Книга: Песнь Бернадетте
Назад: Глава пятая КОНЧИЛСЯ ХВОРОСТ
Дальше: Глава пятнадцатая ОБЪЯВЛЕНИЕ ВОЙНЫ

Часть вторая
БУДЬТЕ ТАК ДОБРЫ

Глава одиннадцатая
КАМЕНЬ ЛЕТИТ ВНИЗ

В школе, состоящей под покровительством монахинь из Невера, имеется компания из семи-восьми девочек, группирующаяся вокруг умной и энергичной Жанны Абади и почти всецело находящаяся под ее влиянием. К этой компании принадлежат рыжеволосая Аннет, дочь секретаря мэрии Куррежа, затем Катрин Манго, та самая, которую Гиацинт де Лафит назвал «нимфой этого поганого захолустья», и, наконец, Мадлен Илло, бледненькая, веснушчатая, длинноногая и длиннорукая девчушка, обладающая тоненьким, но очень красивым голосом, вследствие чего ее привлекают для исполнения сольных партий на всевозможных светских и церковных торжествах. Сегодня Абади явилась в класс самой первой. Когда вокруг нее постепенно собралась ее свита, она подмигивает девчонкам с хитрым заговорщицким видом:
— Если бы вы только знали, мои милые, что было вчера, вы бы посходили с ума… Но я не должна вам рассказывать…
— Зачем ты тогда разжигаешь наше любопытство? — спрашивает рассудительная Катрин. — Может быть, с тобой кто-то заговорил на улице? — Речь вовсе не обо мне, а о Бернадетте Субиру…
— Что могло приключиться с Бернадеттой, с этой недотепой? — пожимает плечами Катрин.
Жанна Абади подвергает подруг утонченной пытке:
— Я дала Бернадетте слово ничего не говорить. Правда, я не поклялась. Настолько-то у меня ума хватило…
— Раз ты не поклялась… — приходит ей на помощь Аннет Курреж.
— Да, раз ты все же не поклялась… — подхватывает хор девочек, усиливая выразительность мелодии.
— Да, раз ты не поклялась, — выносит вердикт Мадлен Илло, — то не будет никакого греха…
Абади понижает голос до пронзительного шепота:
— Ладно, тогда подойдите поближе, чтобы никто не услышал… Бернадетта видела вчера в гроте Массабьель красивую молодую даму, всю в белом, с голубым поясом. И дама была босая, а на ногах у нее были золотые розы… Мы собирали хворост, Мария Субиру и я, а когда вернулись, Бернадетта стояла возле ручья на коленях, не слышала, как мы ее звали, и выглядела очень странно…
— А вы сами дамы не видели? — спрашивают, перебивая друг друга, девочки.
— Мы с Марией даже не знали, что она там, когда собирали хворост…
— Золотые розы на ногах… подумать только!.. А кто она может быть, эта молодая дама?
— Пресвятая Дева, если бы я знала! Я полночи ломала над этим голову…
— Может, Бернадетта тебя разыграла, — задумчиво предполагает Катрин Манго. Но рыжеволосая дочка секретаря мэрии презрительно отмахивается:
— Что ты, для этого Бернадетта слишком глупа.
— Нет, Бернадетта не лгала, — размышляет Жанна Абади, — и мы должны поточнее узнать, что все это значит.
Жадные до сенсаций девочки горячо приветствуют предложение Жанны. Решено: они все вместе отправятся в Массабьель, чтобы поискать там загадочную босую даму.
— Но будет ли она еще там, когда мы придем? — спрашивает Туанет Газала, дочь свечного мастера.
— Если Бернадетта что-то видела, то и мы увидим, — рассуждает Катрин Манго. — Глаза у нас не хуже, чем у нее…
Жанна Абади молча о чем-то размышляет и затем выносит решение.
— Она должна пойти с нами, — заявляет Абади, — без нее дама может не появиться.
Когда Бернадетта и Мария, на этот раз необычно поздно, входят в класс, девочки из компании Жанны окружают их и засыпают вопросами:
— Так что там было с этой дамой?.. Расскажи, опиши ее поподробней… Где она стояла?.. Как ты ее заметила?.. Она тебя позвала?.. Она двигалась?..
Бернадетта заглядывает в глаза Жанны Абади.
— Жанна, зачем ты все рассказала?
Но в ее голосе, как и вчера, звучит скорее облегчение, чем упрек. Теперь уже довольно много людей знают о даме, которая, собственно, принадлежит ей одной: Мария, Жанна, родители, дядюшка и тетушка Сажу, мадам Бугугорт, дядюшка Бурьет, а сейчас еще и эта свора девчонок, которые болтают о даме с таким любопытством, как будто во всем этом нет ничего особенного и дама — самая обыкновенная дама в мире. Бернадетту с самого начала одолевают противоречивые чувства. С одной стороны, ей хотелось бы, чтобы дама была только ее, теперь и всегда, до последнего ее вздоха, и чтобы ей, Бернадетте, ни с кем не нужно было делиться этой прекрасной ошеломительной тайной. С другой стороны, ей хотелось бы громко кричать о своей тайне всем, кого она знает, чтобы все люди смогли узреть этот пленительный лик и испытать при этом такое же наслаждение, как и она сама. И это ее второе желание было, возможно, даже сильнее первого.
— Я все рассказала, — оправдывается Жанна Абади, — потому что я вчера не поклялась и потому что все это очень важно. Мы все хотим пойти завтра к гроту Массабьель и посмотреть на даму…
— Как ты думаешь, мы ее увидим? — спрашивает Мадлен Илло.
— Возможно, увидите, — говорит Бернадетта. — Но точно я не знаю.
Абади пристально смотрит на Бернадетту.
— Ты ведь пойдешь с нами к Массабьелю?
Бернадетта опускает голову и молчит.
— Дама что-нибудь тебе говорила? — допытывается Катрин Манго.
Бернадетта отвечает, не поднимая глаз:
— Нет, ни слова не говорила… Но она была такая красивая, что красивее не бывает…
— Если она такая красивая, — с сомнением произносит Мадлен Илло, веснушчатая солистка, — то, возможно, она послана к нам не силами Добра…
— Вот об этом я и думала всю ночь, — заявляет осмотрительная Жанна. — Вполне вероятно, что дама представляет силы Зла. Я подумала, что в воскресенье после службы надо взять из церкви бутылочку со святой водой. И если дама на месте, Бернадетта должна опрыскать ее святой водой и сказать: «Если вас послал Бог, мадам, подойдите ближе. А если вы посланы сатаной, мадам, убирайтесь прочь!..» Так всегда говорят… Думаю, это разумное предложение, так мы узнаем правду.
— Ой, прямо мороз по коже дерет, — говорит Аннет Курреж. — А может, дама не послана ни Богом, ни сатаной, а просто настоящая дама…
— О да, она совершенно настоящая! — страстно заверяет Бернадетта.
— Ну вот, весь утиный садок в сборе, — раздается голос незаметно вошедшей учительницы. — И все внимают мудрым высказываниям нашей высокоученой Бернадетты…

 

