Книга: Она и всё остальное. Роман о любви и не только
Назад: Она и всё остальное
На главную: Предисловие

Возвращение

 

Речь шла о поимке «языка». И дивизионная разведка охотилась за «языком», и полковая, и всё безрезультатно. Об этом толковали на КП у комбата Рогозина. И тут вдруг младший лейтенант Ипатов произнёс тихо, как бы про себя: «Надо попробовать». Комбат решил, что ослышался, переспросил. Ипатов задумчиво посмотрел на него, повторил: «Надо попробовать». Естественно, что все засмеялись, потому что Ипатов никакого опыта не имел, не был он ни следопытом, ни сибирским охотником, вроде Поленова, а был техником-артиллеристом. Его дело было следить за прицелами, откатными приспособлениями и тому подобными штуками. К тому же он был типичным городским жителем, технологом-прибористом, во всяком случае, из гражданских. Все посмеялись и забыли. Однако Ипатов после этого разговора дня два просидел в окопах со стереотрубой. Никто не обращал на это внимания. Мало ли, может, техник стереотрубу проверяет, потому что стереотруба входит в его инвентарь. Это уже потом вспомнили, восстановили. Изучал участок у немецкой дороги. Там сложный рельеф был: немцы сидели на взгорье, на командных высотах, наши окопы тянулись по склонам и простреливались немцами на некоторых участках, у церкви, например, просто невыносимо. Особенно пока снега не навалило. Окопы были мелкие, земля промёрзла, укрыться трудно, к февралю полегче стало, из снега нарыли брустверов высоких, стали ходить в полный рост, выпрямившись. Какое было наслаждение ходить не сгибаясь!..
После очередного доклада комбату насчёт веретённого масла для противооткатных цилиндров Ипатов попросился пойти в разведку, вернее, в поиск, за «языком». С тем же деловым, даже меланхолическим видом, каким говорил про веретённое масло. Рогозин вздохнул, сказал, что так это не делается, нужно иметь план, всё продумать. В ответ Ипатов вынул карту, где всё было нарисовано, вычерчен весь путь до оврага и дальше до немца. Со стрелками, метрами, проставлены часы и минуты. Даже в разведотделе дивизии могли бы быть довольны такой работой, хотя и были там некоторые нарушения, Рогозин как кадровый офицер разбирался в этих тонкостях. Замысел Ипатова был прост: оказывается, в насыпи шоссейной была заложена труба, большая бетонная труба для сгона весенних вод. Сейчас она была завалена, забита снегом. Шла она сквозь насыпь и выходила на нейтралку, а уже дальше в полной безопасности пребывали немецкие блиндажи, кухни, КП и кто знает что ещё. Этой трубой Ипатов хотел воспользоваться, сквозь неё и утащить «языка». Он точно определил, как добраться до трубы, как отходить, имел ночные ориентиры, словом, всё было обдумано.
– А почему насчёт трубы уверен? – спросил Рогозин. – Как ты её вообще увидел?
– Я её вычислил, – сказал Ипатов, – как в том анекдоте. – И он слабо улыбнулся.
Рогозин впервые присмотрелся к нему. Это был невысокий, видно, и в мирное время сухонький, не такой уж молодой, всё же молодой, с лицом невыразительным, но приятным. И чем внимательнее смотришь, тем более приятным, серьёзным, задумчивым оно становилось.
«С кем он дружит? – подумал Рогозин. – С кем он в землянке?» Он хотел вспомнить какие-нибудь подробности об этом младшем лейтенанте и не мог. Это было странно, с каждой минутой становилось всё более странным, как мог он, Рогозин, до сих пор совершенно не замечать этого человека.
– То есть как это «вычислил»?
– Очень просто, – ответил Ипатов и вытащил карту местности с отметками, из которых явствовало, что в низине тут скапливаются у насыпи воды, должен быть какой-то спуск, чтобы полотно не подмыло. И обозначено было направление стока. – Очень просто, – сказал Ипатов, – стоит понять соображения строителей…
Теоретически у него получалось куда как просто. На самом же деле труба могла оказаться забитой чем угодно, заминированной, может быть, с той стороны что-то к ней пристроено… У Рогозина появлялось множество возражений.
– Всего не предусмотришь, – произнёс Ипатов. – Всё-таки это возможность… Другой-то нет. Шоссе у них пристреляно. Пулемётами.
