любовницы за месяц? Нет проблем! А три? Запросто! Даже четыре? А шесть не хотите? Его сердце, почище фантастического вечного двигателя, казалось, так и расточало неиссякаемую любовную энергию, всегда готовое одарить ею новых избранниц.
Когда лейтенант Бэкон, Ирена и я предстали перед Эрвином в дублинском Институте высших исследований, он познакомил нас со своей новой избранницей — бледной девицей, работавшей в каком-то правительственном учреждении. Ей было двадцать восемь, ему— только шестьдесят.
— Благодарю вас за любезное согласие принять нас, — начал Бэкон, не сумев придумать ничего оригинальнее.
Моему пониманию было совершенно недоступно, почему лейтенант не отправил Ирену ходить по магазинам, а потащил с собой к Шредингеру. Как ему не хватило такта?
Спасибо, что пришли, — ответил Эрвин. — Давно не виделись, Линкс. Вы по-прежнему одержимы Кантором и бесконечностью?
— Да, пожалуй…
На этом всякий интерес его ко мне пропал, и свое внимание он сосредоточил на ножках нашей спутницы.
— А как ваше имя, мисс?
— Ирена, — ничуть не смутившись, представилась та.
— А у вас хороший вкус, дорогой юноша! Мир стал бы нестерпимо скучен, не будь рядом женщины, которой можно было бы подарить часть его, не правда ли?
Фрэнк улыбнулся, однако наибольший эффект замечание нашего донжуана произвело на Ирену; ее так и распирало от самодовольства.
— Я писал вам, профессор, — запинаясь, продолжил Бэкон, — что работаю над книгой о немецкой науке в период Третьего рейха… Вы принадлежите к самым заметным личностям того времени…
— Эрвин, почему бы тебе не поделиться с нами своими воспоминаниями о рождении волновой механики? — добавил я, стараясь придать разговору менее формальный характер. — Начать, скажем, с того, каким annus mirabli стал 1925-м?
— Да, год действительно чудесный! — ностальгически подхватил Эрвин. — До того момента мир науки (и мир в целом, должен добавить) был погружен в нескончаемый хаос. Все знали, что принципы классической физики безнадежно устарели, но никому не удавалось открыть новые, хотя попытки предпринимались десятки раз, тут и там. Ничто не могло заменить ясные и действенные ньютоновские законы. — Эрвин обращался в основном к Ирене. — Кванты Планка, релятивизм Эйнштейна, модель атома Бора, эффект Зеемана и проблема спектральных линий… Все вперемешку… Эту головоломку мог решить только тот, кто окончательно определил бы принципы квантовой теории, всесторонне объясняющие поведение атома!
— Профессор, расскажите об этом поподробнее! Я действительно слышал голос Ирены или мне почудилось? Пришлось вмешаться:
— Технические термины слишком сложны для понимания неспециалиста…
— Ну почему же, Густав, думаю, мисс имеет право знать, о чем идет речь, — заметил Эрвин.
Почему мы должны терять время только из-за того, что Эрвину хочется выглядеть галантным? Бэкону следует не молчать, а остановить эту бесполезную болтовню!
— Как вы, друзья мои, наверно, помните, — привычно начал Эрвин, словно делая вступление к длинной лекции, — первым, кто увидел свет в туннеле, был принц Луи де Бройль. Именно ему пришла в голову гениальная идея взять луч света в качестве образца для изучения материи с помощью оптического волнового устройства. Этой простой идеи оказалось достаточно, чтобы революционизировать науку на двадцать лет вперед! Почему? — спросит мисс, а я отвечу: потому, что, сам того не предполагая, де Бройль дал ученым в руки инструмент, которого им так не хватало в деле изучения атомов! Представьте на минуту, милая Ирена, такую картину: по всему миру физики ломают голову в поисках метода, применимого в рамках новой науки, как вдруг возникает де Бройль, этот французский аристократ, и открывает всем глаза на то, что всегда маячило прямо перед нами, да только никто этого не замечал, поскольку смотрели куда-то мимо из-за неверно выбранного угла зрения!
— И тогда появляются, почти в одно и то же время, теория Гейзенберга и ваша, профессор, — вставил Бэкон.
— Совершенно верно.
— В чем суть открытия Гейзенберга?