Воскресенье. Глухие колокола маленького городка уже разнесли над крышами и холмами весть о пресуществлении хлеба и вина в тело и кровь Спасителя. Литургия близится к концу. Бернадетта и Мария Субиру вместе со всем классом под предводительством Возу присутствуют в церкви. Франсуа Субиру до полудня трудится в конюшнях Казенава. Жан Мари и Жюстен вымолили разрешение побегать по улицам, а Луиза Субиру сидит одна в кашо и наконец-то отдыхает — просто сидит и вяжет чулок. Она отстояла мессу в семь утра. Не любит она присутствовать на литургии, куда приходит «чистая публика», — люди хорошо одетые и хорошо отдохнувшие. Самой ей нечего надеть в церковь, поэтому она принадлежит к самым низам общества и вынуждена ходить в полутемную утреннюю церковь, где служит тихую мессу один из капелланов: Помьян, Пен или Санпе. Отказ от литургии — акт самоотречения со стороны Луизы Субиру, так как торжественная литургия не просто богослужение, но и праздничное действо, необходимая разрядка после изматывающего однообразия будней. Мощные звуки органа согревают душу лучше любого камина. Люди встречаются, здороваются, приветствуют друг друга кивками и улыбками. Декан Перамаль — превосходный пастырь, и когда после чтения Евангелия он обращается к прихожанам с проповедью, его звучный бас проникает в самое сердце. Но главная причина, почему Луиза Субиру отказывается от торжественной литургии, состоит в том, что ей не хочется встречаться в церкви со своими состоятельными сестрами. Бернарда Кастеро, вдовствующая Тарбе́, считающаяся семейным оракулом, и Люсиль, несчастная старая дева, — обе имеют возможность прилично одеться в церковь. Луиза слишком горда, чтобы выступать на их фоне в роли заблудшей овцы и позора собственного семейства, быть «урожденной Кастеро», которая, к своему стыду, вытянула столь несчастливый жребий. Она питает к Бернарде, своей старшей сестре, почтительное уважение, но в то же время мадам Тарбе постоянно ее раздражает.
Однако сегодня, в это благословенное утро, Луиза ощущает истинное наслаждение от полного одиночества и покоя, от того, что не докучают сыновья и не дергают дочери, что не надо беспокоиться о муже, который не сидит сейчас ни у папаши Бабу, ни в другом подобном заведении, но занят честным трудом «служащего почтового ведомства», как он сам себя называет. Казенав выдал им десять франков в качестве аванса. Самые срочные долги уплачены. После долгих недель воздержания в доме наконец появился добрый кусок говядины. «Мясо в горшочке» с хорошими овощами и маленькими луковками уже начинает распространять по комнате свой упоительный, щекочущий ноздри аромат.
Душа Луизы Субиру со вчерашнего дня также пребывает в блаженном покое. Вчера на исповеди она обратилась за советом к отцу Санпе. Честно говоря, она была сильно встревожена этой историей с Бернадеттой и таинственной дамой. Как следует относиться к таким странным вещам? Но отец Санпе, человек большого ума, даже не зная Бернадетты, сказал ей с добродушной улыбкой: «Дочь моя, это лишь безобидные детские выдумки, и взрослый человек не должен принимать их всерьез». Тем не менее она вновь пугается, когда через полчаса в кашо вваливаются ее дочери с целой ватагой девчонок и просят, чтобы она разрешила Бернадетте отвести их всех к Массабьелю поглядеть на распрекрасную даму.
— Вы что, совсем рехнулись? — злобно взрывается Луиза. — Бернадетта никуда не пойдет…
— Но, мадам, — приседает в вежливом книксене Жанна Абади, воплощенная рассудительность, — мы только хотим выяснить, существует ли эта пресловутая дама на самом деле…
При этих словах Луизу Субиру осеняет мысль, кажущаяся ей удачной. Все это дело, по мнению священника, детская выдумка, которую взрослый человек не должен принимать всерьез. В гроте эти желторотые девчонки, естественно, ничего не увидят и хорошенько высмеют Бернадетту. Бернадетте станет стыдно, и она поневоле излечится от своих фантазий. Но мать не желает отменять запрет слишком быстро и дает девочкам возможность еще некоторое время поклянчить. После чего применяет испытанный метод воспитания, обращаясь к незыблемому авторитету отца:
— Ладно, если у вас нет на воскресенье лучшего развлечения, то, по мне, можете тащиться к Массабьелю, если разрешит отец. Бернадетта должна спросить у него. Я только мать. Решающее слово за ним…
Чтобы не терять времени, вся компания бегом бросается на почтовую станцию. По-воскресному чинно прогуливающиеся супружеские пары удивленно глядят вслед бегущим девчонкам, явно задумавшим какую-то развеселую шалость. На большом дворе почтовой станции несколько мужчин стоят возле кобылы, печально понурившей голову. Это Казенав — как всегда, в кавалерийских сапогах и военной фуражке, — бывший конюх Дутрелу, ныне возведенный в ранг кучера почтовой кареты, затем кузнец и, наконец, Субиру, только что приведший лошадь из конюшни. Кузнец, он же конский лекарь, внимательно осматривает спину клячи, находит потертость от хомута и уже готов извлечь из своей сумки склянку с мазью, когда во двор вбегают запыхавшиеся девчонки. Вместе с сестрами Субиру их девять. Вперед выходит Жанна Абади и в ясных, толковых словах излагает их общую просьбу к Субиру, тем самым ставя в известность об этом странном, требующем расследования происшествии ничего не знавших о нем Казенава, Дутрелу и кузнеца. Субиру охотно зажал бы Жанне рот. Он ощущает неловкость и гнев, не знает, куда деваться от стыда. Он чувствует себя опозоренным в глазах Казенава и других мужчин этой нелепой историей с Бернадеттиной дамой. Теперь, когда он получил должность и твердый заработок, когда взошел, так сказать, на первую ступень буржуазного благополучия, именно теперь является его собственная дочь и своими двусмысленными, вздорными, раздражающими глупостями губит его только что приобретенную репутацию почтенного обывателя. Субиру хмурит лоб и, не обращая внимания на присутствующих девочек, сердито кричит на дочерей:
— Нечего вам там делать! Немедленно возвращайтесь домой! И чтобы я об этом больше не слышал!
— Ну-ну, старина, зачем так сурово! — смеется Казенав. — Почему ты хочешь испортить воскресное удовольствие этим милым крошкам? Что здесь плохого? Дети есть дети: пусть ищут свою даму, где хотят…
Жанна и ее подруги хором возобновляют просьбу. Молчит одна Бернадетта.
— Что твоя дама держала в руках? — спрашивает Казенав Бернадетту. — Если я не ослышался, четки?
— Да, сударь, очень длинные четки из больших белых жемчужин…
— Вот видишь, Субиру, — продолжает развлекаться почтмейстер. — Если дама носит при себе четки, как все порядочные лурдские дамы, ты можешь спокойно отпустить к ней свою дочурку…
Вмешательство хозяина заставляет Субиру сдаться. Тут уж ничего не поделаешь.
— Но чтобы через полчаса вернулись назад! — приказывает он.
— Это невозможно, месье Субиру, — резонно замечает Жанна Абади. — Слишком длинная дорога…
Добитый и вынужденный отступить отец семейства хмуро ворчит:
— С обедом никого ждать не будут…
Девочки срываются с места и пропадают из глаз, как стая куропаток. Кузнец смазывает больное место на спине кобылы целебной черной мазью. Через несколько минут Субиру уводит заболевшую лошадь обратно в конюшню. Подстилая ей свежей соломы, он, к своему удивлению, замечает, что на глазах у него слезы. Он сам не знает, что вызвало эти слезы: то ли его поражение как отца, то ли глухое предчувствие надвигающейся беды.

 

