Вернер Гейзенберг, или О грусти
Геттипген, февраль 1947 года
В последний раз Бэкон встречался с ним меньше двух лет назад, но ему казалось, что с тех пор прошла вечность. Целая эпоха разделяла то ясное утро, которым отряд миссии Alsos разыскал и арестовал Гейзенберга на его вилле неподалеку от Урфельда, и утро сегодняшнее, гораздо более холодное, когда лейтенант Бэкон наконец решился постучать в дверь кабинета в недавно созданном Геттингенском физическом институте имени Макса Планка (ранее имени кайзера Вильгельма). Он не мог угадать с точностью, признает ли в нем немецкий физик молодого офицера-американца, который конвоировал его в последние дни перед окончательной капитуляцией Германии. Но все равно испытывал чувство вины, словно сам лично унизил его тогда на глазах семьи, арестовав, как преступника, и отправив по этапу через всю разрушенную Европу. Возможно, именно поэтому Бэкон позабыл предупредить меня, что договорился с ним о встрече.
Гейзенберг принял Бэкона без особой радости и проявлений гостеприимства, он просто исполнял обязанность хозяина кабинета. Если и вспомнил гостя по предыдущей встрече, то, как и Бэкон, никоим образом этого не показал.
— Вы учились в Принстоне? — переспросил он.
— Сначала в университете, потом в Институте перспективных исследований, — подтвердил Бэкон.
— Это чудесное место, — в голосе Гейзенберга прозвучала ностальгия. — Не каждому выпадает жить там же, где Эйнштейн, Гедель, Паули… Об этом можно мечтать!
— Мне не довелось знать Паули, — признался Бэкон. — Он приехал уже после того, как я пошел на службу в армию… Что касается остальных — да, мне повезло. Моим наставником был Джон фон Нейман.
Гейзенберг ничего не сказал, будто одно упоминание этих имен обязывало к минуте почтительного молчания. Нарушить ее — значит поступить кощунственно.
— Профессор, постараюсь не отнимать у вас слишком много времени. Как вы знаете, я — физик, но хотел бы поговорить с вами на тему, связанную скорее с историографией. Я пишу книгу о немецкой науке за последние двадцать лет. (Смехотворный эвфемизм! Говорил бы прямо — во времена нацистского режима!) Естественно, без вашего комментария обойтись в такой работе невозможно.
— Можете мной располагать, профессор Бэкон. Человек я, знаете, занятой, но для вас и ваших вопросов всегда найду окошко в своем расписании.
— Профессор, я чрезвычайно признателен вам за понимание! (Бэкон явно перегибал палку со своими любезностями.) Не хочется начинать с неприятной темы, но не могли бы мы поговорить о профессоре Штарке?
Гейзенберг откинулся на спинку кресла и стал задумчиво потирать руки. Сколько раз можно повторять одно и то же? Кого еще может интересовать история его вражды со Штарком?
— Задавайте вопросы, а я постараюсь полностью удовлетворить ваше любопытство.
— Отлично! — Бэкон достал ручку и блокнот, пробежал глазами свои записи и начал: — Когда началась ваша вражда с профессором Штарком?
— Точнее сказать, враждебное отношение Штарка ко мне.
— Именно.
— Я много думал об этом. Сначала полагал, что дело в личной неприязни. Теперь мне кажется, что Штарк ненавидел всех, кто думал не так, как он. А причина в том, что после получения Нобелевской премии он превратился во второразрядного физика, неудачи преследовали его. Тогда-то Штарк примкнул к нацистской партии и, как все нацисты, избрал лучшим предлогом для устранения тех, кто ему мешал, обвинение во вредительстве Германии. Стоит взглянуть на этих «вредителей» глазами Штарка, и все станет ясно: в их число попали все физики, которые занимались новой наукой, квантовой теорией то есть, работали в той области, где он ничего не смыслил и, естественно, не сумел бы достичь никаких результатов.
— Полагаете, что все дело — в личной обиде?
