Екатерина Перченкова
Факинг кампус и его обитатели
Косинский пропал без вести шестнадцатого сентября. Следующая неделя была омрачена сознанием того, что я, возможно, последняя видела его живым.
К десяти утра Косинский явился на ресепшен в сиянии и славе. Он был облачен в легкое и белое, вид имел снисходительный и усталый; очки его золотились тонкой оправой, усы важно топорщились, за собою он влек дорожную сумку, густо усеянную цветными наклейками.
Девицы, коротавшие утро в холле за ноутбуком, принялись хихикать и шептаться: «Сам Косинский!» – донеслось от них. Тогда классику пришлось втянуть живот и расправить плечи.
Через полчаса он спустился из номера с мокрой головой, в очках-хамелеонах и сандалиях и громко сказал: «Пойду-ка я разведывать месторождения коньяка!», но девиц в холле уже не было, и мэтр удалился в одиночестве. Никто не знал, что одиночество это, вероятно, окажется роковым.
Я тоже не знала, в противном случае повела бы себя иначе, когда Косинский вдруг подошел на набережной и облокотился на меня. Он весил примерно восемьдесят килограммов. Может быть, восемьдесят пять. Разведка месторождений удалась: взгляд классика был блаженно расфокусирован, а дыхание раскрывалось легкими древесными нотками и слабыми тонами сухофруктов, ощутимыми даже сквозь убийственный запах метаболитов этанола.
– Фамилия кака! – убежденно сказал Косинский.
Я обиделась.
Его фамилия была вполне благозвучна – значит, речь шла о моей, а моя фамилия, между прочим, не такая уж и кака.
Обида была бы слабее, если бы я к тому времени не успела произвести собственную разведку месторождений. Но прошлого не отменить: объятия классика вдруг сделались тяжелы мне, я придушенно пискнула: «Да идите вы!» и вывернулась из его рук.
Укрытие мне нашлось за чахлой пролупрозрачной туей, не то чтобы надежное, но утративший фокус взгляд мэтра не мог более обнаружить меня, поэтому дальше я могла свободно наблюдать за поведением классика в курортной среде обитания. И вскоре выяснилось, что мэтра я интересовала не как женщина, но как навигатор.
Косинскому было плохо.
Вселенская бездомность и запредельная неприкаянность обрушились на него. Он забыл не только обратный путь в гостиницу, но и само ее название. Он мог бы прокатиться на катере, выпить еще коньяка, купить с лотка вкусную шаурму, выторговать скидку на десяток ракушечных бус для литературных девиц, но ему некуда было вернуться и негде приклонить тяжелую голову, поэтому Косинский метался по набережной и повисал на прохожих, мучительно вопрошая: «Фамилия кака? Факинг кампус?»
По правде сказать, я, куда более трезвая, запомнила название «Камелия-Кафа» отнюдь не с первого раза.
Здесь же стала очевидна трагическая разница между мною и классиком. Я бы на его месте робко трогала прохожих и спрашивала: «Простите, только что приехала, забыла, где остановилась, гостиница называется как-то вроде «Камилла». И никто, никто не дал бы мне верного ответа, ибо всякая дыра в стене была здесь входом в гостиницу, или в хостел, или, на худой конец, в уютное частное пристанище – свежие фрукты, удобства во дворе, душ в конце коридора: постучите в стену, кликните Васю, Вася вас из ведра обольет – олл практически инклюзив. Но Косинский на то и Косинский: он всегда умел читать лекции, давать развернутые комментарии и соблазнять женщин, не приходя в сознание. Вскоре юная блондинка в летящем платье уцепила его под локоть и повлекла в факинг кампус. По крайней мере, так мне тогда показалось.
И тогда кто-то сказал у меня за спиной: Камелия-Кафа.
Я обернулась.
– Ага, – обрадовался человек в солнечных очках с точно такой же сумкой в наклейках, как у Косинского, – вы знаете, где это!
Я неуверенно махнула рукой в предполагаемом направлении, а потом относительно внятно объяснила: вот по этой дороге вверх, дальше шлагбаум, дальше охранник, дальше еще метров пятьдесят и налево, седьмой корпус и будет искомая «Камелия».