— Самая большая проблема механики Гейзенберга в том, что она построена на математических выкладках, непонятных даже большинству ученых-физиков. Открытие Гейзенберга гениально: его метод позволяет рассчитывать вероятные траектории электронов (с учетом принципа неопределенности) вместо того, чтобы отслеживать каждую из них. Выдающаяся идея, надо признать! Вот только применить ее на практике оказалось не просто.
— И тогда появились вы…
— Не хочу показаться тщеславным, однако да, мне удалось немного прояснить ситуацию.
— Возникла простая идея: соединить квантовую теорию с волновой механикой в том виде, как ее сформулировал французский ученый. Вы спросите, мисс, что мною двигало, и я повторю то, что уже говорил не раз: всего лишь стремление поставить на место недостающие кирпичики в решении головоломки.
— А в результате потрясли весь мир, — поддакнула Ирена.
— Да, то была настоящая бомба! Но, конечно, пришлось потрудиться. На протяжении 1926 года я опубликовал одну за другой шесть статей на эту тему, пока наконец не привлек внимание Планка, Эйнштейна и компании…
— Признание нашло вас гораздо быстрее, чем Гейзенберга, — заметил я.
— Причина все та же: его математические выкладки чрезмерно трудны для понимания.
— Профессор, а что именно думал по этому поводу Гейзенберг?
— Наши отношения были довольно прохладными. Я получил от него письмо, в котором он заявил, что волновая механика «невероятно интересна», но, по сути, не добавляет ничего нового к тому, что уже сделано им…
— Это действительно так или слова Гейзенберга свидетельствуют о… чувстве, похожем на зависть? — полюбопытствовал я.
— Не люблю говорить о других плохо, но все же мне кажется, что дух соперничества оказывал большое влияние на его позицию. Не забывайте, что Гейзенберг доныне почитает себя основоположником современной физики.
— Неужели ваши точки зрения были в самом деле настолько несовместимы?
— В то время — да. Гейзенберг и Борн смотрели на проблему под углом оптического позитивизма, настаивая, что движения атомов невозможно наблюдать визуально. Я же придерживался прямо противоположного мнения: моя теория допускала возможность буквально видеть то, что происходит внутри атома.
— Прямо парадокс какой-то, — воскликнул Бэкон. — Долгие годы физики жаловались на отсутствие теории, способной объяснить внутриатомную механику; и вот пожалуйста — не одна, а сразу две теории, причем каждая описывает процесс по-своему…
— По-своему, но не по-разному! — взволнованно подхватил Эрвин, который явно вошел во вкус своего затянувшегося выступления. — Да, это была настоящая война: по одну сторону фронта Гейзенберг, Бор и Иордан с их матричной механикой, по другую — я со своей механикой волновой… Хотя по сути обе теории совпадали, никто не хотел уступать, поскольку под угрозу ставилось ни много ни мало достоинство ученого. Все научное сообщество ожидало, кто одолеет в этой схватке, потому что победителю предстояло играть доминирующую роль в квантовой физике на годы вперед…
— То есть речь шла о борьбе за власть? — спросила Ирена.
— Что ж, можно сказать и так, мисс, не стану отрицать…
— Существует мнение, что проблема заключалась в одном только Гейзенберге, точнее, в таких его чертах, как завистливость, чрезмерная амбициозность и высокомерие, — добавил я.
— Да, есть такое мнение.
— Что же было дальше? — вновь задала вопрос Ирена. — Кто одержал верх?
— События постепенно стали развиваться естественным путем. Вскоре все физики начали применять в исследованиях мой метод, хотя за пределами кабинетов продолжали выражать согласие с Гейзенбергом, — Эрвин изобразил некое подобие улыбки.
— Судя по вашим словам, между вами и Гейзенбергом всегда сохранялись натянутые отношения…
— Мы соревновались в гонке за один и тот же приз, профессор Бэкон, — пояснил Эрвин. — Поэтому поведение Гейзенберга в определенной степени закономерно. Вам, по-видимому, известно, что ученый-физик может посвятить годы — причем наиболее продуктивные — решению единственной задачи, ведомый только верой в успех, но без всякой гарантии благополучного исхода. Именно это произошло с Гейзенбергом: после многолетних трудов ему улыбнулась столь редкая удача, как вдруг кто-то осмеливается заявлять, что он ошибся, или, еще хуже, что существует другой, лучший метод! Мне кажется, его поступки обусловлены естественным чувством досады и не направлены против меня лично…
— Вы оба одновременно стали лауреатами Нобелевской премии…
— Не совсем так. В 1932-м премию не дали никому, поэтому в 1933-м состоялось присуждение как за текущий, так и за предшествующий годы. По каким-то соображениям Шведская академия решила, что Гейзенберг должен получить Нобелевскую премию за 1932 год, а мне вместе с Полем Дираком вручили премию за 1933-й… На мой взгляд, это было соломоново решение…
— Нельзя ли узнать, что вы теперь думаете о профессоре Гейзенберге?