На Старом мосту между девочками завязывается спор. Жанна Абади предлагает более короткий путь через остров Шале, чтобы затем перейти на другой берег ручья по мосткам у мельницы Николо.
— Но уже два дня непрерывно идет то снег, то дождь, — замечает Бернадетта. — Шлюз, наверно, открыт, а мостки залиты водой. Лучше уже через гору…
— Ого, — насмехается Абади. — Яйцо учит курицу… Я думаю, на меня ты можешь положиться…
Но Бернадетта стоит на своем. В результате образуются две партии. Большинство, естественно, поддерживает Жанну Абади, свою командиршу. На стороне Бернадетты остаются только Мария, Мадлен Илло и Туанет Газала. За мостом пути девочек расходятся.
— Посмотрим, кто придет раньше! — кричит честолюбивая, самоуверенная Жанна враждебной четверке, удаляющейся в сторону горы.
Бернадетта идет впереди, она просто летит, не чуя под собой ног, так что ее спутницы едва могут за ней угнаться. Как будто какой-то вихрь подхватил ее и несет к Массабьелю. Обычно быстрая ходьба сразу же вызывает у нее одышку. Но сегодня она и думать забыла о своей астме. Мария пытается ее удержать. Но Бернадетта ничего не слышит. Она нисколько не сомневается, что дама ее ждет, что она все так же стоит босиком на скале у самого края ниши. Быть может, она уже теряет терпение из-за того, что Бернадетта так долго не приходит. Быть может, она страдает от холода и сырости. Клубы густого тумана заполняют долины. Бернадетта беспокоится о физическом и душевном самочувствии дамы. В то же время ей все равно, допустит ли Бесконечно Любимая, чтобы ее увидели другие девочки, или не допустит. У Бернадетты нет ни малейшего желания убеждать кого-либо в реальном существовании своей дамы. Для нее не существует большей реальности. Девочки пыхтят и перекликаются за ее спиной. Она же ощущает себя бесконечно одинокой, как человек, переполненный всепоглощающей любовью. Вот она уже спешит по обрывистой тропке Трущобной горы. Вот самое опасное место, когда тропа проходит у верхнего края грота. Полуприкрыв глаза, девочка прыгает с камня на камень и чуть ли не парит в воздухе. Последний отчаянный прыжок — и она внизу. На каменной осыпи у подножия грота она на минуту застывает, делает глубокий вздох, прижимает руку к сердцу и собирается с силами. Затем поднимает глаза к нише…
Три девочки, с трудом одолевающие последний крутой спуск, слышат ее крик:
— Она здесь!.. Она взаправду здесь!..
Они находят Бернадетту с закинутой назад головой и широко раскрытыми глазами, неотступно глядящими в пустой овал ниши, в то время как губы ее непрерывно шепчут:
— Она здесь… Она здесь… Она здесь…
Девочки подходят к ней вплотную, у них перехватывает дыхание, они тоже шепчут:
— Где она?.. Где ты ее видишь?..
— Там, наверху… Она пришла… Разве вы не видите, что она с нами здоровается?
Бернадетта, как и подобает школьнице, несколько раз усердно и робко кланяется в сторону ниши.
— Я вижу там только черную дыру, — говорит Туанет Газала. — За дырой сплошной камень. Оттуда никто не может выйти…
— А я вообще ничего не вижу, — говорит Мария, напрягая глаза и часто моргая.
— Она вас видит, она вас видит, — шепчет Бернадетта. — Она кивнула, она вас приветствует. Вы должны ей ответить…
— Может, подойдем поближе? — шепотом спрашивает Мария.
Бернадетта в ужасе всплескивает руками.
— Нет, нет, ни в коем случае! Бога ради, не подходите ни на шаг!
Осчастливленная чувствует, что она и так чрезмерно приблизилась к Дарующей Счастье, ибо сегодня все выглядит совершенно иначе, чем в первый раз. Тогда между ней и дамой было солидное расстояние, их разделяла вся ширина ручья. Но временами это расстояние сокращалось, дама как бы приближалась и преподносила, дарила Избраннице свой прекрасный лик. Сегодня дама так близко, что до нее почти можно дотронуться. Бернадетте достаточно было бы взобраться на один из больших камней у стены грота и протянуть руку, и она бы коснулась босых ног дамы и золотых роз. Но она не двигается с места, она боится, что ее неловкое, назойливое присутствие может быть даме в тягость. К величайшему удовольствию девочки, дама не поменяла своего наряда, хотя у такой знатной особы несомненно должен быть неистощимый гардероб. Нездешний белоснежный бархат мягкими складками облегает стройный стан дамы. Прозрачная фата ниспадает с ее плеч. Радостно видеть, как легкий ветерок колышет эту фату. Дама выглядит как вечная невеста, все еще стоящая перед алтарем, так как она не снимает фаты. Но как странно, что представшая в полном блеске дама не выказывает ни малейшего неудовольствия от того, что Бернадетта пришла к ней не одна, а в сопровождении глупо шушукающихся девчонок. Складывается впечатление, что дама находит даже похвальным, что Бернадетта не держала рот на замке. Во всяком случае, общество, в котором она оказалась, нисколько ее не смущает, и она время от времени бросает Марии, Мадлен и Туанет ласковые, ободряющие взгляды. Бернадетта слышит позади себя шепот Мадлен:
— Теперь возьми бутылочку со святой водой, окропи ее и скажи всё, как условились…
И в руке у Бернадетты появляется бутылочка со святой водой, которую Мадлен Илло наполнила из церковной чаши. Скорее из-за неспособности противостоять девочкам, чем по собственному желанию, она делает все, что сказано. Взмахивает откупоренной бутылочкой, так что брызги летят куда-то вверх, в направлении ниши, и робко, без всякого выражения бубнит:
— Если вас послал Бог, мадам, то, пожалуйста, подойдите ближе…
Но, сказав это, Бернадетта испуганно замолкает. Она ни за что на свете не смогла бы заставить себя произнести вторую половину фразы с упоминанием сатаны и с ужасной концовкой: «Убирайтесь прочь!» Но дама, как видно, совсем на нее не рассердилась. Кажется, формула заклятия ее даже позабавила, так как ее улыбка почти переходит в искренний задушевный смех. И — о чудо! — она повинуется заклятию. Во всяком случае, дама выходит из овала ниши, делая своими первозданными ножками шаг вперед. Кто-нибудь более тяжелый обязательно потерял бы при этом равновесие. Но дама стоит, широко раскинув руки, как для объятия. Бернадетта чувствует, что опять погружается в это сладостное блаженное состояние, что ей хорошо, безгранично хорошо, ее охватывает непобедимая сонливость, пробуждение от которой будет пробуждением в неприятном, чуждом ей мире. Она заранее страшится этого пробуждения и безвольно падает на колени.
В этот миг на опасной тропе у верхнего края грота появляется наконец Жанна Абади со своими пятью спутницами. Цепляясь за куст, Жанна нагибается и смотрит вниз, пытаясь разглядеть, что делают девочки из другой группы. На этот раз Жанна проиграла. Как и предсказывала Бернадетта, мельничные мостки были залиты водой, и пройти по ним было невозможно. Девочкам пришлось вернуться и пойти по следам своих более удачливых соперниц. Жанна в ярости оттого, что Бернадетта оказалась права. Хоть Жанна и слывет подругой сестер Субиру, она согласна дружить с ними лишь при условии, что может смотреть на них сверху вниз, как умная на дурочек, как ловкая и сметливая на беспомощных и невезучих простушек, короче, Жанна согласна дружить с ними только из жалости. С четверга эти отношения совершенно переменились. Бернадетта ускользнула, вышла из-под ее власти. Честолюбивая воля Жанны ей больше не указ. А теперь еще снизу доносится сладкий голосок Мадлен Илло, распевающий одно «Ave» за другим, не иначе, как по велению Бернадетты. Жанной овладевает такая жажда мести, такое отчаянье, каких она прежде не знала. Она полностью теряет контроль над собой, не сознает, что делает.
— Ну, вы у меня сейчас испугаетесь! — визжит она и, схватив круглый камень, величиной и формой напоминающий человеческий череп, швыряет его вниз. Камень обрушивается на осыпь в опасной близости от стоящей на коленях Бернадетты, лишь чудом не задев ее головы. Девочки внизу испуганно вскрикивают. Только Бернадетта по-прежнему стоит неподвижно, будто и не заметив упавшего камня.
— Тебя не задело, ты цела? — вопит Мария и изо всех сил трясет Бернадетту, но ответа не получает. Только сейчас, когда девочки вскочили на ноги и посмотрели на коленопреклоненную спереди, они заметили, что лицо Бернадетты странным образом изменилось, что это уже не лицо Бернадетты Субиру. Оно сохранило прежнюю округлую форму, гладкий лоб, мягкий, полуоткрытый рот, однако кто-то чужой, не сестра Марии Субиру, глядит из этих ненасытных глаз, неотрывно глядит на нишу. Чтобы ни на кратчайший миг не потерять того, что видят, эти глаза утратили способность мигать. Зрачки сильно расширились и стали еще темнее прежнего, а белизна глазного яблока, напротив, кажется ослепительной. Кожа на лице сильно натянута, так что резко выступают скулы и височные кости. Это уже не лицо ребенка и даже не лицо молодой женщины, скорее это лик блаженной страдалицы, на котором в ее смертный час запечатлелись все скорби мира. При этом выражение лица вовсе не страдальческое, а скорее вдохновенное и отмеченное печатью избранности. Но особенно пугает Марию, что лицо сестры вновь стало мертвенно-бледным, без кровинки, зато обрело новую пугающую красоту.
