«Дневники» Камю
Великие писатели – или мужья, или любовники. Некоторые демонстрируют незыблемые добродетели супруга: надежность, вразумительность, великодушие, порядочность. В иных больше ценишь таланты любовника, связанные скорее с темпераментом, нежели с высокой моралью. Общеизвестно, что в обмен на экзальтацию и инъекцию сильных чувств женщины готовы терпеть у любовника те качества – капризность, эгоизм, непостоянство, жесткость, – с которыми в муже ни за что бы не смирились. Точно так же читатели закрывают глаза на невразумительное изложение, навязчивые идеи, шокирующие откровения, ложь и грамматические ошибки, если в виде компенсации писатель позволяет им насладиться редкими эмоциями и щекочущими нервы переживаниями. Как и в жизни, в искусстве нужны обе эти категории: жаль только, что и там и тут между мужьями и любовниками приходится выбирать.
Опять-таки, и в жизни, и в искусстве любовник обычно вынужден довольствоваться вторыми ролями. Во все эпохальные для литературы моменты мужей всегда оказывается больше, чем любовников – точнее, во все, кроме нашего времени. Муза современной литературы – извращенность. Сегодня дом беллетристики полон безумными любовниками, торжествующими насильниками и оскопленными сыновьями, но вот мужей попадается немного. Мужей мучит нечистая совесть, им всем хотелось бы стать любовниками. Даже такому по-супружески верному писателю, как Томас Манн, не давало покоя двойственное отношение к добродетели, выражением чего стали его бесконечные рассуждения о противостоянии художника и бюргера. Но для большинства современных литераторов проблемы Манна словно бы и не существует. Каждый писатель, каждое литературное течение, не скупясь на средства, соперничает с предшественниками в темпераментности, одержимости, уникальности. В нынешней словесности налицо переизбыток гениальных безумцев. Совершенно естественно тогда будет чествовать чрезвычайно одаренного писателя, отважно принимающего на себя всю ответственность здравомыслия, не только за его литературные таланты (каковые до гения все же не дотягивают).
Я, конечно же, имею в виду Альбера Камю, идеального мужа современной словесности. Как наш современник, он вынужденно разворачивает перед нами весь тематический ассортимент безумцев: самоубийство, бесчувственность, вина, самовластный террор. Но та рассудительность, размеренность, легкость и грациозная беспристрастность, с которой он это делает, тут же ставят его особняком. Отталкиваясь от основ столь ходового нигилизма, он исключительно мощью своего спокойного голоса и тона приводит читателя к гуманистическим и гуманным заключениям, которых эти истоки никоим образом не позволяли предположить. Именно за этот дар, за такой алогичный прыжок через пропасть нигилизма читатели в особенности благодарны Камю. Именно поэтому его аудитория испытывает к нему чувство искренней привязанности. Кафка вызывает жалость и ужас, Джойс – восхищение, Пруст и Жид – уважение, но, кроме Камю, я не могу припомнить ни одного современного писателя, который пробуждал бы любовь. Его гибель в 1960 году стала личной потерей для каждого образованного человека.
В любом высказывании о Камю смешиваются оценки личные, нравственные и литературные. Обсуждая Камю, невозможно не отдать должное его чисто человеческому великодушию и привлекательности – или хотя бы не упомянуть их. Каждый, кто пишет о Камю, вынужден рассматривать связь между образом автора и его произведениями, а по сути – взаимоотношения морали и литературы как таковых. И объясняется это не только тем, что сам Камю неизменно навязывает своим читателям моральный выбор. (Все его рассказы, пьесы и романы рассказывают о пути ответственного сопереживания – или об отсутствии такового.) Дело в том, что значимость работ Камю лишь как литературных достижений не выдерживает того восхищения, которое хотят продемонстрировать ему читатели. Очень хочется, чтобы Камю был поистине великим, а не просто хорошим писателем. Но это не так. В данном случае полезно сравнить его с Джорджем Оруэллом и Джеймсом Болдуином, двумя другими писателями-«супругами», которые пытаются совместить амплуа художника с гражданской совестью. Как писатели и Оруэлл, и Болдуин выглядят убедительнее в их эссе, нежели в беллетристике. У Камю, автора куда более крупного, такой несоразмерности нет. Но правда и то, что искусство Камю неизменно ставится на службу определенных интеллектуальных предпочтений, которые полнее раскрыты в эссе. Его проза – всегда иллюстрация, философский трактат. Речь там идет не столько о персонажах – Мерсо, Калигуле, Яне, Кламансе или докторе Риё, – сколько о проблемах невинности и вины, ответственности и нигилистического безразличия. Три его романа, рассказы и пьесы кажутся от этого словно прозрачными, обнажающими каркас, что по профессиональным стандартам довольно далеко от абсолютно первоклассной литературы. В отличие от Кафки, который, даже иллюстрируя или символизируя ту или иную идею, параллельно демонстрирует независимый полет воображения, беллетристика Камю неизменно выдает подпитывающую ее интеллектуальную озабоченность.