— Вот так вопрос!.. Ну, несомненно, речь идет об одном из величайших ученых-физиков нынешнего столетия… Блестящий, проницательный ум, незаурядная личность…
— Преисполненная далеко идущих амбиций… — добавил я.
— У кого из нас их нет, Линкс?
— И все же, — вступил Бэкон, — на что он мог бы пойти ради достижения собственных целей?
Эрвин замолчал на несколько секунд с застывшей на лице улыбкой.
— Я бы сказал, он, как Фауст, готов продать душу, чтобы заполучить…
— Славу, бессмертие?
— Нет. Знания! Для меня Гейзенберг никогда не был человеком жадным или преследующим нечистоплотные цели. Наоборот, его тщеславие обусловлено тем, что с самого начала сознательной жизни, с раннего детства он знал о своей принадлежности к избранным, к тем немногим смертным, кого Господь коснулся перстом своим и одарил способностью проникать в свои тайны… Да, полагаю, он пошел бы на что угодно, лишь бы приблизиться к истине!
— На что угодно? — многозначительно переспросил я. Но Шредингер не стал уточнять, что он имел в виду.
— Вы полагаете, профессор, что для Гейзенберга соотношение неопределенностей, действующее в квантовой механике, стало своего рода свидетельством решающего значения свободного волеизъявления личности? — Бэкону явно хотелось пофилософствовать.
— Именно такого убеждения придерживался один из его коллег, Паскуаль Иордан, который, естественно, на протяжении многих лет являлся ревностным почитателем нацистов. Иордан считал, что, поскольку в природе царит неопределенность, долг человека — заполнить образовавшиеся пустоты. Каким образом? Да по своему собственному усмотрению! Идея не нова и, к сожалению, попахивает произволом: так как не все в мире понятно, правда за тем, кто сильнее… У кого в руках рычаги власти (а это должна быть личность с железной волей), тот и определяет — что хорошо, а что плохо, что правильно, а что — ошибка…
— Так ли я вас понял, профессор? — задержав дыхание, проговорил Бэкон. — Из этого следует, что наш мир квантовой материи и относительности сам по себе подразумевает вероятность возникновения диктатуры?
— Именно так они рассуждали. Вселенная только тогда будет иметь завершенный вид, когда человек выполнит свою функцию волеизъявления.
— Вижу, вы с этим не согласны…
— Конечно нет! — убежденно воскликнул Эрвин. — Я считаю подобную точку зрения морально безответственной и неприемлемой! На мой взгляд, свободное волеизъявление личности не отвергает материальный детерминизм. После многочисленных шагов в неверном направлении человечество наконец осознало, что вероятность случайных событий не может служить основой для этики современной цивилизации. — Эрвин был похож на Папу Римского, выступающего с проповедью неодетерминистского учения. — А если еще короче, то квантовая физика не имеет ничего общего со свободным волеизъявлением.
— Соответственно, физическая наука также ни имеет никакого отношения к моральному аспекту человеческих поступков.
— Научное мировоззрение никоим образом не рассматривает наше конечное предназначение и не обсуждает (этого еще не хватало!) вопросы, связанные с именем Господа. Наука не способна ответить на подобные вопросы! А такие ученые, как Иордан и, возможно, Гейзенберг, напротив, видели в квантовой физике свидетельство нашей неспособности познать действительность… Следовательно, волеизъявление личности — единственная возможность установить все необходимые параметры поведения человека. Я считаю, что эта точка зрения ошибочна и служит причиной для неверных деяний…
— В мире неопределенностей, где нет ни добра, ни зла, за нормальные деяния могут сойти даже концентрационные лагеря и атомная бомба… — осмелилась вставить Ирена.
— Если до конца следовать данной точке зрения — да, так оно и есть, моя милая,..