— Камень убил мою сестру! — пронзительно кричит Мария Жанне Абади, которая наконец спустилась к гроту вместе со своими спутницами. Девочки, горестно причитая, окружают Бернадетту, но держатся поодаль от бесчувственной, никто не осмеливается подойти вплотную и коснуться ее.
— Ничего страшного, — выдавливает из себя побледневшая Жанна. — Во всем виновата дама. Принесите водички, она сразу придет в себя…
Но, несмотря на то что Бернадетту энергично обрызгивают водой из ручья Сави, странное состояние отрешенности у нее не проходит. Девочки совсем потеряли голову. Они мечутся и кричат, как безумные. «Мама, мамочка!» — рыдает Мария и бросается бежать, чтобы поскорее известить мать. Жанна Абади и Катрин Манго мчатся за помощью на мельницу Николо. Другие пытаются разговорить Бернадетту, не рискуя, однако, подходить слишком близко. Ее вид, ее состояние внушают им страх. Мимо проходят две тяжело нагруженные крестьянки из Аспен-лез-Англь, останавливаются возле девочек и, качая головой, смотрят на Бернадетту; из отрывистых реплик и восклицаний они узнают историю про Бернадетту и даму. Господи, откуда же могла взяться эта дама? Они недоуменно переглядываются, их большие глаза серьезны и печальны.
Наконец, наконец-то приходят матушка Николо и мельник Антуан. Старая Николо, прослышав про обморочное состояние девочки, принесла с собой нарезанный лук и сует его Бернадетте под нос. Бернадетта чуть отворачивает голову, не изменив направления взгляда. Антуан в свою очередь наклоняется над коленопреклоненной, ему кажется, что она погружена в молитву.
— Вставай, Бернадетта! — ласково уговаривает он девочку. — Хватит, пора домой!
Не получив ответа, он пытается прикрыть своей большой ладонью глаза девочки. Но его грубая рабочая ладонь скорее закроет свет лампы, чем помешает глядеть этим чистым ясным глазам. Тогда Антуан решительно подхватывает Бернадетту на руки и несет к своему дому. На протяжении всего пути на ее лице сохраняется застывшая улыбка, которая сквозь добродушное лицо мельника все еще обращена к даме. Антуан с Бернадеттой на руках, следующие за ним взволнованные девочки, крестьянки со своей ношей и семенящая позади всех старая мельничиха — эта странная процессия привлекает внимание многих людей, совершающих поблизости воскресную прогулку. И прежде, чем эта процессия успевает достичь мельницы, к ней присоединяется порядочная толпа. Люди задают вопросы, выслушивают ответы, удивляются, спорят. Некоторые смеются. Быстро возникает приговор: малышка Субиру лишилась рассудка. Антуан вносит Бернадетту в комнату и сажает в большое кресло, придвинутое к самому огню. Комната наполняется чужими людьми. Матушка Николо приносит деревянную чашку с молоком, чтобы подкрепить Бернадетту — предполагается, что девочка упала в обморок от упадка сил. Но на самом деле состояние Бернадетты не имеет ничего общего с обмороком. Ее сознание не угасло, оно лишь с такой нечеловеческой силой сосредоточилось на красоте дамы, что все остальное отступило и воспринимается ею как отдаленный и совершенно безразличный ей шум.
Она приходит в себя не постепенно, а сразу, в один миг. Как будто возвышенный женский лик, на котором отпечатались все скорби мира, пожирается внезапным невидимым огнем и вместо него появляется всем знакомое детское лицо Бернадетты, наивное, немного туповатое, с апатичным взглядом.
— Большое спасибо, мадам, — спокойно говорит она матушке Николо, отклоняя чашку с молоком. — Мне ничего не нужно…
Теперь ее засыпают вопросами:
— Что с тобой было?.. Что произошло?.. Что ты видела?..
— Да ничего, — довольно равнодушно отвечает она. — Только дама сегодня долго была здесь…
Это «да ничего» в сочетании с «только» отражает развитие отношений между Бернадеттой и дамой. Отношения стали достаточно близкими и уже не новыми. Первый порыв восторга, охвативший все существо девочки, сменили прочные узы преданности и любви, постоянная готовность к самопожертвованию. Отныне дама для Бернадетты не просто чудо, возникшее на миг, чтобы тут же исчезнуть, но нечто вполне реальное и принадлежащее только ей. Бернадетта смотрит на людей, слышит их разговоры, их вопросы, но сама почти не открывает рта. Антуан, который не отводит глаз от ее лица, приходит на помощь:
— Разве вы не видите, как она устала? Оставьте ее, наконец, в покое!
Но Бернадетта вовсе не устала. Причина ее молчания — нарастающее чувство вины. Она ощущает свою вину перед родителями. Разве она их не предает, если любит даму больше, чем отца и мать? И что скажет мама о ее поведении?
Матушка Субиру и Мария бегут что есть духу всю дорогу от кашо до грота Массабьель. Но уже у лесопилки им встречается тетушка Пигюно. Она, как всегда, все знает. Бернадетта на мельнице Сави, она здорова и невредима. Подумать только, что за девчонка! После того как она в грязной дыре молилась какой-то прекрасной невидимой даме, она позволяет Антуану — а он, право, тоже красивый парень — унести себя на руках, даже не пикнув.
— Успокойся, дорогая кузина, — заканчивает Пигюно свое радостное сообщение. — Ты за нее не в ответе…
Луиза вконец растеряна. Из путаных речей Марии она поняла, что Бернадетта то ли умерла, то ли находится при смерти. А теперь она слышит о неподобающем поведении своей старшей дочери. В довершение всего она оставила на огне «мясо в горшочке», а ведь это их первый настоящий обед за долгое-долгое время. Ее бедный муж, вернувшись после тяжелой работы, должен будет не только пережить испуг за дочь, но и удовольствоваться куском хлеба.
— Ну погоди, я тебе покажу! — стонет она и ускоряет шаг.
Когда она видит множество людей возле мельницы, ее щеки покрываются краской стыда. А когда, войдя в комнату, видит Бернадетту, восседающую в кресле, как на троне, и все суетятся вокруг нее, как вокруг принцессы, и добиваются ее благосклонности, — Луиза уже не может сдержаться и, задыхаясь от негодования, кричит:
— Ты способна весь город поставить на ноги, идиотка!
— Я никого не просила идти за нами, — оправдывается Бернадетта, и слова ее ни в чем не грешат против истины, но это как раз один из тех ее ответов, которые способны лишить самообладания как учительницу, так и мать.
— Ты делаешь нас посмешищем всего города! — истерически кричит Луиза и собирается дать дочери крепкую оплеуху, но матушка Николо перехватывает ее руку.
— За что, Христа ради, вы хотите побить ребенка? — восклицает она. — Взгляните на нее, это же истинный ангел Божий…
— Да уж, ангел, тот еще ангел, — шипит Субиру, не помня себя от злости.
— Вы бы видели ее чуть раньше, — вмешивается Антуан. — Она была такой, такой… — И поскольку его неповоротливый ум не находит подходящего сравнения для красоты отрешенности Бернадетты, он выпаливает нечто непонятное, от чего все внезапно замолкают: — … она была совсем как мертвая…
Эти слова пронзают в самое сердце Луизу Субиру, душу которой постоянно раздирают противоположные чувства. Ведь она прибежала сюда не для того, чтобы наказывать свою дочь, а от страха за ее жизнь. Этот страх одолевает ее вновь. Она мешком оседает на скамью и плачет:
— Боже милостивый, оставь мне мое дитя…
Бернадетта встает, спокойно подходит к матери и касается ее плеча.
— Идем, мама… Может, мы еще успеем домой до возвращения отца…
Но теперь Луизе Субиру даже ее супруг и ее замечательный обед безразличны.
— Не тронусь с места, — говорит она плаксиво-упрямым тоном, — пока Бернадетта не пообещает мне при всех никогда больше не ходить к Массабьелю… Слышишь, никогда!
— Обещай матери, — уговаривает ее матушка Николо. — Такие волнения очень вредны, ты из-за них обязательно заболеешь…
Бернадетта судорожно сплетает все еще ледяные пальцы.
— Обещаю тебе, мама, — говорит она. — Никогда больше не ходить к Массабьелю… — Но отчаянная хитрость любящей подсказывает ей оговорить свое обещание одним условием: — … если только ты мне сама не разрешишь…
Вскоре Антуан и его мать остаются одни. Антуан раскуривает свою воскресную сигару.
— Что ты думаешь об этом, мама? — спрашивает он.
— Состояние малышки мне очень не нравится, — вздыхает матушка Николо. — Такие вещи не предвещают ничего доброго… Подумать только, родители такие простые и здоровые люди…
Антуан встает и нервно ходит по комнате, без всякой надобности подбрасывает в огонь новое полено.
— Матушка, я никогда в жизни не видал ничего красивее, — тихо говорит он, — чем лицо этой стоящей на коленях девчушки. Никогда не видел и, верно, уже не увижу… — Он почти пугается, вспомнив, что нес Бернадетту на руках. — К такому созданию и прикоснуться страшно.