— И в злопамятстве. И в жажде мести. Но было и нечто более серьезное. Его видение физической науки не совпадало с нашим, я говорю о модели, предложенной Планком и Эйнштейном и принятой всеми нами, их последователями. Для него она представлялась слишком математически абстрактной, отвлеченной от естественного мира… Он просто психологически не был готов к ее восприятию. Я тогда заведовал кафедрой в Лейпцигском университете, но ни для кого не было секретом мое желание перейти в Мюнхенский университет на ставшее вакантным место моего учителя Арнольда Зоммерфельда. Действия Штарка привели к тому, что меня просто вычеркнули из списка конкурсантов. Эсэсовцы начали расследование против меня… Я очутился в аду, профессор Бэкон!
— Что же вы предприняли?
— Единственное, что мне было доступно, — стал сопротивляться! Приводить свои аргументы. Отмывать собственное имя.
— И справедливость восторжествовала!
— На какое-то время — да…
— Благодаря вмешательству Гиммлера, который вдруг поддержал вас…
— Благодаря тому, что хоть раз в истории правительственный чиновник обратил внимание на творящийся произвол!
Бэкон сообразил, что пора переменить тему разговора. Не стоило настраивать Гейзенберга против себя слишком скоро.
— Во время начатых после войны судебных процессов Штарку предъявили обвинение в исполнении во времена гитлеровского режима руководящих обязанностей главы Немецкого научно-исследовательского фонда и Имперского физико-технического института. Вы выступали свидетелем на суде. Не могли бы вкратце повторить свои тогдашние показания, профессор?
— Меня спрашивали в основном о двух аспектах. Во-первых, действительно ли Штарк основывал различие между физикой прагматической и физикой догматической на антисемитизме. Во-вторых, действительно ли Штарк сыграл важную роль в запрещении теории относительности в Третьем рейхе. Истины ради мне пришлось признать, что, на мой взгляд, Штарк не был ярым антисемитом, просто его обуяла жажда власти.
Бэкон сверился со своим блокнотом.
— У меня записано, что трибунал запросил также мнение Эйнштейна, и тот подтвердил: да, Штарк параноик и приспособленец, но вряд ли убежденный антисемит.
Гейзенберг промолчал; ему просто нечего было сказать.
— Но почему? — непонимающе воскликнул Бэкон. — Профессор, почему и вы, и Эйнштейн защищали его?
— Штарк — один из немногих ученых, кто изначально перешел на сторону Гитлера, — спокойно ответил Гейзенберг, — в этом и состоит его главная вина…
— Как ни странно, кассационный суд Мюнхена признал, что не обладает достаточной компетентностью для рассмотрения научного спора, и принял решение смягчить приговор Штарку до уплаты штрафа в одну тысячу марок…
— Да, знаю…
— Профессор Штарк остается на свободе и не только не признает себя виновным ни по одному пункту обвинений, но утверждает даже, что всегда охранял практическое применение истинных научных методов от посягательств нацистских бюрократов, в частности органов СС. Словом, чувствует себя настоящим героем.
— У него всегда наблюдались признаки мании величия и стремление выставить себя в виде жертвы.
— Чьей жертвы, профессор?
— Сначала евреев, затем нацистов, которых он без устали поддерживал.
— Вы хотите сказать, что в итоге нацисты отвернулись от него?
— Можно сказать и так.
— Но почему? — прикинулся простаком Бэкон. — Он совершил какую-нибудь ошибку? Скажем, выступил против какого-то политического решения?
— Мне кажется, партийные власти просто терпели его много лет, пока сами не поняли, что ученый он никудышный.
— А они нуждались в конкретных результатах…
— Конечно!
— Поэтому посчитали Штарка бесполезным и просто позабыли о нем…
Гейзенберг согласно кивнул.
— И тогда они обратились за сотрудничеством к вам, так называемым «последователям Эйнштейна».
— Истинная наука одна, профессор Бэкон. Рано или поздно все поняли бы, что правы мы, а не он.