Знаток! Не за своё дело брался, хорошо, если вернутся, хоть ни с чем, но вернутся, а если постреляют их, если подорвутся, тогда с Рогозина спросят: зачем техника посылал, как разрешил, за орденами погнались?
Но ничего этого Рогозин не сказал.
Он подумал, что может передать этот план полковым ребятам, поблагодарить Ипатова – и с концами.
Но этого пока он не озвучил.
– Ладно, – сказал он, – готовь ребят.
«Вычислил» – вот что поразило Рогозина. Может, и там придётся головой поработать.
– Ты кем работал на гражданке? – спросил Рогозин.
– В лаборатории.
– А кем?
– Да так, сотрудником… научным.
Ночью расчищали трубу. Вьюжило, к утру всё набело застелило, да и днём сыпало, сыпало, еле успевали траншеи расчищать. Ракеты освещали белую пелену, высвечивали вокруг себя голубоватый шар, свет почти не достигал земли. Рогозин не заметил, как заснул. Он сидел за столом в углу, обитом ковровой дорожкой, чтоб не холодило от мёрзлой стены. Ждал, когда вернётся ипатовская группа, и заснул.
Разбудил его старший лейтенант Осадчий, сообщил, что группа Ипатова вернулась в расположение второй роты, что привели «языка». Тяжело ранен Поленов, в спину, задет позвоночник, немец тоже ранен, остальные в порядке, их напоили, накормили, уложили отдыхать. Рогозин повернулся было к связисту, но лейтенант Осадчий перехватил его – командиру полка доложено.
– Надо было разбудить меня, – сказал Рогозин.
– Вот я и бужу. – И Осадчий нагловато усмехнулся. – Уж больно сладко вы спали, товарищ капитан.
Рогозин представил себе, как командир полка изумился, обрадовался, как Осадчий орал своим голосом и чеканил: «Так точно!», «Служу Советскому Союзу!», как с усмешечкой пояснил, что комбат крепко спит…
Радость была попорчена, но всё же Рогозин добрался до второй роты и увидел немца, да ещё офицера, рослого, в натуральном мундире, сытую физиономию. Рогозин хлопнул его по плечу от удовольствия и удивился своему радостному чувству к этому дрожащему от холода и страха «языку». У немца зуб на зуб не попадал, его всего трясло, может, и от боли. Это его Пантелеев саданул прикладом, когда брали, да ещё ножом пригрозил.
Он всхлипывал, не мог поднять головы. Комроты Татарчук скомандовал ему: «Встать!» – но немец дёрнулся ещё сильнее и стиснул голову руками.
– Боюсь, как бы он того… не тронулся, – сказал комроты Татарчук.
– Дай ему водки.
– Вот ещё, переводить добро на фашиста, – буркнул старшина, – всё равно его…
– Не рассуждай, – оборвал его Татарчук.
Он подошёл, взял своей огромной ручищей немца за волосы и поднял голову, протянул ему стакан:
– Шнапс, шнапс, тринькай!
Немец выпил и затих.
Все молча осматривали его.
– Ничего, очухается, перший класс будет «язык», – сказал Татарчук.
Рогозина позвали к телефону. Звонил второй, приказали из дивизии, сам комдив – направить фрица в штаб, пока не рассвело, у Шушар будет ждать машина, эмка, главное – добраться до КП без обстрела. Рогозин спросил, а будет ли машина Поленова отвезти в госпиталь. На что начштаба холодно сказал, что об этом договариваться надо с медиками.
– Это я понимаю, – кивнул Рогозин.
– И я понимаю твои намёки. Да только ты не сравнивай.
– Вот именно, – сказал Рогозин. – И сравнивать невозможно.
– Да ты что, в самом деле, – возмутился начальник штаба, – ты чего себе праздник портишь.
В другое время Рогозин призадумался бы над словами первого, но тут надо было отправлять «языка», созваниваться с соседом, снаряжать провожатых. Пришлось будить Ипатова. Хоть младший лейтенант только заснул и был выпивши, им всем выдали на радостях чуть не по триста грамм. Его долго не могли растолкать, сам Рогозин пришёл поторопить. Ипатов, не открывая глаз, выругался, брыкнул ногой, замотанной в байковую портянку. Он спал раздевшись, укрытый двумя шинелями, как позволяли спать себе только разведчики, и то после возвращения. Им полагалось по крайней мере часов пять полного покоя, это было святое правило, и Осадчий предложил капитану послать кого-нибудь другого.