Глава двенадцатая
ПЕРВЫЕ СЛОВА

Итак, решено: история с Бернадеттиной дамой окончена, и ничего подобного больше не повторится. В кашо с видимым усилием заставляют себя об этом не говорить. Хотя в городе из уст в уста передаются расцвеченные подробностями рассказы девочек, папаша Субиру упорно делает вид, что принадлежит к тем, кто даже слыхом не слыхал об этом волнующем событии. Хотя речь идет о его родной дочери. И пусть заботы о пропитании семьи заметно уменьшились, настроение у Франсуа Субиру скверное. Он приходит и уходит, ни с кем не здороваясь и не прощаясь. За ужином сидит, мрачно опершись локтями о стол, и молчит. И даже когда погружается в сон, что, как известно, нередко случается с ним и днем, сам храп его звучит обиженно и сердито. Все эти огорчительные особенности его поведения направлены на то, чтобы подавить в Бернадетте всякое желание приняться за прежние глупости. Субиру производит впечатление благонамеренного отца семейства, который гневается на судьбу, подкинувшую необычайное кукушечье яйцо в его обычное гнездо.
Матушка Субиру, в отличие от мужа, проявляет к Бернадетте необыкновенное внимание и нежность, вопреки своей вспыльчивой и резкой натуре. Она постоянно делает ей маленькие подарки. Всячески старается ее утешить, ни словом не касаясь ее открытой раны. Она чувствует, какую жертву Бернадетта приносит семье, и даже освобождает ее на эту неделю от посещения школы. Нежностью и лаской она надеется успокоить растревоженную душу своего ребенка и добиться, чтобы Бернадетта постепенно забыла даму.
Сама Бернадетта, похоже, не замечает ни особенной нежности матери, ни обиженной замкнутости отца и уж точно не замечает, с каким настороженным любопытством глядят на нее младшие братишки. Она со всеми ровна и приветлива и старается взваливать на себя больше домашней работы, чем обычно. При этом упорно избегает всякого общения с соседями. Говорит она чрезвычайно мало. Когда Мария однажды неосторожно намекает на даму, Бернадетта не только отмалчивается, но даже выходит из комнаты. При этом сердце Бернадетты днем и ночью обливается кровью, и происходит это не из-за того, что она лишена возможности видеть пленительную даму, но оттого, что она постоянно представляет себе, как дама, босая и легко одетая, стоит и понапрасну ждет ее целыми часами на пронизывающем февральском ветру. В сущности, Бернадетта переживает все муки страстно любящей души, муки влюбленной, которой не зависящие от нее обстоятельства не позволяют прийти на долгожданное свидание. Ей остается лишь надеяться, что существо столь благородное и прозорливое, как дама, поймет ее подневольное положение. Более того, ее истерзанная душа в отчаянии цепляется за убийственную для нее надежду, что дама не будет слишком долго хранить ей верность, что она устанет впустую расточать свою милость и окончательно позабудет маленькую Бернадетту Субиру.
Но о том, чтобы эта печальная цель не была достигнута, позаботились мадам Милле и мадемуазель Антуанетта Пере. Мадам Милле, вернувшаяся из Аржелеса в воскресенье вечером, сразу же по прибытии узнает от Филиппа и кухарки новость о необыкновенном происшествии в гроте. Маленькой Субиру, дочери ее приходящей прачки, явилась там молодая девушка, к тому же босая. Созерцание этой девушки погрузило маленькую ясновидицу в состояние такой отрешенности, какую часто изображают на религиозных картинах. Прошел чуть ли не час, прежде чем Бернадетту удалось пробудить от ее экстаза и вернуть к жизни.
Удивительная новость, можно сказать, льет воду на метафизическую мельницу госпожи Милле, вообще-то строгой католички, но тем не менее проявляющей непозволительный интерес к миру духов, что постоянно возбуждает неудовольствие высшего и низшего духовенства. Время от времени вдове Милле является ее покойная племянница Элиза Латапи, бедное кроткое дитя, жившее в ее доме на правах дочери и покинувшее сей мир в цветущем возрасте двадцати восьми лет. О, как осиротел после ее кончины просторный дом, который построил около сорока лет назад блаженной памяти господин Милле, питая надежды на многочисленное потомство, коим — увы! — не суждено было сбыться. Мадам Милле сотворила из памяти Элизы настоящий культ. Комната покойной содержится в таком образцовом порядке, что бывшая хозяйка может явиться и занять ее в любой момент. Каждая вещь, каждая мелочь на своем месте: книги, куклы, которыми Элиза играла в детстве, корзиночка с рукоделием, пяльцы для вышивания, две коробки с окаменевшими конфетами и, прежде всего, Элизин шкаф, набитый бельем, платьями и обувью. В эту ночь, страдая от бессонницы, мадам Милле, закутав тучное тело в теплую шубу, проводит целый час в нетопленой комнате Элизы. Она надеется на какое-нибудь благое послание, которое, во-первых, известит ее о благополучном пребывании ее приемной дочери на том свете и, во-вторых, предречет непременное, хотя и не слишком скорое, воссоединение. Вдове в самом деле удается представить себе Элизу Латапи так ясно, как никогда прежде, причем в том самом платье, какое она надевала в торжественных случаях, как председательница Союза так называемых «детей Марии». Это платье из белого атласа с витым голубым поясом. Его изготовила портниха Антуанетта Пере по последней парижской выкройке, взяв с сестры по «Союзу детей Марии» всего сорок франков, то есть почти столько, сколько истратила сама. К утру госпоже Милле становится ясно, что юная дама, представшая взору маленькой ясновидицы Субиру, — не кто иная, как ее любимая племянница и приемная дочь, облаченная в праздничное платье председательницы «детей Марии».
Поразительно, что та же мысль в течение понедельника приходит и в голову Антуанетты Пере. Пере — еще довольно молодая особа, весьма некрасивая и к тому же кособокая. На ее продолговатом лице выделяются живые, непрестанно бегающие глаза. Дочь судебного исполнителя, она хорошо знает людей и неприглядную изнанку их жизни. Благодаря своей живости и сообразительности она тотчас делает выводы из той мысли, которая осенила и мадам Милле. На что указывают босые ноги привидевшейся юной дамы? Ясно как день: они указывают на то, что чистая душа Элизы, «дочери Марии», проходит в настоящее время, как все души после смерти, стадию покаяния. Кающиеся всегда ходят босыми. В чистилище, вероятно, вообще нет никакой обуви. Племянница богатой Милле, эта бедная душа, возможно, нуждается в усердных молитвах всех родных и близких, чтобы сократить свое пребывание в скорбной обители. Именно по этой причине она и явилась Бернадетте, и как раз в том месте, которое вполне может быть входом в чистилище. Кто знает, может, Элиза хочет еще и передать доброй тете и находящейся неизмеримо ниже скромной подруге тети какие-нибудь чисто личные пожелания или известия. Мадам Милле и мадемуазель Пере тотчас же уединяются в комнате покойной, чтобы со всех сторон обсудить эту теорию, а также вытекающие из нее практические шаги. Слуга Филипп, привыкший за десятилетие к величавой недоступности госпожи, в высшей степени удивлен этим тайным совещанием.
В среду около четырех часов пополудни — к счастью, дома только Луиза и Бернадетта — в кашо появляются высокие гости. Первым входит Филипп, который ставит на стол весьма аппетитного вида корзинку с двумя жареными курицами и двумя бутылками сладкого вина. Он почтительно кланяется Луизе, чего раньше не бывало, и возвещает о приходе мадам, которая следует за ним по пятам. Луиза испуганно смотрит на подарок и на слугу. Через две минуты в помещение, которое было бы для нее слишком тесным даже в качестве тюрьмы, выпятив пышную грудь и шурша юбками, вплывает сама богачка Милле, за ней проскальзывает кособокая Пере. Милле явно поражена открывшимся ей зрелищем столь отчаянной бедности.
— Моя дорогая, — начинает она, — я давно хотела к вам заглянуть. Не стоит, право, благодарить за эти мелочи. Кроме того, я намерена просить вас приходить к нам каждую среду и субботу, у меня найдется для вас работа, независимо от стирки. Мой дом, к сожалению, так велик…
Субиру понятия не имеет, как ей реагировать на такую расточительную господскую милость. Мадам Милле не слишком мелочна, но счет деньгам знает, а что касается работы, то какая особая работа может найтись в доме, где все надежно защищено чехлами и покрывалами от любой пылинки? Помогать по дому два раза в неделю… что потянет, пожалуй, на четыре франка, а в месяц на шестнадцать… — это же целое состояние! И такое предложение делается сразу, с порога. Что за этим скрывается? Луиза раболепно-недоверчиво вытирает тряпкой два стула и молча подвигает их ближе к гостям. Бернадетта стоит у маленького окна. Ее лицо в тени, но темные волосы отливают червонным золотом, так как зимнее солнце перед закатом вышло из-за облаков и заливает светом двор кашо.
— У вас очень милая девочка, моя дорогая, — вздыхает Милле, — совсем особенный ребенок, сразу заметно… Вы должны быть так счастливы…
— Поздоровайся с господами, Бернадетта! — кивает Субиру дочери.
Бернадетта молча подает обеим руку и вновь отходит на свой наблюдательный пункт возле окна. Мадам Милле вынимает кружевной платочек и вытирает глаза.
— У меня тоже было дитя, не родное, но дороже чем родное, вы ведь знаете… Моя Элиза, мужественная страдалица, умерла праведной смертью, декан Перамаль собственноручно написал об этом письмо Его преосвященству епископу Тарбскому, где описал ее кончину, с которой нужно брать пример…
— Как раз поэтому мы и пришли сюда, мадам Субиру, — прерывает плачущую вдову более деловая Пере.
— Да, говорите вы, милая Пере! — милостиво кивает страдающая от одышки Милле. — Говорите вы! Мне трудно…
Дочь судебного исполнителя со свойственной ей четкостью излагает свою версию истории Бернадеттиной дамы. Она не допускает ни малейших сомнений. Босые ноги и белое платье с голубым поясом, то самое, что она сшила собственными руками, доказывают, что дама не может быть никем иным, кроме как недавно скончавшейся Элизой Латапи, проходящей мучительное испытание в чистилище. Элиза избрала девочку Бернадетту Субиру в качестве своей посланницы, так сказать, связующего звена между тем и этим светом, чтобы передать любящей тете и приемной матери важные сообщения и свои пожелания. Таков очевидный смысл Бернадеттиных видений. Мадам Субиру должна поэтому разрешить дочери выполнить ее миссию до конца и поточнее установить, что именно требуется Элизе, чтобы ее бедная душа обрела наконец покой.
Луиза сидит как пригвожденная и не смеет поднять головы.
— Но ведь это все… может свести с ума, — удрученно лепечет она.
— От этого действительно можно сойти с ума! — громко всхлипывая, заявляет мадам Милле.
Тут следует сказать, что еще до прихода важных гостей происходили удивительные вещи между матерью и дочерью, которые не обменялись при этом ни единым словом. Мать, у которой горло перехватывало от молчаливой подавленности дочери, была близка к тому, чтобы самой предложить ей тайком от всех отправиться в воскресенье к гроту. Бернадетта тоже была близка к тому, чтобы броситься к ногам матери и взмолиться: «Пусти меня, пусти меня, о, пусти меня!» Но теперь в сердце матери вновь просыпаются страх и отчаяние.
— Это, естественно, должно произойти как можно скорее, — требовательно говорит портниха.
Луиза думает о шестнадцати франках в месяц. С другой стороны, она думает о смертельной опасности, в которой, как она полагает, окажется ее дочь, если вновь впадет в это ужасное состояние отрешенности.
— До следующего воскресенья это невозможно…
— Будем считать это вашим согласием, — мгновенно ловит ее на слове Милле.
— Нет, нет, мой муж никогда этого не допустит…
— Это история не для мужчин. Мужчины ничего не понимают в таких вещах, — говорит вдова, опираясь на свой богатый опыт.
— Зачем нужно все сразу же выкладывать мужу? — смеется Пере.
— Мадам, я действительно не могу этого допустить, поймите, я же мать… Вы хотите, чтобы Бернадетта заболела или стала всеобщим посмешищем?.. Я не могу этого разрешить, я мать…
Толстуха Милле величественно поднимается.
— Я тоже мать, моя дражайшая, даже больше чем мать. У меня тоже есть дитя моего сердца, и мое дитя страдает. Как подумаю, сколько усилий потребовалось моему ребенку, чтобы отыскать этот далекий путь сюда, у меня все внутри леденеет… Я вас ни к чему не принуждаю, мадам Субиру. Но если вы сейчас выставите меня за дверь, вся ответственность за последствия ляжет на вас…
— Моя голова… О, моя голова лопнет от всего этого! — стонет Субиру.
— А что скажет наша милая Бернадетта? — искушает девочку портниха.
Бернадетта все еще стоит у окна, на фоне закатного света, от которого ярко вспыхивают ее волосы. Она до крайности напряжена, будто стоит на цыпочках. Она похожа на прыгуна в тот миг, когда он отталкивается от земли. Что ей за дело до толстухи Милле, до безобразной назойливой портнихи? Что за глупая болтовня о бедной душе, которая томится в чистилище? Она знает одно: ее обожаемая дама желает ее видеть. Ее прекрасная дама вполне способна применить хитрость, чтобы сделать возможной их новую встречу. Иначе зачем бы она прислала сюда этих женщин? Звонким и уверенным в успехе голосом Бернадетта отвечает:
— Решать должна мама…

 