— Неудача постигла его на фронте научном, но не идеологическом.
— Совершенно верно.
— Спасибо вам, что уделили мне время, профессор, — стал прощаться Бэкон. — Надеюсь, я не слишком помешал.
— О, нет, ни в коем случае. Но согласитесь все же, перед наукой сейчас стоят более актуальные и важные проблемы… Как бы то ни было, я по-прежнему к вашим услугам!
Меня будто подтолкнуло что-то, Густав, — продолжал оправдываться Бэкон, в то время как я и дальше играл роль оскорбленного друга. — Поймите, на нашей предыдущей встрече я его арестовывал, даже не поговорил с ним по-человечески, наоборот, всячески дистанцировался!.. Мне было просто необходимо увидеться с ним один на один, вроде как извиниться за тогдашнее поведение…
— Думаю, вам не за что извиняться, лейтенант, — многозначительно произнес я. — Впрочем, что сделано, то сделано, назад не воротишь. Любопытно, о чем же вы беседовали?
— Мне не хотелось, чтобы он раньше времени узнал о наших подозрениях.
— Значит, вы говорили о погоде? Или о том, что нового в физике?
— О Штарке, — невозмутимо ответил Бэкон, не обращая внимания на мои подковырки.
— В таком случае Вернер наверняка затянул свою старую песню: Штарк, Ленард и их сообщники по Deutsche Physik — единственные ученые во всей Германии, кто открыто сотрудничал с Гитлером, и так далее… А все мы, остальные, занимались исключительно своей работой и никогда не вмешивались в политику!
— А вы с этим не согласны, профессор? Можете предложить другую версию?
— Просто истина не всегда очевидна, лейтенант, поэтому легко выдать за нее полуправду или ложь!
— Вы по-прежнему считаете себя другом Гейзенберга?
— Мы не общались со дня моего ареста, если хотите знать. И вообще, наши отношения не такие, как раньше.
— Можно спросить почему?
— Проиллюстрирую примером из математики, — улыбнулся я. — Две перпендикулярные линии пересекаются только один раз, сколько бы их ни продлевать…
— Если они не расположены в сферическом пространстве, — парировал Бэкон.
— Возможно, я задал не вполне адекватные условия для этой теоремы, — признал я, — но вывод из нее вам ясен.
— А он не искал встречи с вами?
— Вернер? Конечно нет! Он так стыдится своего прошлого, что избегает любого напоминания о нем.
— Почему вы не верите ни единому слову Гейзенберга?
— Я верю не словам, а фактам! Судить о человеке надо по его делам. Посмотрите повнимательнее на дела достопочтенного профессора Гейзенберга во время войны и поймете, о чем я…
— Почему вы не хотите быть со мной откровенным, профессор? Мы же договорились доверять друг другу!
Я кашлянул и промолчал, так как не был готов ответить на этот вопрос.
— Вернер рассказал, чем закончилась его схватка со Штарком? — нарушил я недолгое молчание.
— Да, я спросил его, и он признался, что ему помог Гиммлер. Сказал, это тот редкий случай, когда злодей поступает по-доброму, или что-то в таком духе…
Я сделал многозначительную паузу, удержавшись от саркастического комментария, чтобы ему самому стала понятной вся нелепость этого утверждения.
— Скажите же мне правду, профессор, — взмолился Бэкон, позабыв о необходимости вести себя с сознанием своего превосходства в служебном положении. — Вы думаете, Гейзенбергу есть что скрывать?
— Фрэнк, — начал я, тщательно подбирая слова, — у нас у всех есть что скрывать, включая и вас и меня. Тайны, связанные с ошибками прошлого; проступки, стоившие нам жестоких угрызений совести; провинности, которые безуспешно пытаемся стереть из памяти… Что касается Вернера… Если говорить совершенно откровенно, думаю, ему приходится скрывать очень многое!
— Ну так расскажите мне об этом! Я должен знать…
— Спросите его самого, раз уж у вас налажен контакт!
— Густав, пожалуйста!..