Рогозин осмотрел Осадчего сверху донизу, от его яловых сапог до шапки-ушанки, которая была не бобриковая, как у всех, а заячья. Лейтенант Осадчий был единственный в роте кадровик, и это чувствовалось во всём. Рогозин и сам не мог понять, за что он не любил этого лейтенанта, почему ему казалось, что, когда его, Рогозина, убьют, командовать батальоном будет Осадчий.
Пошёл будить Ипатова. Ипатов спал, можно сказать, изо всех сил. Рогозин долго тряс его.
– Узурпатор, – не открывая глаз, бормотал Ипатов.
При вялом свете коптилки видно было, как блаженная улыбка открыла его ярко-белые зубы. Какой-то сон виделся ему, весёлый, нездешний. Он спал поджав ноги, посапывая, совсем не по-фронтовому, без ремня, тоненький, малорослый, порозовевший от сна и выпитой водки. Грех было будить его. По всем статьям лучше было послать Осадчего. Откровенно говоря, Рогозин беспокоился, как бы там, в штабе, не приписали всех заслуг себе, поскольку «язык» поступит от них. Поди потом доказывай. В кои, можно сказать, веки… При Осадчем, конечно, можно не беспокоиться, не то что не упустит, он и себя подать сумеет по первому классу.
Ипатова отодвинут, так что Осадчего посылать при данных обстоятельствах не стоит.
– Ладно… – сказал Рогозин.
В это время Ипатов открыл глаза. Сон ещё клубился в глазах Ипатова, солнечносиний сон, и Рогозин словно бы заглянул в его тёплую синь. Собственно, это всё и решило, напомнив Рогозину другие обстоятельства, другие соображения.
– Ладно, приводи его в чувство, и побыстрее, – приказал Рогозин.
Потом он зашёл в соседнюю землянку, где немцу по его указанию натягивали нашу ушанку. Всё равно было видно на его круглой морде с бело-розовой кожей, намытой шеей, что это не нашего фронта морда.
У немца была голова разбита от удара прикладом, перевязали его за это время по всем правилам, бинтов не пожалели. Три коптилки для света зажгли. Ничего для него не жалели. При виде Рогозина немец выпрямился. Рогозин разрешающе махнул рукой. Он знал, что и в штабе полка немца будут поить, кормить, обхаживать, поскольку «язык» дорого стоит, особенно сейчас, перед наступлением. И так будет до тех пор, пока мы не прорвём блокаду, тогда пленных станут считать на сотни, а то и тысячи, как было под Москвой.
Рогозин воевал с первого месяца, а немца, да ещё офицера, вот так, вблизи видел третьего. Он смотрел на него, как и солдаты, что были в землянке, с желанием понять, что же такое все эти фрицы, люди они или какие-то придурки недоразвитые. Рогозин знал, что из них течёт кровь, они кричат и умирают, как и наши солдаты, что они мёрзнут, ходят в сортир, ругаются, но при всём этом никакого арийского превосходства и не арийского не было. И вот этот немец, наряженный в нашу подпалённую, списанную шинель, не становился от этого понятнее. Тем не менее Рогозин похлопал его по плечу и довольно подмигнул: «Гут?» Это был их немец, их «язык», их пленный, которого они раздобыли прямо-таки чудом, дуриком, «язык», за которым охотились уже недели две опытные разведчики, вплоть до армейских, и тут, можно сказать, самодеятельность, его хлопцы сработали, его батальонные зацапали.
Он лично проводил Ипатова с двумя бойцами и «языком» по снежной траншее до участка второй роты, самого близкого к шоссе. Задержал младшего лейтенанта, снова повторил ему, чтобы от немца ни на шаг вплоть до штаба, что бы там ни приказывали, а лично сдать в разведотдел, хорошо бы под расписку.
– И можешь прокантоваться в городе сутки. Даю увольнительную, – сунул ему в карман справку и ещё остаток шоколадной плитки, которую хранил на всякий случай уже второй месяц. Хотел вроде как наградить, поторжественнее, но кусок этот, когда Рогозин вытащил его, показался слишком маловесным. Он был завёрнут в фольгу, затем в голубенькую обёртку, затем ещё в плотную бумагу, не годную для курева, и всё равно был небольшим. Поэтому Рогозин молча сунул его вместе с увольнительной в карман Ипатову.