– Давайте вы лучше меня проводите. Я здесь впервые.
И мы пошли в совершенном молчании. Я смотрела под ноги и пыталась решить странную задачу. Дело было в босоножках. Я купила их на местном рынке в прошлом году, соблазнившись ценою и нашитыми на тряпичные ремешки крупными деревянными пуговицами, носила все следующее лето, а в августе один ремешок почти оторвался сбоку – и пришлось оставить босоножки на даче, в такой специальной тумбочке, где доживает век разномастная непригодная обувь. Я, конечно, собиралась вот здесь подклеить и подшить вон там, но остановила себя: не хватало еще тратить время на вещь ценой в три поездки на метро.
Плохо, видимо, остановила. И подклеила, и подшила, и увезла в город, и вчера вечером запихнула в чемодан, и сегодня с утра надела… Такая вот жизнь на автопилоте. Интересно, сколько еще ненужного я сделала, не задумавшись ни на минуту?
Было бы вежливо завязать светскую беседу; я обернулась к своему спутнику и обнаружила, что он идет с закрытыми глазами. Что держится при этом ровно, ступает уверенно, что лицо у него спокойное, тихое, готовое к необязательной улыбке. Когда нужно было свернуть налево, я не сказала ему, но он повернул вместе со мною: наверное, подглядывал. И о ступеньке перед входом в «Камелию» я не стала предупреждать: он уверенно шагнул на нее и открыл глаза.
– Извините, – сказал. – Четыре часа утра.
– Вообще-то полдень.
– Конечно. Но иногда вот так идешь, идешь – и вдруг становится четыре утра, и ничего не поделать.
– Вы запомнили дорогу?
– Не то чтобы. Но попытаюсь в другой раз добраться сам. Увидимся вечером, на открытии?
– Открытие в восемь. Если у вас вдруг не случится полдень – увидимся.
И я пошла искать Оксану.
Внизу мне сказали, что Оксаны нет, вообще нет: вы извините, девушка, вот полный список: и наш, и административный корпус, и восемнадцатый. Нет, и не регистрировалась. Может, и ошибка, всякое бывает.
Оксана – человек фантастического и притом идиотского везения. И если я правильно понимаю ее сложные взаимоотношения с дорогим мирозданием, то сейчас она наверняка едет в такси, радуясь тому, что сбила цену до несущественной или вообще очаровала водителя до согласия на бесплатную поездку. А до этого ее рейс задержали на три или четыре часа. А зарегистрироваться она забыла – действительно, всякое бывает. Надо было бы взять куртку и пойти позвать кого-нибудь обедать.
На третьем этаже мы столкнулись с Димой Царицыным. Он показал почти полную бутыль «Старого Нектара» – и от обеда было решено отказаться. У меня в номере уже с утра завелась нечеловеческая гора фруктов, но гора-то завелась, а вода исчезла – и горячая, и холодная. А ротавирус, царствовавший в здешних местах, считался главной легендой писательского дома и был еще в предыдущие годы воспет во всех литературных жанрах, так что мы не стали есть немытых фруктов, а просто напились. Нормально так, без изысков, но с удовольствием.
Было самое время по-быстрому вымыть голову и собираться на открытие симпозиума, но вода в кране так и не возникла, к тому же отключили электричество. Если отключили везде, то открытие грозило превратиться в грандиозную пьянку: без колонок, микрофонов, проектора и прочей аппаратуры официальная церемония была бессмысленна.
Внизу на парковке сработала сигнализация – сначала мне так показалось, но Царицын выругался и принялся трудно подниматься из низкого кресла.
– Почапали в подвал, – сказал он со вздохом. – Опять началось.
Сигнализация подвывала на двух навязчивых нотах.
– Что началось?
Царицын взглянул на меня недоуменно и пожал плечами. Вряд ли происходило непредвиденное. Наверняка я пропустила с утра объявление об учебной тревоге или чем-то в том роде.