А что же можно сказать об эссе Камю, его политических статьях, речах, литературной критике или журналистике? Это, несомненно, выдающиеся работы. Но важен ли Камю как мыслитель? Нет. Сартр – сколь бы ни были противны некоторые его политические пристрастия англоязычным читателям – в его философских, психологических и литературных оценках демонстрирует блистательный ум и оригинальность. А вот Камю – как бы нас ни привлекали его политические взгляды – нет. Его прославленные философские эссе («Миф о Сизифе», «Бунтующий человек») – это произведения чрезвычайно талантливого и начитанного эпигона. То же можно сказать и о Камю как историке идей и литературном критике. Лучше всего талант Камю проявляется, когда он, избавившись от багажа экзистенциалистской культуры (Ницше, Кьеркегор, Достоевский, Хайдеггер, Кафка), начинает говорить собственным голосом. Примеры тому можно найти в его великом эссе о смертной казни, «Размышления о гильотине», и заметках по случаю, таких как очерки Алжира, Орана и других средиземноморских городков.
У Камю мы не найдем художественного мастерства или размышлений высшей пробы. Чрезвычайная привлекательность его произведений объясняется совершенством иного порядка: нравственной красотой – качеством, к которому редко стремились писатели ХХ века, скорее шедшие по пути ангажированности или нравоучительства. Но никто из них не говорил о важности морали так красиво и убедительно. К сожалению, нравственная красота в искусстве – как и физическая красота у человека – продукт скоропортящийся. Ей не сравниться по прочности с красотой художественной или интеллектуальной. Нравственная красота обычно стремительно истлевает, превращаясь в сентенциозность или попросту становясь неактуальной. Это в особенности часто происходит с писателем, который, как Камю, напрямую апеллирует к представлению своих современников о том, что отличает человека в конкретных исторических обстоятельствах. В отсутствие у него исключительных запасов художественной оригинальности, произведения такого писателя после его смерти, как правило, вдруг начинают казаться неполноценными. Некоторые даже полагают, что такое тление настигло Камю еще при жизни. Сартр в знаменитом споре, который положил конец их не менее знаменитой дружбе, жестко, но справедливо заметил, что у Камю всегда с собой наготове «переносной пьедестал». Затем настал черед этой смертоносной почести – Нобелевской премии. И незадолго до гибели Камю один критик предсказал ему участь Аристида: эпитет «Неподкупный» и в его случае скоро приестся.
Наверное, писатель всегда рискует, пробуждая в своих читателях благодарность – одно из самых сильных, но также и самых недолговечных чувств. Впрочем, вряд ли можно списать такие недобрые замечания исключительно на мстительность благодарной аудитории. Если моральная ревностность Камю временами начинает уже не увлекать, а раздражать, значит, в ней изначально была заложена некая интеллектуальная слабость. У Камю, как и у Джеймса Болдуина, чувствуется абсолютно подлинная и исторически обоснованная страсть. Но, как и у Болдуина, кажется, что эта страсть слишком легко превращается в приподнятость слога, в неистощимые и неистребимые разглагольствования. Моральные императивы – любовь, выдержка, – предлагавшиеся для смягчения невыносимого исторического или метафизического выбора, оказываются слишком общими и отвлеченными, чересчур высокопарными.
В глазах целого поколения людей образованных Камю-писатель представал героем, живущим в состоянии перманентной духовной революции. Но вся его фигура также служила и оправданием такого парадокса, как цивилизованный нигилизм – абсолютный бунт, признающий границы, – одновременно превращая этот парадокс в рецепт создания примерного гражданина. Как сложно устроена, в конце концов, эта доброта! В книгах Камю она вынуждена одновременно решать, как правильно поступить и как бы оправдать свое существование. То же можно сказать о бунте. В 1939 году Камю в своих «Дневниках» прерывает размышления о только что начавшейся войне следующим замечанием: «Я ищу причины моего бунта, который пока ничто не оправдывает». Его радикальная позиция предвосхитила эти оправдания. Более чем десять лет спустя, в 1951-м, Камю опубликовал «Бунтующего человека». Опровержение бунта в этой книге было в равной степени душевным порывом и актом самоубеждения.