Встреча в этот четверг проходит иначе, чем два предыдущих раза. Во-первых, Бернадетта не свободна, как прежде, мадам Милле дала ей нелегкое задание. У Бернадетты сегодня нет возможности всецело отдаться созерцанию несказанной красоты дамы. Даже в самом начале этой великой любви мир со своими помехами пытается вторгнуться и стать между любящими, которым хотелось бы исключить из своих отношений все постороннее. Бернадетта вновь застает даму уже в гроте, хотя, когда они выходили из города, пробило всего шесть утра. (Это было непременным условием госпожи Субиру: отправиться в путь на рассвете, чтобы не привлекать к себе излишнего внимания.) Как мило и любезно со стороны Дарующей Счастье, что она каждый раз приходит первой и ждет ту, которую осчастливит, тогда как на всех других встречах мира бывает как раз наоборот. Бернадетта тотчас становится на колени, на этот раз не на гальку, а на плоский белый камень, но не столько для того, чтобы поклоняться и возносить молитвы, сколько для того, чтобы исповедаться. Слова бурно исторгаются из ее сердца, хотя уста остаются немы.
«Извините, пожалуйста, что я так долго не приходила. Но я обещала маме на мельнице Сави никогда больше не ходить к гроту. Для меня так ужасно, мадам, что вы ждали в такую плохую погоду…»
Дама делает успокаивающе-отстраняющий жест, словно хочет сказать:
«Ничего страшного, дитя мое, я привыкла ждать своих людей в любую погоду».
«Я и сегодня пришла не одна, мадам, извините меня за это, — изливается беззвучный поток слов из Бернадетты. — Дело в том, что мама разрешила мне прийти к вам только ради мадам Милле. Мама рассчитывает, что Милле будет платить ей за работу четыре франка в неделю. И так как папа с прошлой пятницы тоже работает на почтовой станции, мы сможем теперь жить гораздо лучше. Я бежала, чтобы быстрее все вам сказать. Милле старая и толстая, о, мадам, вы, конечно же, сами знаете. Она не могла за мной поспеть. К сожалению, они уже подходят, я их слышу. Они выдумали какую-то чепуху, пожалуйста, простите! Я знаю наверное, что вы не Элиза Латапи и что вы не из чистилища…»
Дама кивает и ободряюще улыбается, как бы говоря:
«Не беспокойся, мы справимся и с мадам, и с мадемуазель. Главное, им удалось получить у мамы разрешение».
Сзади доносится голос Пере:
— Осторожно, моя дорогая! Держитесь крепче за мою руку! Еще шаг, еще один, ступайте сюда и затем сюда! Вот так! Мы пришли…
Бернадетта слышит за спиной свистящее дыхание толстухи Милле.
— Там наверху стоит дама, — быстро шепчет она вдове, не отрывая глаз от ниши. — Сейчас она вас приветствует…
— Ах, моя бедная, моя милая Элиза! — задыхаясь, лепечет Милле. — Я тебя не вижу! Почему я тебя не вижу? Как у тебя там, на том свете?
Негнущимися пальцами она зажигает освященную в церкви свечку, которую принесла с собой, и это первая свеча, зажженная перед гротом Массабьель. Как ей ни трудно, мадам Милле с помощью портнихи опускается на колени, простирает молитвенно сложенные руки и молит дрожащим голосом:
— Поговори со мной, Элиза, поговори! Одно слово, одно только слово…
Антуанетта Пере настораживается. Ей рассказывали, что в присутствии дамы лицо маленькой Субиру неузнаваемо меняется, начинает поражать неземной красотой. Ничего подобного не происходит. Лицо Бернадетты — земное, обычное, как всегда. Портниха стучит по спине коленопреклоненной девочки острыми костяшками пальцев.
— Только не лги, слышишь! Говори чистую правду! Иначе тебя постигнет кара!
Бернадетта, не оборачиваясь:
— Я не сказала ни слова неправды…
— Молчи, — шепчет Пере, — читай молитвы по четкам.
Бернадетта послушно вытаскивает четки и начинает в смятении бубнить молитвы. Уже после первых «Богородице, Дево…» дочь судебного исполнителя достает из кармана маленькую чернильницу, перо и листок канцелярской бумаги. Завидная предусмотрительность! Она хотела бы иметь документ, где все будет обозначено, черным по белому.
— Так, а теперь иди к даме, — шепотом командует она, — и попроси ее написать ясно и понятно все ее желания и жалобы, и пусть точно сообщит, сколько раз надо отстоять мессу. Добрая тетя Милле сделает все, что в ее силах…
Бернадетта послушно берет перо, бумагу, чернила и подходит к самой скале, на которой стоит дама. Она взбирается на стоящий внизу большой камень и протягивает письменные принадлежности к нише. В этой позе она застывает. Поза ее так естественна, так выразительна, что обе женщины пугаются, чувствуя, что удостоились созерцать нечто, никем еще не виданное. Милле буквально помешана на чудесах и потусторонних явлениях. Но теперь, когда чудо совершается у нее на глазах, ее сердце готово остановиться, а на спине выступает холодный пот. Вместе с Пере она поспешно выходит из грота и на довольно далеком расстоянии от предполагаемого чуда, на берегу ручья, бухается на колени. Сквозь слезы она бормочет в пустоту:
— Напиши мне все, Элиза… Я не поскуплюсь…
Через некоторое время Бернадетта выходит из грота с просветленным лицом и без лишних слов отдает Пере чернила, перо и бумагу.
— Но тут ничего не написано, — говорит портниха тоном полицейского комиссара, обнаружившего, что его провели.
— А что сказала дама? — огорченно и в то же время с некоторым облегчением спрашивает Милле.
— Она покачала головой и засмеялась, — отвечает Бернадетта.
— Дама смеялась?
— Да, немножко смеялась…
— Очень интересно, — язвительно говорит Пере. — Значит, твоя дама смеялась. Не думаю, что души, томящиеся в чистилище, могут смеяться… А теперь иди к ней и спроси ее имя!
Бернадетта послушно, как всегда, возвращается в грот. Она крайне смущена, что приходится приставать к даме со всякими глупостями. Но терпение дамы кажется поистине безграничным, так как она все еще стоит, залитая собственным светом, несмотря на хмурую февральскую погоду. Только золотые розы на ее ногах порой совершенно тускнеют. Бернадетта смело подходит к скале.
— Извините, пожалуйста, мадам… Но обе женщины хотели бы знать ваше имя…
Лицо дамы принимает задумчиво-рассеянное выражение, какое бывает у высокой персоны, по отношению к которой допустили явную бестактность. Бернадетта становится на колени и вновь вынимает четки. После чтения молитв на прекрасное лицо дамы возвращается прежняя улыбка. И впервые до слуха Бернадетты доносится ее голос. Это глубокий грудной голос, и, учитывая юный возраст дамы, он звучит, пожалуй, чересчур по-матерински.
— Будьте так добры, — говорит дама своим грудным голосом, — приходите сюда следующие пятнадцать дней кряду.
Она произносит это не на литературном французском языке, а на диалекте провинции Беарн и Бигорр, столь привычном для Бернадетты и ее окружения. Если переводить точно, то она говорит не «будьте так добры» (от слова «boutentat» — «доброта»), но употребляет сходное по смыслу выражение «окажите мне милость» (от «grazia» — «милость»). После чего следует продолжительное молчание, затем дама гораздо тише, чем раньше, произносит еще одну фразу:
— Я не могу обещать, что сделаю вас счастливой на этом свете, только на том.
Когда Бернадетта после этих заключительных слов вновь выходит из грота, она видит, что вокруг стоящей на коленях Милле с ее свечкой собралась кучка людей. Здесь мать и сын Николо, Мария, Жанна Абади, Мадлен Илло, а также несколько крестьян и крестьянок из долины Батсюгер, где слух о явлениях дамы в гроте Массабьель широко распространился, вызвав немалое возбуждение. К этим людям присоединяются все новые, так как сегодня четверг и народ отовсюду идет со своим товаром в Лурд.
— Она назвала свое имя? — кричит Пере навстречу Бернадетте.
— Нет, не назвала…
— А ты ее действительно спрашивала?
— Я спрашивала, как вы просили, мадемуазель…
— Ты не сочиняешь, Бернадетта? Я за тобой следила. Ты даже не раскрывала рта…
Бернадетта с удивлением смотрит на портниху.
— Когда я говорю с дамой, — объясняет она, — я говорю вот здесь…
При слове «здесь» она тычет пальцем себе в грудь, в то место, где у нее сердце.
— Вот как, — усмехается инквизиторша. — И дама тоже говорит с тобой здесь?
— Нет, сегодня дама говорила со мной по-настоящему.
— У дамы есть голос?
— О да, у нее точно такой же голос, какова она сама…
И Бернадетта повторяет все, что ей сказала дама. Антуанетта Пере полна уверенности, что наконец ее поймала.
— Ты хочешь уверить разумных людей, — взрывается она, — что дама, душа из потустороннего мира или, возможно, даже ангел, обращалась к тебе, глупой девчонке, на «вы» и говорила: «Будьте так добры»!
Лицо Бернадетты сияет от удивления и восторга:
— Да, это и впрямь странно… Дама говорила мне «вы».

 