Через час рассвело. Мгла стекала в овраги, заснеженные, поросшие кустами. Край белесого неба, давно уже лишённого солнца, наливался серебристо-зимним светом. Стали видны нарытые брустверы немецких окопов, знакомые до последнего колышка, разбитые ограждения, да ещё спирали Бруно, белые от наледи, и дальний лес у Красного Села. Торчал обломок фабричной трубы, высоковольтные опоры, весь пейзаж, с ориентирами и секторами обстрелов, просмотренный Рогозиным до каждого метра. Но что-то новое было в этой снежной тишине. Косой утренний свет проявил цепочки следов на нейтральной полосе. Немцам сверху, с пригорков и насыпи, было видно, наверное, особенно хорошо, для наших тоже эти тёмно-синие отпечатки проступали всё чётче. Рогозин разглядывал их в стереотрубу, и вся ночная история открывалась ему в подробности. Как отходили, скатывались с насыпи, вели раненого Поленова, как лежали и снова шли друг за другом, проваливаясь по пояс. С вечера был снегопад, шёл он всю ночь. Но как выходить, так он прекратился, и теперь немцы молча разглядывали, расшифровывали ночное происшествие. Может, они толком и не знали, что случилось ночью, теперь хватились своего лейтенанта. Притом, судя по следам, можно было подумать, что целая группа просто пришла сюда, к Рогозину. Потому что следы туда, к немцам, были заметены. Взяли «языка» дуриком, как выразился Ипатов. Сидел фриц в нужнике, сколоченном поодаль, издавал звуки, тут его и оглушили. Рассказал Ипатов, лишь как тащили сквозь трубу, и, не досказав, завалился на нары спать.

 

 

В дорогу немцу завязали руки, так, на всякий случай, здоровенный был. Рогозин отправился к связистам докладывать в полк, что отправляет «языка». Начштаба поздравил его, сказал, что сообщит комдиву, и просил Рогозина не отходить от аппарата.
Совещались там, уточняли, докладывали наверх, наконец позвонили: «Доставить немедленно, прямо в штаб дивизии». Рогозин попросил отложить до ночи, потому что уже рассветает и немцы просто пройти не дадут. Полковник и сам понимал. Рогозина авансом обругал, стал докладывать выше, согласовывали, пока солнце не взошло, заискрило всю нейтралку так, что и думать не могли высунуться. Решили отложить переправу до темноты. Немца накормили из НЗ, Рогозин попробовал его расспросить. Ничего не получилось. Тогда Журавлёв привёл Ипатова. Раз имеет высшее образование, пусть разбирается со своим фрицем. Ипатов после всех расспросов понял не много, мешал диалект. Выяснил, что немца звать Густав, что воевал он в Африке, в войсках Роммеля, здесь под Ленинградом оказался, а вот почему, Ипатов понять не мог. Спросил он Густава что-то насчёт Гитлера, на это Густав поморщился, сказал, что Гитлер «найн», Роммель «гут, зер гут!», и восторженно поднял руку, задрал подбородок.
Конвоировать немца Рогозин назначил Ипатова и сержанта Пантелеева. Рогозин проводил их до участка второй роты. Она была ближе всего к оврагу, который тянулся до насыпи. Встретил их Журавлёв, ком-роты. Сказал, что у немцев какая-то возня, ясно, что обнаружили пропажу этого Густава, понимают, что его будут переправлять в город, в штаб, не хотят допустить, что-то готовят. Видно, этот Густав шишка. Как быть? Откладывать на завтра, возвращаться назад – плохая примета, Рогозин на фронте стал верить в приметы, да и снова согласовывать с начальством обрыдло. Не разрешат они отсрочку, дело зашло уже далеко.
Тем временем на Густава напялили старенькую шинель, чтобы по городу на него не кидались.
– Только мне лучше бы не с винтовкой, – сказал Ипатов, – мне бы ловчее с пистолетом.
Это было разумно. Рогозин отдал ему свой.