Коридоры и лестницы были полны людей: люди спокойно и сосредоточенно направлялись вниз, не выражая лицами особенной тревоги или страха, так что я равнодушно спустилась по лестнице следом за Царицыным, также следом ощупью пробралась в узком подвальном коридоре, оглядела сидящих на деревянных ящиках при свете двух свечей в стеклянных банках, обнаружила среди них свободное место и села тоже. Было неудобно, но это вряд ли надолго. Искала глазами в полумраке знакомые лица, нашла только Огарькову в дальнем углу; вставать и подходить к ней было лень. Все было лень, даже думать. Даже спросить кого-нибудь, что, собственно происходит. Разглядывала руки свои при свечах, обнаружила круглый шрам на тыльной стороне левой ладони, похожий на след от ожога, потрогала пальцем – не больно. Надо меньше пить. Нет, определенно, надо меньше пить. И больше спать.
– Если что-то случилось, – сказала я Царицыну, – то надо было постучаться к Косинскому. Он в стельку, его девица с набережной едва не на себе унесла. Спит, небось, и не слышит.
– Да он не приехал.
– Я его видела.
– Не. Он сразу сказал, что не приедет. Я тоже сначала не хотел.
– И разговаривала!
– Пить надо меньше.
Окружающий гул – четыре десятка разных шепотов слышатся сплошным человеческим гулом – вдруг стал внятен: речь шла о том, что открытие сегодня наверняка отменят, но мы же не лыком шиты, мы все тут молодцы, так что сейчас поднимемся в номера, возьмем выпить, свечки возьмем – и все равно пойдем, и проведем открытие, и пусть все знают, что мы никого и ничего не боимся.
– Я боюсь вообще-то, – уныло пробормотал Царицын, – но выпить при свечах… Не могу отказаться.
Мы потянулись нестройной и медленной, но веселой колонной по улице Ленина. Вечер стоял теплый, но от моря нехорошо сквозило; в сумерках снова нерешительно взвыла, но вскоре умолкла сирена; мы один раз остановились хлебнуть коньяка с Огарьковой и другой раз с незнакомым дядькой, чье лицо я смутно помнила по прошлому сентябрю. Я немножко свалилась в куст и потеряла пакет со свечами. И вообще все потеряла: шлепала себе, шлепала вдоль по улице, следом за темными фигурами своих, за сиреневой курткой Огарьковой, совершенно не думая – где мы, как меня зовут, что случилось, куда мы идем и когда придем; и что вообще там будет.
Дом-Музей встретил нас музыкой издалека.
Сад при нем светился фонарями и зеленел, зажатая длинная тетка в вечернем платье старательно и очень плохо выпевала в микрофон печальный романс, по белым рубашкам и галстукам в толпе опознавалась местная администрация, к дверям Дома жались дети из школы искусств в расшитых пайетками костюмах, а Огарькова оказалась самой шустрой, опередила нас всех и уже сидела за столом регистрации с бокалом в одной руке и сигаретой в другой.
– Вот и свечи не понадобились, – сказала я с облегчением.
– Где тебя носило? – спросил Царицын, – ждем, понимаешь, ждем…
– Добрый вечер, – сказал из темноты мой недавний спутник, тот самый, что шел в «Камелию» с закрытыми глазами.
С другой стороны темноты выскочил вдруг Толя Киреенко, бородатый, прищуренный и веселый, и нацелил на нас объектив.
– Смотри какое дело, – обратился он к моему собеседнику, – ты опять не получился.
Тот вежливо взглянул на экранчик.
– Бывает.
– Смотри, Царицын нормальный. Катька нормальная. А ты в самом фокусе – но мутный какой-то… к тому же тебя три. У тебя прям это… диссоциативное расстройство физического тела.
– У меня джетлаг.
– А, – поскучнел Киреенко, – тогда понятно. Ну, ты тогда много не пей, плохо станет.
– Не буду, – он проводил Киреенко взглядом и обернулся ко мне. – Знаете, нам сейчас действительно будет плохо. Вот от этого всего, – сцену тем временем покинул многословный грузный дядька в черном костюме, его место занял толстенький рыжий мальчик с аккордеоном, – пойдемте отсюда?