Этот допрос, которому Пере подвергла Бернадетту, имеет неожиданные последствия. Сначала у портнихи не было особых сомнений в искренности девочки. Вера в потусторонний мир, любопытство, угодничество, жажда приобщиться к необычайному — все это вместе побудило портниху уговорить свою покровительницу Милле отважиться на странное приключение. Только здесь, в гроте, свободное поведение маленькой Субиру вызывает в ней подозрение. Естественные и простые ответы девочки в такой непростой ситуации покоряют сердца присутствующих и настраивают их против злобной Пере. Бернадетта говорит о своем видении с такой ясностью и точностью, с какими не каждый способен говорить о самых реальных вещах. Тот, кто ее слушает, поневоле начинает верить в нечто сверхъестественное.
— На тебе благословение Господне, — говорит одна из крестьянок. — Небу ведомо, кто к тебе приходит.
Мадам Милле уже почти не надеется, что дама окажется ее собственной племянницей. Слова, которые передала Бернадетта, никак этого не подтверждают. Но вдова не разочарована, она обнимает девочку.
— Какое же ты замечательное дитя, маленькая ясновидица. Благодарю тебя от всей души. Я старая больная женщина. Но все следующие пятнадцать дней я буду ежедневно ходить с тобой к гроту… Я думаю, вы тоже не пропустите ни единого дня, моя добрая Пере…
— Ни за что не пропущу, мадам, — подтверждает портниха, которая столь же быстро, сколь и вынужденно меняет тактику. — Мы еще многое узнаем от Бернадетты…
Безмерно утомленная вдова едва слышно шепчет:
— У меня на душе так возвышенно и спокойно. В следующий раз обязательно возьму с собой Филиппа. Это пойдет ему на пользу.
Тут уж и Жанне Абади не остается ничего другого, как признать превосходство и главенство Бернадетты, хотя она, Жанна, первая ученица в классе, а Бернадетта — самая последняя.
— Я тоже, естественно, буду приходить каждый день, — говорит она, — в конце концов, я первая узнала о даме…
— Почему это ты первая? — возмущается Мария. — Самая первая я, ведь я ее сестра…
Антуан Николо гладит свои усы, как делает всегда, когда испытывает смущение.
— А что, если нам, матушка, — говорит он как бы между прочим, — пригласить мадемуазель Бернадетту пожить у нас следующие пятнадцать дней. Верхняя светелка у нас, конечно, не очень теплая, но ей было бы намного ближе ходить к Массабьелю…
— Я была бы очень рада Бернадетте, — осторожно говорит матушка Николо, — но я не хочу вмешиваться. Пусть ее родители сами решат, как все теперь будет…
— На право пригласить к себе Бернадетту претендую я! — величественно заявляет мадам Милле.
Бернадетта не понимает, что с ней происходит. Все эти люди вдруг заговорили так неестественно, так высокопарно, как будто не своим языком. Чего они, собственно, хотят? Она не может понять, что благосклонность, которую оказывает ей дама, в один миг переменила ее положение среди людей.
— Нам пора домой, — говорит она.
Старый мост заполнен едущими и идущими на рынок торговцами, кое-кто из них присоединяется к странной процессии, которая, во главе с Бернадеттой и мадам Милле, все еще держащей в руке горящую свечку, движется к кашо. Из уст в уста распространяется новость:
— Девочка опять ходила к гроту… Сегодня это уже в третий раз… Надо же, именно малышка Субиру… Говорят, она немного не в себе… Родители сидят на мели… Не позволяйте бедной дурочке морочить вам голову… Бог ты мой, и богачка Милле тоже с ними… Да, если у тебя денег куры не клюют, то нет других забот…
Чем дальше они идут по городу, тем обильнее и язвительнее становятся насмешки. Тем не менее, когда они сворачивают на улицу Птит-Фоссе, процессия насчитывает человек на сто больше. Полицейский Калле, который в этот момент выходит из заведения папаши Бабу, с удивлением взирает на эту «демонстрацию» и размышляет, не является ли его прямым долгом «навести порядок». Но ведь режим императора Наполеона III, который сам пришел к власти на волне путча, питает поистине безграничное почтение к народным сборищам. Поэтому Калле не вмешивается, а мчится во весь опор сначала к мэру Лакаде, а затем к полицейскому комиссару Жакоме, чтобы доложить обстановку. Ведь эти двое возглавляют светскую власть, а он, бывший полевой сторож, олицетворяет ее карательные функции. Из кашо навстречу процессии выскакивает Луиза Субиру, насмерть перепуганная и растрепанная.
— Боже мой, что опять стряслось?
Мария жестами успокаивает мать.
— Бернадетта сегодня совершенно здорова, мамочка. Дама говорила ей «вы» и еще сказала: «Будьте так добры, приходите сюда пятнадцать дней кряду»…
— Все это меня доконает, — жалобно стонет Луиза. — Я потеряю ребенка…
Люди протискиваются к входной двери. Мадам Милле, мадемуазель Пере, мать и сын Николо и все девочки заходят в темную прихожую.
— Дорогая мадам Субиру, — обращается к Луизе богачка Милле, но не свысока, как прежде, а как равная к равной. — Я благодарю Небо, что оно послало нам Бернадетту. Я намерена пятнадцать дней кряду совершать вместе с ней паломничество к Массабьелю. Для моих отекших ног это будет суровое испытание и искупление грехов. А вас, моя дорогая, я очень прошу позволить девочке пожить это время у меня. Надеюсь, вы не будете против…
Нет, Луиза Субиру не будет против. Ее слабая болезненная Бернадетта будет спать в мягкой постельке и есть не менее пяти раз в день, и уж по меньшей мере два раза — жареное куриное крылышко. Луиза чешет в затылке рукояткой поварешки и не знает, что ответить.
— Дайте мне опомниться, мадам Милле, это такая неожиданность…
А госпожу Милле уже захлестнули эмоции:
— Бернадетта будет жить в прекрасной комнате моей покойной Элизы. Вы же знаете, эта комната у нас в доме святая святых. Хоть я и не уверена, что дама из Массабьеля моя бедная Элиза, но в ее постели должна спать Бернадетта, и никто другой…
Тут уже не в силах сдержаться портниха Пере, ей не терпится блеснуть перед своей покровительницей собственным великодушием.
— Ах, милая Бернадетта, — восклицает она, — какое на тебе смешное, нелепое платьице! От меня ты получишь роскошное белое платье, чтобы даме приятно было на тебя посмотреть…
— У Бернадетты и впрямь больше везенья, чем ума, — шепчет Жанна Абади Мадлен Илло, тыча локтем ей под ребра.
— Дорогие дамы, — растерянно молит Луиза, — позвольте мне только сначала посоветоваться с господином Субиру и моей сестрой Бернардой. Я не могу взять на себя ответственность за эти пятнадцать дней. Взгляните только, какая толпа! Пресвятая Дева, чем все это кончится?
— Посоветуйтесь со своей родней, — величественно разрешает вдова Милле. — Но Бернадетта может сразу же пойти с нами… Мы переделаем на нее платье «детей Марии», которое носила Элиза, не так ли, милая Пере? Элиза была не намного выше ростом…
Бернадетта, как всегда, безучастно стоит в стороне. Под этим обрушившимся на нее потоком милостей она думает о словах дамы: «Я не могу вам обещать, что сделаю вас счастливой на этом свете». Она не может обещать, но, кажется, она это уже делает — нынче!

 

В четыре часа пополудни в кашо является премудрая Бернарда, признанный семейный оракул и крестная Бернадетты. Ее почтительно встречают супруги Субиру. Она приходит в сопровождении своей младшей сестры, старой девы Люсиль, которая из-за своей пассивности и безволия кажется при ней всего лишь служанкой. Как семейный оракул Бернарда привыкла не торопясь рассматривать каждый предложенный ей случай: обдумывать его несколько часов, разбирать на части и вновь складывать в единое целое, принимать во внимание ту или другую сторону, прежде чем она вынесет свой мудрый приговор, ни малейшего сомнения в котором она, естественно, не допускает. У Бернарды Кастеро на крепких крестьянских плечах сидит неглупая голова, в отличие от ее младших сестриц, которых она считает бестолковыми и недалекими. Лишь благодаря своим отлично работающим мозгам она не только не пустила на ветер состояние покойного мужа, но, напротив, значительно его приумножила выгодными перепродажами. Она стоит на собственных ногах, и стоит твердо. Несколько лет назад она без колебаний отклонила предложение руки и сердца. Слишком хорошо она знает неверный характер мужчин, их легкомыслие и непрактичность.
Бернарда неодобрительно осматривается в кашо. Луиза, в юности самая хорошенькая из сестер Кастеро, заслуживает, по ее мнению, лучшей участи. А все оттого, что девушки самонадеянно стремятся выйти замуж по любви, забывая о том, что замужество — дело серьезное и ответственное. Если мужчины в большинстве своем бездельники и тунеядцы, то уж красивые мужчины — все без исключения негодяи. Беглый взгляд на супружескую кровать убеждает Бернарду, что, судя по тому, как она небрежно и наспех застелена, Луиза выгнала своего красавчика из теплой постели лишь за несколько минут до их прихода.
— Где Бернадетта? — спрашивает крестная.
— Ее пригласила к себе пожить мадам Милле, — боязливо отвечает Луиза. — Она пробудет там пятнадцать дней.
— Ошибка! — изрекает разгневанная Бернарда.
— Почему ошибка, сестра?
— Потому что ты не видишь дальше своего носа…
Франсуа Субиру начинает раздраженно сновать по комнате. Желая показать свою супружескую самостоятельность в присутствии Бернарды, он всегда принимает ее сторону против жены.
— Именно так, ошибка! Я сразу сказал ей, что это ошибка. Но она, видите ли, действует по собственному разумению. Со мной не советуется. Отдать ребенка из дому — непростительная ошибка! Что скажут люди?
— Могу тебе заранее сообщить, зятек, что скажут люди, — язвительно усмехается Бернарда. — Они скажут, что Субиру ловко обделывают свои делишки, используя Бернадетту и ее даму.
— Да, именно это они и скажут, именно это! Я уже слышу их голоса, — ярится Субиру.
— Они скажут больше! Скажут, что Бернадетта все это выдумала, лишь бы втереться в дом к Милле и стать ее наследницей.
— Конечно, они и это скажут! — Субиру бросает свирепый взгляд на жену. — Какой позор! В каком мы окажемся дерьме!
Бернарда безжалостно окатывает сердитого зятя холодным душем:
— Вы и сейчас там — невелика честь жить в этом кашо.
— Но я всю свою жизнь был честен, — бьет себя в грудь Субиру, — и всегда больше давал, чем получал. С этим ты не можешь не согласиться, свояченица. Но теперь я сыт этой историей по горло. Не желаю больше об этом слышать! Кончено! Бернадетта отправится в Бартрес…
— Типичный безголовый мужчина, — кивает Бернарда. — Знакомая картина. У меня не так много времени, зятек, выслушай меня! Сядь, наконец, и успокойся! И вы все садитесь и дайте мне сказать! Сами просили меня прийти. Я не желаю, чтобы меня перебивали…
Все послушно садятся. Одна Бернарда остается неуклюже стоять посреди комнаты. Она даже не сняла головного платка и черного плаща.
— Бернадетта, — начинает она свое резюме, — милое дитя и совсем не плутовка; мозгов у нее не слишком много, что вовсе не удивительно. Я часто на нее смотрела и думала, что же в ней такое таится. Но могу голову дать на отсечение, что про даму она не лжет, хотя бы потому, что у нее ума бы не хватило на такую сумасшедшую и дерзкую выдумку. Она видит даму. Другие люди дамы не видят. Когда мы были детьми, бабушка нам рассказывала, что знала девочку, которой однажды в темных сенях явился Спаситель, явился во плоти, так что его можно было потрогать рукой. В прежние времена такие случаи бывали часто. Значит, вполне может быть, что дама нисходит с Небес. Но дама может приходить и из ада, хотя на это ничто не указывает, кроме скверного места ее появления. История действительно жуткая. Чем все это кончится, я не знаю, хотя думала об этом целых пять часов. Ради вас я надеюсь, что все постепенно затихнет и забудется. Но Бернадетте придется пятнадцать дней кряду ходить к гроту. Она должна это делать. Дама этого пожелала, а дама ведь могла явиться и с Небес. Никто не смеет мешать малышке исполнить желание дамы. Вот моя точка зрения. А совет мой при этом таков: мать должна быть на стороне дочери. Мать не должна, как страус, прятать голову в песок и делать вид, что дочь занимается безобидными шалостями, а ее это не касается. Ты очень глупо вела себя до сих пор, сестра. Теперь ты каждый день должна ходить вместе с Бернадеттой в Массабьель и стоять с ней рядом. Все это достаточно серьезно. Подумай только, как много это значит для Бернадетты. Если ты будешь ее поддерживать, то и люди перестанут над ней смеяться. И не только ты, все женщины нашей семьи обязаны стоять за Бернадетту. И я, и Люсиль — мы обе после утренней мессы будем ежедневно ходить с ней к гроту. Таково мое твердое решение. А вы поступайте, как хотите…
Итак, «оракул» сказал свое мудрое слово. Супруги Субиру растерянно молчат. Луиза винит себя в том, что лишь сестра напомнила ей о ее материнском долге. Франсуа не вполне убежден логикой свояченицы, но не находит сил противостоять судьбе. Для себя лично недовольный отец избирает такую линию поведения: держаться от этих вещей подальше, сколько будет возможно.