– Вы не беспокойтесь, товарищ капитан, – сказал Ипатов, – я ему втолковывал, что вся нейтралка заминирована, надо аккуратно идти за мной, след в след, кажется, он понял. У нас не Африка. Так что ему деваться некуда.
Ипатов протёр глаза, изгоняя остатки сна, улыбнулся больше себе, чем Рогозину.
В новом задании для него было что-то из мальчишеской его жизни.
Мгла стекала в распадни, поросшие кустами. Скрылись брустверы немецких окопов, ограждения, покрытые наледью, дальний лес, весь пейзаж с привязанными к нему ориентирами, секторами обстрелов, всё стаяло во тьме. Рогозин и Журавлёв спрятали бинокли, ждали молча.
Слышен был лишь привычный треск взметнувшихся ракет. Вдруг вспыхнул раструб света, немцы включили прожектор, свет медленно полз, ощупывая каждый бугор, еловый молодняк. Вокруг зачастили пулемётные очереди, завыли мины. Мины неслись над головой Рогозина, шквальный пулемётный огонь шёл сбоку, из выступа немецких траншей. Обстрел продолжался минут десять, а то и больше. Наступила тишина, выжидающая, без ракет. Присматривались и там и тут.
– В трубу полезли? – вопросительно сказал Журавлёв.
Ещё немного полежали, и он предложил спуститься в землянку погреться. Рогозин отмахнулся. Если всё обойдётся, думал Рогозин, батальон могут отвести на неделю в город или хотя бы во второй эшелон. Они завшивели, запаршивели, от батальона осталось всего ничего.
Ждать дальше не было смысла, но Рогозин почему-то не уходил. Полулежа на бруствере, думал про то, как этот немец покривился, видно, фюрер ихний для него уже не тот, скисает, но блокаду они держат крепко. Впрочем, неизвестно, кто кого держит, мысль эта его обрадовала. Немец тоже вынужден тут стынуть, Ленинград не даёт им никуда…
Он не додумал, потому что с бруствера к ним сползли немец с Ипатовым. Лейтенант лежал на шинели. Что-то он хотел сказать, вместо этого застонал.
Спустя полчаса Ипатов уже лежал в санчасти. Нога в колене у него была раздроблена, медсестра сменила окровавленный бинт, наложила шину, сделала укол.
– Может, обойдётся, – приговаривала она. – Лишь бы не было гангрены. Может, обойдётся, если сразу в госпиталь.
Расспросить немца Рогозин не мог по случаю незнания языка. Ипатова не расспрашивал, лейтенант лежал бледный, закрыв глаза, иногда крупно вздрагивал, тихо стонал. Немец что-то старался объяснить, говорил виновато. Пантелееву ничего не добавить, он отставал, прикрывая их отход.
Ипатов открыл глаза: видать, от укола ему стало легче. Сестра обмыла ему лицо, руки, Журавлёв помог снять гимнастёрку, всё было в запёкшейся крови, трудно представить, как его немец тащил на шинели в трубе.
– Я думал, он к своим уйдёт, – сказал Ипатов. – Я его не держал. Товарищ капитан, это он добровольно.
– Надо доложить, – напомнил Журавлёв.
Рогозин позвонил Осадчему, пусть доложит в штаб.
– Невероятно, сам вернулся? Это почему? – спросил Осадчий. – Не верю.
Ипатов пояснил, что Густава понимал с трудом, много незнакомых слов, ясно было одно: боялся, если пойдёт к своим, будут судить, попадёт в гестапо.
– А что к нам вернётся, не боялся?
– Товарищ капитан, я его не агитировал. Может, ему у нас понравилось?
– В раю побывал? Ну и ну, ты, главное, не волнуйся, ему, конечно, твоё спасение зачтут, а тебе надо выздоравливать, поскольку ты – вещественное доказательство.
Докладывая по телефону командиру полка, Рогозин повторил слова Ипатова – добровольно перешёл, вытащил офицера, совершил подвиг.
– Остынь, – сказал полковник. – Не до этого.
Рогозин предложил, чтобы не рисковать, пусть из разведотдела проведут разговор с немцем здесь, в батальоне. Не стоит тащить его в город, рискованно. Надо, чтобы артиллеристы в случае прожектора шандарахнули к такой матери.
Полковник думал, не отключался.
– Как ведёт себя?
– Вроде с достоинством, – сказал Рогозин, набивая немцу цену.