— Вы — один из немногих крупных физиков, которые не принимали участия, даже косвенно, в проектах по созданию атомной бомбы ни на чьей стороне, — отметил Бэкон.
— Ко мне не обращались с подобными предложениями, но если бы обратились, я бы отказался.
— Почему же многие ученые в Соединенных Штатах и в Германии добровольно включились в эту работу?
— Их привлекала грандиозность задачи, — ответил Эрвин.
— Вы хотите сказать — их побуждало тщеславие?
— Несомненно. Любой физик был бы счастлив, найдись для его теории практическое применение. Все ученые, друзья мои, и особенно физики-теоретики, по натуре своей ненормальные: мы всю жизнь проводим в размышлениях и вычислениях, так что, когда наши умозаключения вдруг становятся реальностью, для нас будто свершается чудо.
— А как же этические и религиозные аспекты?..
— Ну, от этого физикам следует держаться подальше, учитывая мировую неопределенность и относительность (не по Эйнштейну, а в Протагоровом смысле). Надо просто делать свое дело, не отвлекаясь на то, что не имеет отношения к науке, и тогда можно не опасаться угрызений совести… Будешь так поступать, и тогда радиоактивный гриб атомного взрыва станет не более чем результатом физического опыта, подтверждающим теоретические выкладки.
— И только?
— И только. Как вы думаете, почему так много людей добровольно работали в атомных программах? Из чувства патриотизма? Это, конечно, сильная мотивация, но не главная… Гордость за свое дело! Vanitas vanitatis , профессор Бэкон! Ученые-физики вели между собой свою собственную войну параллельно боевым действиям войск. Каждая сторона стремилась первой создать атомную бомбу; успех означал немедленное поражение противника. Последствия взрыва не принимались во внимание, важнее считалось покрыть позором проигравших соперников. Так и случилось. К счастью, да простит меня профессор Линкс, проигравшей оказалась команда Гейзенберга…
— Я не могу в это поверить! — раздался голос Ирены. — Вы, физики, готовы заплатить человеческими жизнями за удачную профессиональную карьеру, за победу над конкурентами! Да вы после этого еще хуже, чем Гитлер!
— А мы никогда и не пытались выглядеть белыми голубками,. — цинично парировал Эрвин. — Вы разочарованы? Зато теперь вы знаете, что ученые — не самые лучшие в мире существа.
— Миллионы людей погибли только ради доказательства какой-то теории!
Я все больше ощущал себя не в своей тарелке и ничего не мог с собой поделать. Это чувство неловкости вызывал у меня Шредингер…
— Для них то была игра, — продолжал Эрвин, — примерно такая же, как шахматы или покер. Может быть, даже менее трудная, по крайней мере в математическом отношении. Вам, Линкс, все это хорошо известно. Цель проста: обыграть соперника; остальное не имеет значения.
— Потому-то Гейзенберг и казался таким подавленным после окончания войны… — произнес Бэкон, как бы размышляя вслух. — Не из-за поражения Германии — с этим он смирился уже давно, на несколько месяцев раньше; просто союзникам удалось то, что он рассматривал лишь как отдаленную возможность… И Герлах, узнав о Хиросиме, заплакал по той же причине…
— Это отвратительно! — возмущенно выкрикнула Ирена визгливым, кудахтающим голосом. — Заплакал, себя пожалел, а о жертвах взрыва даже не подумал!
— Я хочу вам напомнить, мисс, что ничего подобного не произошло бы без непосредственного участия военных и правительства. Какими бы злодеями ни выглядели ученые, они не стали бы заниматься вооружениями, если бы их не заставляло государство. Именно от государства, независимо от его политических или идеологических установок, и исходит наибольшая опасность. Опухоль фашизма удалена, но его идея продолжает жить… Меня охватывает дрожь при мысли о том, как далеко мы можем зайти! Вообще-то мы и так уже зашли слишком далеко…
Мы проделали долгий, утомительный и неспокойный обратный путь, весь в воздушных ямах, на другом замызганном военном самолете. В Гамбурге сели на поезд с пунктом назначения Геттинген, и его жарко натопленный вагон стал местом не менее жаркого спора между известной читателю женщиной и автором этих строк.
— Незаурядная личность, не так ли? — сказал я, имея в виду Эрвина.
— Да, впечатляет, — согласился Бэкон.
— А мне его просто жаль, — с раздражением вставила Ирена из одного только желания перечить.