Учитывая тонкий душевный склад самого Камю, примечательно, что он мог действовать, выбирать в реальных исторических ситуациях с такой неподдельной убежденностью. Не следует забывать, что за свою короткую жизнь Камю был вынужден принять целых три образцовых решения: он лично участвовал в Сопротивлении, дистанцировался от Компартии и отказался принять чью-либо сторону в алжирском конфликте. На мой взгляд, в двух из этих трех случаев он повел себя превосходно. Проблемой последних лет Камю стало не то, что он ударился в религию или впал в буржуазную гуманность и серьезность, или утратил былое мужество социалиста. Скорее, его погубила собственная добродетель. Писателю, примеряющему на себя роль общественной совести, необходимы чрезвычайная выдержка и безошибочный инстинкт – как боксеру. Со временем и то, и другое неизбежно сдает. Он также должен быть эмоционально непробиваемым. Камю же – в отличие от Сартра – такой жесткости не хватило. Я вовсе не принижаю отваги, которая потребовалась ему для отречения от идеалов коммунизма, разделявшихся многими французскими интеллектуалами конца сороковых. С точки зрения морали решение Камю было тогда совершенно оправданно, а после смерти Сталина его правота была неоднократно подтверждена и в плане политики. Однако моральные и политические суждения редко когда столь удачно совпадают. Его мучительная неспособность определиться по алжирскому вопросу – о чем как француз, родившийся в Алжире, он как никто был вправе говорить – стала окончательным и достойным сожаления завещанием его нравственной добродетели. На протяжении 1950-х годов Камю заявлял, что личные симпатии и приверженности мешают ему вынести решительное политическое суждение. Почему с писателя так много спрашивается, жаловался он. Пока Камю цеплялся за свое молчание, и Мерло-Понти, поддержавший его разрыв с группой «Тан Модерн» по вопросу коммунизма, и сам Сартр привлекали все новых знаменитых подписантов под двумя историческими манифестами протеста против продолжения алжирской войны. Поистине жестокой иронией стало то, что и Мерло-Понти, чьи общеполитические и моральные воззрения были так близки к позициям Камю, и Сартр, чью политическую репутацию Камю, казалось, разрушил десять лет тому назад, оказались способны привести сознательных французских интеллектуалов к неизбежной – и единственно возможной – позиции, которой все ждали как раз от Камю.
Несколько лет назад в своей проницательной рецензии на одну из книг Камю Лайонел Эйбл назвал его человеком, воплощающим Благородство Чувств – в противоположность Благородству Поступков. Это совершенно верное суждение, не означающее вместе с тем, что в моральной позиции Камю было какое-то лицемерие: просто действие не было его основной заботой. Способность действовать или воздерживаться от действия вторична по отношению к способности или неспособности чувствовать. Камю формулировал не столько интеллектуальную позицию, сколько призыв чувствовать – со всей опасностью политического бессилия, которое он за собой влечет. Творчество Камю являет нам внутренний душевный склад в поиске подходящей внешней ситуации, благородные чувства в поиске благородных поступков. Именно это разделение и становится темой его прозы и публицистики. Предписание необходимого отношения (благородного, стоического, одновременно отстраненного и сострадательного) наживляется у него на описание невыносимых обстоятельств. Отношение, благородное чувство при этом с самим обстоятельством непосредственно не связано – это скорее его превозмогание, нежели реакция или разрешение. Стержнем жизни и творчества Камю была не столько мораль как таковая, сколько пафос моральных позиций. В этом пафосе и заключена современность Камю, а его способность этот пафос с достоинством и по-мужски выносить как раз и стала залогом любви и восхищения его читателей.
Мы вновь возвращаемся к личности Камю, который при всей любви к нему для большинства так и остался незнакомцем. В его прозе и в прохладном, спокойном тоне его знаменитых эссе есть что-то бесплотное – несмотря на незабываемые фотопортреты с их прекрасной неформальной здешнестью. Надет ли на нем плащ с поясом, свитер и расстегнутая рубашка или костюм, с губ свисает неизменная сигарета. Лицо его во многом кажется идеальным: мальчишеское, красивое, но без смазливости, сухощавое, грубо обтесанное, в глазах одновременно напряженность и сдержанность. Такого человека хочется узнать поближе.