Мы нашли убежище у самой воды: любимое мое кафе, обустроенное вокруг маленького пирса, никто не закрыл, как оказалось. Фейсбук – ненадежное место, сплошные фейки, так фейком оказалась и фотография опустевшего пирса.
– Как твоя кошка? – спросил он.
Ума не приложу, когда успела рассказать про кошку. Может, в том же фейсбуке дело? Может, мы друзья там и давно на «ты»?
– Хорошо. Соскучится только без меня.
– Бабушка выздоровела?
– Насколько можно в ее возрасте, – я за сегодня устала удивляться. И вообще устала. Больше всего хотелось придвинуться ближе и уткнуться головой в плечо ему, как родному, и сказать…
…А что я, собственно, могу сказать, кроме «как тебя зовут»? Ну, допустим, что-нибудь нейтральное, поддержать беседу…
– А ты как?
– Нормально. Слушай, я что-то совсем сплю. Посидим еще немного и пойдем, ладно?
– Почему Киреенко не может тебя сфотографировать?
– Издевается. Все он может. У нас с ним давняя история, помнишь?
– Помню, – соврала я.
Или не соврала.
Дело в том – дошло до меня сокрушительно и внезапно – что собеседник мой не мог, ну совершенно не мог сейчас сидеть напротив.
Но ведь сидел, и это было хорошо, так невозможно хорошо, что слезы у глаз и комок в горле.
– Как тебя сюда впустили?
– Диссоциативное расстройство гражданства, – сказал он совсем не весело. – Дела у вас, конечно, творятся…
– Дела, да…
Мы просидели молча еще минут десять, мой собеседник клевал носом, я складывала лягушку из салфетки – и вдруг поняла, что упустила момент, заблудилась, потерялась: вот только что помнила его имя – а вот уже и не помню… Даже не то что не помню – не могу знать, мы впервые встретились сегодня утром на набережной, в пятидесяти метрах отсюда, вон там, возле бетонных шаров, облицованных голубыми стекляшками.
Нет мне прощения, потерялась я и еще раз, теперь уже на самом деле, на темной дороге между Домом-Музеем и «Камелией». Здесь отстала, там засмотрелась на лиловый фонарь – и вдруг осталась одна.
Но погоревать вдоволь не успела: нагнал меня веселый Царицын и сказал магические слова «пять звездочек». И сказал слова еще более магические: Ксанка приехала, тебя ищет, бегает по этажам, матерится ужасно. Она тебе, говорит, подарок привезла тяжеленный. Воооот такая коробка. А еще, говорит, у нее книжка вышла, вот прямо в пятницу, послезавтра презентация в административном корпусе. А еще, говорит, кто-то идет за нами, чуешь? Я вот прямо по духам чую, что это Огарькова.
Я так соскучилась по Ксанке, что не утерпела и совершила предательство: взяла Огарькову под локоть и завязала с ней длинный разговор о своем, о девочковом. У нее при себе тоже была заветная бутыль, так что от набережной до шлагбаума мы остановились несколько раз, и путь оказался долгим. У шлагбаума под фонарем собрались прощаться и расходиться, фонарь опять не горел.
– Да мы все виноваты. И ты тоже, – сказала Огарькова чужим бесцветным голосом.
– Что ты за меня говоришь?
– То, что я некоторые вещи знаю лучше тебя. И если ты не знаешь, это не освобождает…
– Ир, подожди. Ты сюда как попала?
– Головина помнишь?
– Ну.
– Он мне приглашение выслал. Я приехала в Азов. А там сели в машину – и через тоннель.
– А документы?
– На пароме всех проверяют, а после тоннеля через одного. Бардак потому что.
– Хоть какая-то польза от бардака. А обратно как?
– Так же, с Головиным. Катька, давай возьмем все слова обратно. Мы пьяные. Не хватало еще нам разосраться. Вы с Ксанкой так и не помирились с тех пор?
– Не помирились. Давай.
Мы обнялись и разошлись.