— Я сообщил вам все, что знаю, лейтенант, — отрезал я. — А теперь мне надо идти. Меня ждут более неотложные дела, чем бесконечная погоня за призраками. С вашего разрешения…
— Не могу его понять, Ирена… — Фрэнк лежал в постели на животе, а Ирена сидела у него на ягодицах и своими маленькими, сильными, мозолистыми ладонями массировала ему плечи и шею. Оба были совершенно голые.
— Я тебе говорила, Линкс мне не нравится, — ответила она.
— Обиделся на меня за то, что я пошел к Гейзенбергу, не известив его. Будто я обязан просить у него разрешения!
Пальцы Ирены начали с силой разминать ему верхнюю часть спины.
— Что он тебе сказал?
— Намекнул, что Гейзенбергу есть что скрывать.
— Он тебя провоцирует. Ему не понравилось, что ты с ним не посоветовался.
— Не думаю. Если бы ты видела выражение лица Линкса в тот момент, тоже поверила бы в его искренность. Мне кажется, что-то произошло между ним и Гейзенбергом, может быть, когда Линкса посадили в тюрьму.
— Хочешь сказать, Гейзенберг предал его каким-то образом?
— Возможно. Кстати, мой бывший шеф, Гаудсмит, тоже считал, что Гейзенберг только с виду весь из себя правильный и безупречный, а на самом деле — ничтожество и трус, до смерти боявшийся нацистов…
— Думаешь, он и есть Клингзор?
— Не знаю, Ирена.
— Почему бы тебе не поговорить еще с кем-то из немецких физиков, кто знаком с Гейзенбергом и может рассказать о его отношениях с нацистами?
— Ты имеешь в виду кого-то конкретно? — удивленно спросил ее Бэкон.
— Ты упоминал как-то, что одновременно с Хейзенбергом другой ученый пришел к открытию квантовой физики…
— Шредингер. Он долго считался злейшим врагом Гейзенберга и Бора… Между ними возникло что-то вроде конкуренции — чья теория правильная. Гейзенберг открыл матричную механику, а Шредингер на полгода позже — волновую механику. Началась драка не на жизнь, а на смерть, но завершилось все вдруг мирно и весьма необычно. Как раз в тот момент, когда полемика достигла наивысшего накала, Шредингер пришел к выводу, что обе теории совершенно эквивалентны, только сформулированы по-разному. Все споры тут же утихли… Шредингер не еврей, однако незадолго до войны подвергся гонениям со стороны нацистов и, пережив много неприятностей, сумел выбраться в Дублин. Там он основал научно-исследовательский институт наподобие принстонского…
— Шредингер и сейчас живет в Дублине? — в то время как Ирена переворачивала Бэкона на спину, на ее лице появилась хитрая улыбка.
— К чему ты клонишь?
— Я никогда не бывала в Дублине…
— Куда-куда? — в ужасе переспросил я Бэкона.
— Я же сказал — в Дублин…
— Сума сошел…
— Возможно, и все же мне кажется, что стоит попытаться.
— Вы полагаете, Шредингеру есть о чем рассказать нам? Вы его не знаете…
— Заодно и познакомлюсь… — У Бэкона прямо-таки на лбу было написано, что он безнадежно, безрассудно, по уши влюблен, но все же предложил мне: — Хотите к нам присоединиться?
— К кому это «к нам»? — тотчас возмутился я.
— К Ирене и ко мне…
— Боюсь, испорчу вам праздник! Лейтенант, речь идет о важной официальной командировке; присутствие лиц, не имеющих прямого отношения к расследованию, излишне!
— Итак, профессор, — оборвал меня Бэкон с характерной для него грубостью. — Присоединяетесь к нам или нет?
— Ну, если по-другому нельзя…
— Возможно, у вас здесь много неотложных дел, тогда, поверьте, я отнесусь с пониманием, — угрожающе заявил он.
— Хорошо, — сдался я. — Еду с вами!
— Ну и ладно. Я подготовлю все, что нужно..