Погрузившись в «Дневники» – первый том из предполагаемых трех, включающих в себя дневниковые записи, которые Камю вел с 1935 года до своей смерти, – его почитатели, естественно, рассчитывают приблизиться к пониманию и самого писателя, и его так взволновавшего их творчества. Прежде всего, вынуждена с сожалением заявить, что перевод Филипа Тоди никуда не годится. Во многих местах он неточен, а порой так и полностью искажает смысл написанного Камю. Он неуклюж, и переводчику совершенно не удалось найти в английском эквивалент лаконичному, ненавязчивому и вместе с тем чрезвычайно выразительному стилю Камю. Книга также снабжена назойливым критическим аппаратом, который, может быть, и не помешает кому-то из читателей; меня же он откровенно раздражал. (Представление о том, как должен звучать Камю по-английски, интересующиеся могут составить на основе точного и вдумчивого перевода отрывков из «Дневников», сделанного Энтони Хартли для журнала Encounter пару лет назад.) Но никакой перевод, сколь бы верным или, наоборот, невосприимчивым к оригиналу он ни был, не способен сделать «Дневники» менее – как, впрочем, и более – интересными. Перед нами не великие дневники писателей, как у Кафки или Жида. Им не хватает раскаленного добела интеллектуального великолепия первого, как нет в них и культурной утонченности, артистической старательности и человеческой интенсивности второго. Я бы сравнила их, скажем, с «Дневниками» Чезаре Павезе, хотя и здесь им недостает какой-то чисто личной открытости, психологической интимности.
«Дневники» Камю чрезвычайно разнообразны по содержанию. Это и рабочие тетради – залежи материала для будущих книг, – куда впервые записывались фразы, обрывки подслушанных разговоров, наброски сюжетов, а порой и целые абзацы, позднее включенные в романы и эссе. Эти фрагменты «Дневников», скорее, сродни эскизам, а потому я думаю, что они вряд ли покажутся захватывающими даже самым страстным поклонникам прозы Камю, несмотря на прилежное аннотирование и соотнесение с опубликованными произведениями, сделанные г-ном Тоди. Есть в «Дневниках» и заметки на полях самых разных книг (Шпенглер, история Возрождения и пр.), хотя круг их весьма ограничен – так, обширная библиография, послужившая основой «Бунтующему человеку», здесь явно не представлена, – а также ряд максим и размышлений на темы психологии и морали. Некоторые из этих размышлений отличает изрядная отвага и тонкость. Они достойны внимания и могут помочь развеять распространенное представление о Камю как о подобии Реймона Арона: под пагубным влиянием немецкой философии он-де запоздало ударился в англосаксонские эмпиризм и здравый смысл под вывеской «средиземноморской» добродетели. Эти «Дневники», по крайней мере первый их том, окутаны милым духом одомашненного ницшеанства. Молодой Камю пишет, как французский Ницше: его меланхолия – это дикарство Ницше; стоицизм одного отвечает возмущению второго; тон Камю беспристрастен и объективен там, где Ницше пишет страстно и субъективно, на грани одержимости. И, наконец, в «Дневниках» полно личных суждений – так и тянет назвать их декларациями и резолюциями – нарочито безличного толка.
Эта безличность «Дневников» Камю выглядит особенно показательной – они предельно антиавтобиографичны. Читая их, забываешь, что жизнь Камю-человека была как раз чрезвычайно интересной – и не только, в отличие от большинства писателей, жизнь внутренняя, но и видимая, повседневная. В «Дневниках» от этой жизни мало что осталось. Ни слова о его семье, к которой он был очень привязан. Никак не упоминаются события его личной биографии того времени: работа с театром «Экип», первый и второй брак, членство в Компартии, карьера журналиста в алжирской газете левого толка.
Конечно, заметки литератора не следует судить по стандартам дневника. У записных книжек писателя – совершенно особое предназначение: в них он по кирпичику выстраивает свою писательскую идентичность. Обычно они до отказа забиты заявлениями о намерениях: намерении писать, любить, отказаться от любви, жить несмотря ни на что. В записных книжках писателя лишь один герой – он сам. В них он присутствует исключительно как чутко воспринимающее, страдающее и борющееся существо. Именно поэтому все личные замечания Камю в «Дневниках» настолько безличны и совершенно невосприимчивы к событиям и людям из его жизни. О себе Камю пишет лишь как об одиночке – одиноком читателе, соглядатае, солнце и морепоклоннике, скитальце по миру. Все это очень по-писательски. Уединенность – непреложная метафора писательского сознания, не только для самопровозглашенных эмоциональных калек, как Павезе, но даже для такого общительного и общественно-сознательного человека, как Камю.
Тем самым «Дневники» при всей их увлекательности не отвечают на вопрос о вневременном статусе Камю и не углубляют наше понимание его как человека. По словам Сартра, Камю представлял собой «восхитительный сплав человека, действия и творчества». Сегодня нам остается лишь его творчество. И какие бы чувства этот сплав человека, действия и творчества ни пробуждал в умах и сердцах тысяч его читателей и поклонников, их невозможно полностью воссоздать, опираясь на одно лишь творчество. Было бы замечательно и знаменательно, если бы «Дневники» Камю, пережив своего создателя, больше смогли рассказать нам о нем как о человеке – но это, увы, не так.
[1963]
Пер. Сергея Дубина