Путь к «Камелии» был темен и печален. Я прошла мимо пустой будки охраны, уловила из зарослей оживленные голоса, но никого по голосу не опознала и отправилась дальше. Спать не хотелось, ложиться было совсем тоскливо. Ксанка приехала, сказали. Нет здесь никакой Ксанки. Мы не разговариваем третий год. Переодеться, переобуться и обратно на набережную…
Переобуться, да. Надо меньше пить.
Я же все перепутала: не в прошлом и не в позапрошлом, а три года назад купила свои дурацкие босоножки. И как раз прошлым летом оставила на даче. А этим поехала и забрала. И подшила, и подклеила. И много чего еще подшила и подклеила из непригодного прежде.
Потому что дела у нас тут творятся.
Кто-то облюбовал комнату на первом этаже нежилого семнадцатого корпуса, в окне дрожал зыбкий и слабый оранжевый свет. Может быть, керосинка. Такие же слабые огни плавали в окнах «Камелии», значит, не было еще одиннадцати часов.
Электричество и воду дадут с одиннадцати до двенадцати, мне душ все равно не светит, до третьего этажа напор не тянет. Значит, переодеться, переобуться и на улицу. Или ткнуться к кому-нибудь в номер на звук, вдруг где сидят-разговаривают хорошей компанией…
В холле меня встретила рыжая Оксана. Рыжая, кудрявая, со свежей хитроумной челкой. Чуть с ног не сшибла, налетела, сгребла в охапку, расцеловала в обе щеки, сразу похвасталась и новым парикмахером, и книжкой, и тем, что Саню повысили, и тем, что у Михалыча скоро тоже книжка будет. Сразу пожаловалась, что у нее передача для Косинского, а его неизвестно где черти носят, вон на ресепшене уже беспокоятся; что ее поселили с Фейгиной, которая храпит во сне, что вай-фай только в холле и почему-то в туалете, что Фейгина к тому же попила некипяченой воды и теперь настроена всю ночь печально блевать.
– Ксанка, – обреченно сказала я, уставившись на разноцветную яркую люстру под потолком – у меня наверху коньяк.
Потом не помню.
Кажется, был четверг.
Мы с Ксанкой устали вспоминать всевозможные народные песни и стали сочинять их на ходу. Нас с нею, интеллигентных вообще-то женщин, местные обитатели знают именно как сочинительниц народных песен, а также частушек, матерных и не очень.
– На болоте две осинки,
листья трепыхаются!
Я иду, гляжу – Косинский
под кустом валяется! —
на всю набережную выводила Ксанка поставленным фольклорным голосом.
– Я, кстати, его не видела с понедельника.
– Это не из-за него менты были?
– Какие менты? – я поймала ее за сумку и остановила.
– Орги сегодня заявление писали. Я сама не слышала, но Киреенко говорит – человек пропал. Думаешь, он?
– Вот же ж блин… Он в понедельник с какой-то бабой ушел. Я думала, она его до гостиницы отведет. Надо было самой отвести…
– Да чего ему сделается. Баба, небось, местная. Бухают, небось.
– Вчера его книжку про Гоголя представляли. Он не пришел.
– Точно бухают. Не парься. Ужинать пойдешь?
Я решила, что пойду спать. Эйфория от коньячно-разведывательных мероприятий давно прошла, образ жизни я уже второй день вела вполне трезвый, но силы под вечер неумолимо кончались.
В холле сидел худенький рыжий пацан в клетчатой рубашке. Он представился участковым и заставил меня подробно рассказать, где и при каких обстоятельствах я в последний раз видела Косинского. Потом нехорошо прищурился:
– Похоже, вы последняя его видели.
– Я тоже видел, – сказал мой недавний спутник, спустившись по лестнице, – я видел, как они разговаривали и как Косинский ушел с девушкой. Синий сарафан до колена. Светлые волосы, длинные. Восемнадцать-двадцать лет на вид.
– Да вы чего, – подал голос юный драматург в здоровенных очках, похмельно дремавший в холле еще с утра, – какой, нахрен, Косинский? Вон, – он помахал в воздухе телефоном, – Косинский в фейсбуке скандалит. Он в Москве. И не приезжал. И никогда больше не приедет.
И мы втроем, вместе с участковым, обернулись к юному драматургу и страшным шепотом сказали: заткнись!