– От Роммеля… Может, имеет поручение?
– Похоже, – согласился Рогозин.
– И думать не моги допрашивать у тебя. Если гангрена… Ещё загнётся. Мне его приказано доставить аж комдиву. Сам командарм хотел прояснить такое явление, так что снаряжай немедленно. Ясно?
Рогозин распорядился подготовить эвакуацию Ипатова в тыл, в госпиталь. Отправился на КП, оттуда стал докладывать начальнику штаба. Вскоре ему позвонил командир полка.
– Откуда у них прожектор?
– Они ж тут уже полгода стоят, – сказал Рогозин. – Иногда включают.
И опять стал объяснять, как всё было.
– Как это он вернулся? Почему?
Рогозин не мог ничего объяснить. Осадчий стоял рядом, слушал.
– Надо прежде всего переправить в разведотдел, а что, если… – сказал полковник. – Подожди, помолчи.
Рогозин помолчал.
– Давай прямо к комдиву. Там ждут.
– Уже светает, – сказал Рогозин. – Сейчас не успеть. Немцы думают, что им удалось уничтожить ихнего Густава и его конвой. Надо подождать.
Ждать полковник не разрешил, решили переправить немца с соседнего участка, с первой роты. Там же и лейтенанта Ипатова.
– И вот что, дело ответственное, сопровождай сам, в крайнем случае пошли Осадчего.
Из соседнего участка дорога в город выходила прямо на Рогатку, что было куда безопаснее. Оттуда часто доставляли в рогозинскую роту боепитание и просто питание – «супокашу».
– Давайте, товарищ капитан, я отвезу их, – предложил Осадчий.
Рогозин посмотрел, ловя его взгляд, понимающе усмехнулся:
– Нет уж, я сам.
Когда он пришёл в санчасть, Густав сидел у лежащего Ипатова, держал его руку. Рогозин пояснил, что вечером их обоих эвакуируют по ходу сообщения, затем через развалины церкви в первую роту, а ночью в Питер, там будет ждать машина. Машину подошлют для немца по приказу комдива, но Рогозин сказал, что и для лейтенанта, хотел подбодрить Ипатова. Выглядел Ипатов плохо.
– Ты потерпи ещё немного, – попросил Рогозин, сел рядом. – Ты можешь спросить Густава, почему он не вернулся к своим?
Ипатов спросил, медленно выговаривая каждое слово. Они слушали, как Густав быстро-быстро стал объяснять.
– Давай медленней, – сказал Рогозин.
Он думал сам понять хоть немного.
– К нам было ближе, – перевёл Ипатов.
– Почему он тебя не оставил? Шёл бы к своим сам.
Густав что-то ответил, но Ипатов помотал головой и повторил свой вопрос. Это Рогозин понял.
– Они могли его подстрелить, – перевёл Ипатов. – А вы бы, товарищ капитан, приказали бы стрелять в своего?
Рогозин подумал, сказал нерешительно:
– Если вдогонку… в перебежчика.
Вдруг Густав сам стал объяснять, обращаясь к Рогозину.
– Переводи, – попросил Рогозин, – всё переводи.
– Он сказал, что, может, я спас ему жизнь, потому что я не кричал от боли, они бы нас сразу засекли, перебили, сказал, что я вёл себя как офицер и он тоже как офицер.
– Ты ему веришь?
– Очень уж благородно, он же фашист.
– С тобой он был человек. Он же вернулся. Жизнь тебе спас. Почему мы удивляемся? – спросил Ипатова и себя тоже.
– Возьмите пистолет, – напомнил Ипатов.
Пора было в дорогу. Ипатова уложили на носилки. Опять позвонил полковник, опять допытывался, не появилась ли у Рогозина идея какую-нибудь версию предложить комдиву.
– Это в твоих интересах. Чего этот чудик вернулся? Мы так и не дознались.
– У меня нет точных объяснений.
– Не признаётся?
– Вроде как из-за раненого Ипатова.
– Не верю. Что-то темнит. А?
– Жаль, если так, – вырвалось у Рогозина.
– Вы его не прижали. Допрашивать, конечно, не твоё дело. Ты лучше скажи: вы его обыскали?
– Нет. У него ни кобуры, ни планшета.
И Рогозин опять должен был повторять, как всё было, как отличился Ипатов и как ему не повезло.