— Вынужден с вами не согласиться, Ирена, — продолжил я. — Профессор Шредингер лишь прибегает к методу reductio ad absurdum (Доведение до абсурда) для доказательства своей теории…
— Пожалуйста, попонятнее, Густав, — предостерег меня Бэкон.
— Все очень доступно, — начал я, — при каждом измерении параметров квантового явления мир разделится на определенное число возможных вариантов выбора…
— Что общего между этим и любовными похождениями вашего профессора Шредингера? — в агрессивной манере перебила меня Ирена.
— Ну как же, видно невооруженным глазом. На квантовом уровне любое наше решение приводит к выбору того или иного пути… А что есть любовь, если не самый большой выбор? Каждый раз, когда кто-то решает полюбить женщину, он, по сути, выбирает одну из многих возможностей, уничтожая, таким образом, все остальные… Ну разве не ужасно —уничтожать будущее? Получается, что, делая выбор, мы всегда безвозвратно теряем сотни разнообразных жизней. Иметь единственного любимого человека — значит не любить многих других…
— Думаю, у нас с вами совершенно непохожие представления о любви, — снова перебила меня Ирена.
— Напротив, мисс. Я не говорю ничего нового. К примеру, вы сделали выбор, — я жестом указал на Бэкона, — и, поступив так, лишили себя возможности любить других, скажем, профессора Шредингера или меня…
— Какое счастье!..
— Вот видите! — сказал я, не обращая внимания на иронию. — Вы согласны со мной… Выбирать — значит терять сотни возможных миров…
— Человек должен отвечать за свои решения.
— Дорогая Ирена, я восхищаюсь вашей самоотверженностью, однако не все думают так же, — засмеялся я. — Мы, люди, по слабости своей склонны совершать ошибки… Может быть, к вам это не относится, но большинство людей все же ошибаются, а потом раскаиваются в содеянном. Вот тогда-то и приходят на ум сакраментальные слова: «А что, если бы?.. «Наверное, профессор Шредингер — одно из тех слабых существ, которые хотели бы прожить тысячу разнообразных жизней, соединив их в одну; поэтому он сумел заиметь жену и любовницу и сожительствовать с обеими; поэтому он успевает одновременно любить многих женщин; поэтому он стремится обрести абсолютное счастье не иначе как в многообразии ощущений…
— Он только говорит, что любит их всех, но это не так… — упорствовала Ирена.
— А я думаю, что так, с вашего разрешения. Или, по меньшей мере, он верит, что любит, а этого достаточно.
— Человек или любит, или нет…
— Ошибаетесь, Ирена! Я полагаю, что Эрвин любит (или думает, что любит, по мне — без разницы) многих женщин одновременно, избавляя себя от необходимости выбирать… Для чего ограничивать себя одним миром, когда существует множество? Зачем любить единственную женщину, если их целый легион? Придя к такому выводу, Эрвин обретает несколько жизней, собранных в одну. Причем он не Дон Жуан и не Казакова, не охотится за девственницами ради спортивного интереса — пополнить список соблазненных, а потом бросить… О нет! Наоборот, он стремится избавить свою любовь от всяких границ, расширять свои возможности! Сожительствовать одновременно с женой и любовницей? Не думаю, что это просто или уж очень весело. Повторяю, Эрвин поступает так не для развлечения, а чтобы позже не раскаяться по поводу выбора только Анни, только Хильды или только той девушки с радио… Он имеет их всех!
— Вы такое же чудовище, как и ваш профессор, — в неудержимом гневе взорвалась Ирена. Бэкон, хранивший молчание все это время, попытался было успокоить ее, но безуспешно. — Вы прикрываетесь наукой, чтобы оправдать недостатки своего собственного развития как личности. Спрашиваете, как избавиться от сомнений и раскаяния при выборе? Вообще не выбирайте! В жизни не встречала большей трусости! Поймите, риск выбора — это цена свободы. Конечно, существует вероятность, что не все получится, но даже в таком случае стоит попытаться. Это и делает людей настоящими людьми, Густав! Шредингер и вы хотите ступить на самую легкую тропинку, то есть на все тропинки сразу… Хотите всегда быть в выигрыше… Но и в поражении, в неверном ходе есть свое преимущество — возможность начать все сначала!
— Еще далеко до Геттингена? — спросил я, ни к кому не обращаясь…
Назад: Трудности наблюдения
Дальше: Притяжение тел