И он заткнулся.
– У этих замечательных людей, – сказал мой спутник, – кажется, можно попросить вскипятить чайник. Давайте никуда больше не пойдем и будем пить чай.
И мы пили чай, а потом и не чай, и просидели до пяти утра, попеременно жалуясь друг другу: я – на то, что к вечеру сил никаких нет, он – на то, что после долгого перелета не по себе; однако спать так и не легли.
– Нужно совсем немного, чтобы реализовать такую возможность, – увлеченно рассказывал он под утро, – собралась, к примеру, в одном месте сотня очень похожих человек… с неординарными, так сказать, способностями.
– Где вы возьмете столько экстрасенсов?
– Мне не нужны экстрасенсы. Я про нас. Или даже не про нас, а… Про Дом-Музей, например. Например, представьте: Марина…
– Которая?
– Которая не бывала здесь с семнадцатого года. Знаешь, я все думаю. Может быть, ей достаточно было приехать еще раз и переступить порог Дома. И, знаешь, к черту стихи. К черту учебники. К черту все. Что там за звук?
– Где?
– В ванной. Воду дали? С чего бы в пять часов.
– Тебе показалось.(Господи, почему я никак не пойму, мы еще четыре дня на «вы» или уже несколько лет на «ты»?)
– Значит, показалось. Так вот, нас здесь много и нам здесь странно. У тебя сейчас внутри, прости, два с хвостиком промилле. У Киреенко чуть побольше.
– А ты не пьешь почти.
– У меня внутри восемь часовых поясов.
– А у Ксанки?
– У Оксаны, по-моему, своей дури хватает. Так вот, иногда ты идешь по набережной. Или по тропинке на Золотую балку. Или в другую сторону, к холмам. И совершенно не понимаешь, где идешь, ты потерялась и заблудилась, потому что голова твоя занята, допустим, стихами, и затуманена, к примеру, вот этим волшебным напитком. И вот когда идешь…
– Когда?
Собирались мучительно.
Ни один черт не согласился везти нас до аэропорта за оставшиеся деньги. У Ксанки была золотая цепочка. Как-то договорились.
Солнечно было, и светло, и тихо, и под алычой во дворе «Камелии» спала черная собака.
Мы с Ксанкой оставили чемоданы в холле и пошли попрощаться. Выпили кофе на набережной. Постояли у воды.
– Наверное, я в следующем году не… – сказала Ксанка, – тяжело.
– Я, наверное, тоже.
– Но мы сколько могли…
– Да.
Надо было запомнить, все это запомнить и увезти с собой – и высоченные каштаны, и огромные вьюнки, заплетшие ограду Дома-Музея, и лиловый, нет, оранжевый Хамелеон в дымке на горизонте, и чувство, когда сжимаешь кулак в кармане, а в кулаке круглый гладкий камень.
Вернулись молча; нежилая снаружи «Камелия» привычно встретила нас веселой внутренней суетой, запахом глаженого белья и кофе.
Поперек кресел спал Косинский: брюки его были разорваны на коленях и перепачканы зеленоватой грязью, очки треснуты и перемотаны изолентой, футболка залита вином на манер теста Роршаха; на волосатой руке красовался трогательный ракушечный браслетик, а на измученном лице светилась блаженная улыбка.
– Надеюсь, не обманет, – сказала Ксанка, – он к десяти обещал подъехать прямо сюда.
– Уже десять.
– А на часах без восьми минут. Девять пятьдесят две, двадцать второе сентября, воскресенье.
– Восемнадцатое.
– Двадцать второе.
– Сегодня воскресенье. Восемнадцатое. Вот у меня в телефоне календарь.
– А вот, – Ксанка указала на стену, – тоже часы и тоже календарь. В том году воскресенье было двадцатое. В позапрошлом – двадцать первое. А воскресенье двадцать второе было, когда мы приехали в первый раз. В тринадцатом году.
Я крепко сжала в кармане круглую каменную подвеску, которую купила в четверг, девятнадцатого сентября, и через неделю потеряла.
– Ксанка, – сказала я, – я никуда не поеду.