Полковник прервал его, но Рогозин всё же успел сказать, что отправит заодно в госпиталь и лейтенанта.
– Кончай, а то светать начнёт. Ладно, лейтенанта отправляй. Сопровождать сам – и прямо к комдиву. Я подъеду.
Рогозин всё исполнил лучшим образом, только вот на допросе Густава присутствовать не стал. Отпросился, ему надо было отвезти лейтенанта в госпиталь, добиться, чтобы немедля занялись им, очень этот Ипатов был плох. Немец, рискуя, спасал Ипатова, Рогозину полагалось тем более, чувство вины появилось самовольно. Ему и раньше нравился Ипатов, а теперь было и жалко его, и обидно.
Пришлось пройти к главному врачу госпиталя, просить заняться Ипатовым вне очереди. Подействовала только история ранения. Она поразила и главврача, и хирурга. Ипатова сразу повезли на операцию. Рогозин сел в коридоре, ему принесли кружку чаю. Он расстегнул шинель, вынул портсигар, но курить не стал. Было бы несправедливо, если после всего, что было, не удалось бы Ипатова спасти. Здесь, на фронте, у Рогозина появилось ощущение Судьбы, которой наделён он и каждый из его солдат. Она существует где-то за пределами пространства. С Ипатовым судьба должна обойтись хорошо. Возможно, и с Густавом, подумал он, но как-то нерешительно. У Судьбы, наверное, свои понятия справедливости.
В операционную прошёл главный врач. Вышли они оба. Операция прошла хорошо, все осколки извлекли, как сложится дальше, неизвестно, организм слишком слаб, угроза гангрены остаётся.
В реанимацию Рогозина не пустили, после наркоза лейтенант должен спать.
До КП Рогозин шёл пешком. По набережной Мойки, свернул на Садовую. Снегопад кончился. Местами от прежних заносов улица превращалась в тропу между сугробов. Луны не было. Из подворотен слабо светили синие маскировочные лампочки. Дома стояли угрюмо, нигде, ни в одном окне не горел свет. Чёрные каменные глыбы в ночи безлюдных улиц. Пахло гарью. У Сенной площади догорал разбомблённый дом. Пожарище ещё дымилось. Рогозин погрелся у тёплой стены. Светя фонариками, остановились патрульные, проверили у него документы. Осмотрели его.
– Ждёте кого? – спросил старший. Он был в морской форме. Спросил, нет ли закурить. Он снял рукавицы. Тоже хотел погреться. Они, он и два солдата, взяли по папиросе. Закурили. И Рогозин закурил.
– Когда всё это кончится? – спросил моряк.
Не «чем кончится?», а «когда?» – будто собирался дожить до прорыва блокады. А вот Рогозин не знал, доживёт ли. Уже половина батальона его ушла из жизни, не узнав, что будет с городом, да и со страной. Всегда мы уходим, не дожив, не досмотрев, не доделав. Вот и он, Рогозин, наверно, уйдёт, не добравшись до Победы.
Он выбрался из города к рассвету. Так трудно было одолеть эти три километра. На посту обрадовались его возвращению, проводили до землянки. Остап, его ординарец, растопил буржуйку, поставил на огонь чайник, сковородку с консервами. Принёс ледяной воды сполоснуть руки, положил на столик пайку хлеба, кусочек сахара, всё это молча, ловко, не в пример Рогозину, который долго раздевался, расстёгивался. Он теперь всё делал медленно, все в батальоне двигались не так, как раньше, сказывались скудный паёк, зима.
Остап присел напротив него, ждал, наконец спросил:
– Хотите лечь?
– Не то слово, – сказал Рогозин.
Он всё потягивался, разминая тело, свободное от полушубка, ремней.
В землянке прибывало тепло, привычное тепло с дымком, запахами овчины, портянок, смолы от сосновых накатов, да ещё стойкая вонь давно не мытых людей.
– Ну как? – спросил Остап.
Рогозин открыл глаза, долго смотрел на него, возвращаясь откуда-то, где не было войны, смертей, голодухи, трупов на улицах.
– Хорошо, – сказал он. – Теперь всех в баню отвезут, будет вошебойка, валенки обещали выдать, мин прибавят, такие вот пироги.
Назад: Она и всё остальное
На главную: Предисловие