Глава тринадцатая
ПОСЛАНЦЫ НАУКИ

В конце концов, мы живем во второй половине девятнадцатого века, — вздыхает владелец кафе Дюран, подавая директору лицея Кларану его черный кофе, Эстраду, главе налоговой инспекции, — чашку шоколада, литератору де Лафиту — рюмку горькой настойки, а простуженному прокурору — дымящийся глинтвейн. Кафе «Французское» понемногу начинает наполняться. — Господа, читали сегодняшний номер тарбского «Интере́ пюблик»? — возбужденно вопрошает Дюран. — Там напечатана заметочка, озаглавленная буквально так: «Пресвятая Дева является школьнице из Лурда». И такое осмеливается печатать газетчик во второй половине девятнадцатого века…
— Не переоценивайте наш век и его зрелость, Дюран, — улыбается старый Кларан. — Нашему земному шарику очень много миллионов лет. Мы же считаем несчастные девятнадцать столетий за огромный пройденный путь. Я всегда говорю своим мальчикам на уроках истории: «Не следует важничать. Человечество пока еще в детских башмачках».
Хозяин кафе, заслуженно именуемого также кафе «Прогресс», — не тот человек, который даст себя поколебать подобными глубокомысленными сентенциями. В его памяти вертятся передовицы множества газет, за чьи прогрессивные взгляды он выкладывает ежемесячно немало денег.
— Разве мы напрасно страдали? — декламирует он, воздев правую руку, как трагик, играющий на любительской сцене. — Для того ли были порваны оковы державшей нас в плену догмы, чтобы реакция снова пичкала нас отвратительными россказнями о религии?
Гиацинт де Лафит задумчиво смотрит на свою рюмку.
— Я лично нахожу, что это очень красивая сказка, — замечает он. — Вы правы, друг Кларан. Мы живем еще в самых ранних предрассветных сумерках древности. Почему, черт возьми, глазам бедного ребенка, дочери пастуха или ремесленника, не может явиться в заброшенном гроте какое-нибудь небесное божество — к примеру, Диана, или Пресвятая Дева, или хотя бы нимфа ближайшего источника? Это в духе Гомера, мой друг. За такую сказку я отдам семь сотен сцен из современных романов, в которых рыжекудрые жены банкиров изменяют своим мужьям с камердинерами или же бальзаковские и стендалевские выходцы из низов пытаются изменить социальный строй, обрюхатив какую-нибудь наивную аристократку…
Эстрад, глава налоговой инспекции, удивленно смотрит на поэта.
— Я правильно вас понял, Лафит? Вы верующий?
— Верующий? Я единственный истинно неверующий среди всех, кого я знаю, почтеннейший! Я не обожествляю ни четки, ни математические или химические формулы. Для меня религия всего лишь народный прообраз поэзии. Не смотрите на меня так неодобрительно, добрый Кларан, это вполне обоснованное определение. Искусство — это религия, вышедшая из-под влияния церкви. Поэтому религия девятнадцатого века — это искусство.
Налоговый инспектор испуганно отодвигает от себя чашечку с шоколадом.
— То, что вы говорите, возможно, годится для Парижа, но не для нас, простых сельских жителей. Как добрый католик, а я таков, я открыто заявляю, что нахожу всю эту историю с видениями в гроте Массабьель досадной и достойной сожаления…
— В этом я ничуть не сомневаюсь, — спешит ответить Лафит. — Ведь все, что сегодня называют религией, — не более чем механическое повторение, пустая условность и политический ход. Если некое человеческое создание, выделяющееся среди себе подобных, действительно верит в своих богов и видит невидимых во плоти, как это часто бывало в прежние, истинно религиозные времена, то такой человек вызывает неудовольствие всех, кто лишь соблюдает обычай и бездумно повторяет молитвы. Ибо ничто так не противопоказанно эпохе, которая сама есть бледная копия, но никак не оригинал.
— Господа, господа, — умоляюще взывает Дюран, который переводит взгляд с одного на другого, не в силах понять, о чем они спорят. — Господа, о чем тут рассуждать? Ведь это же чистой воды надувательство. Вы же знаете, в нашей местности сейчас дает представления цирковая труппа из По. Могу себе представить, что какая-нибудь хорошенькая циркачка решила подшутить над недалеким ребенком…
— Это уже что-то похожее на гипотезу, — смеется литератор Лафит. — Интересно было бы услышать гипотезы других господ. Какова ваша гипотеза, господин главный сборщик налогов?
— Гипотезы — дело прокурора, — отвечает господин Эстрад с вежливым поклоном в сторону Виталя Дютура, сверкающего рано облысевшей макушкой.
— Это заблуждение, господа, — звучит гнусавый голос простуженного прокурора. — Государственная власть действует не на основании гипотез … Что касается первичного дознания, то это прерогатива полиции. — И прокурор протягивает руку полицейскому комиссару Жакоме, который только что подошел к его столику. — Есть новости, милейший Жакоме?
Полицейский комиссар отирает пот со лба, так как громадная печь Дюрана пышет жаром.
— Чистое безумие, — говорит комиссар, покачивая головой. — Я получил несколько донесений. Калле сообщает о демонстрации перед кашо. Моя дочь рассказывает, что завтра полгорода собирается отправиться вместе с малышкой Субиру к гроту Массабьель. А бригадир жандармов д’Англа сообщает о большом волнении в деревнях Оме, Вигес, Лезиньян и многих других.
— И все это в середине девятнадцатого века! — вновь горестно восклицает владелец кафе. — Лурд приобретет в глазах всей просвещенной Франции дурную репутацию. Что напишут о нас передовые газеты: «Сьекль», «Журналь де деба» и особенно «Птит репюблик»?
— Ничего не напишут, — успокаивает его Лафит. — Не переоценивайте нашу значимость. Писать о нас будет разве что «Лаведан», который сегодня опять не вышел.
— Демонстраций я, однако, терпеть не намерен, — размышляет вслух полицейский комиссар. — А что думает об этом господин прокурор?
Виталь Дютур с трудом подавляет приступ кашля.
— Для нас, судей, — объясняет он, — первостепенное значение всегда имеет ключевой вопрос: cui bono? — то есть: кому выгодно? В данном случае: кто извлечет пользу с политической точки зрения? Ибо следует себе уяснить, что любой взмах ресниц имеет в наше время отношение к политике. И если Пресвятая Дева является сегодня дочери поденщика, то она делает это с вполне определенной политической целью: стремится оказать поддержку церкви и, как следствие этого, упрочить власть духовенства, а тем самым усилить влияние роялистской партии, которая и есть партия церкви, хотя в настоящее время по соображениям тактики клерикалы внешне поддерживают либеральный режим. Таким образом, явления в гроте Массабьель служат делу реставрации Бурбонов, осуществить которую стремится французское духовенство. Как представитель императорского правительства я должен рассматривать эти явления и в особенности их возможные последствия как изменнические происки, которые в последнее время опасно усилились. Руководствуясь принципом «кому выгодно?», можно сделать логический вывод: за этой историей стоят какие-то священники, которые стремятся разжечь среди недовольного суеверного населения огонь фанатизма, чтобы добиться ослабления императорского режима. Вот каков, господа, мой основанный на размышлениях и отнюдь не гипотетический взгляд на вещи. Принесите мне, пожалуйста, еще один глинтвейн, любезный Дюран. Проклятый здешний климат вреден мне во всех отношениях…
— Вы склонны стрелять из пушек по воробьям, господин прокурор, — улыбается директор лицея.
— Нет, все очень ясно и убедительно, — одобряет речь прокурора полицейский комиссар. Однако Эстрада эта точка зрения неприятно задевает.
— Фантазия ребенка — еще не религия, — возражает он. — Религия — не то же самое, что церковь. Церковь — это не то же, что клерикалы. И клерикалы в большинстве своем — не роялисты. Я знаю священников, которые придерживаются даже республиканских взглядов.
Гиацинт де Лафит удовлетворенно потирает руки.
— Довольно, господа, не будем отвлекаться от сути дела. Итак, мы выслушали две криминалистические теории. Наш друг Дюран верит в красавицу циркачку, которая ежедневно появляется перед девочкой в обличье мадонны. Господин прокурор в свою очередь верит, что какой-то священник, предположим наш великан отец Перамаль, инсценирует эти явления в костюме Девы…
— Ваш юмор, месье, не кажется мне слишком забавным, — парирует Дютур с кислой миной. — Я не утверждал, что это явление — замаскированный священник, я лишь говорил, что священник стоит за ним.
— Итак, господа не сходятся во мнении, не так ли? — говорит только что вошедший доктор Дозу, услышавший лишь последние слова. С его редингота, который он в спешке не снимает, летят во все стороны дождевые брызги. Он присаживается к столику, как всегда, лишь на пять минут.
— Только пять минут, господа, у меня всего пять минут, вот несчастье… Если я не ошибаюсь, в этом просвещенном кругу говорят о том же, о чем говорят все на свете…
— Именно так, — кивает ему литератор. — И мы ждем не дождемся, когда наука объяснит эти чудеса.
— Я знаю, месье де Лафит, — отвечает доктор Дозу, — по отношению к науке вы — убежденный атеист. Вы в нее не верите, недавно вы сами мне в этом признались между площадью Маркадаль и Старым мостом. Но в данном случае, возможно, наука будет как раз кстати: понятно, я имею в виду беспристрастную, критическую науку, которая готова признать любой феномен, даже самый невероятный, прежде чем сунуть его под микроскоп… Лично я еще не имел случая наблюдать подлинные галлюцинации. Я намерен послать об этом сообщение Вуазену в Сальпетриер.
— И вы действительно решитесь, милый доктор, стоять у грота вместе с толпой простонародья? — удивленно спрашивает Эстрад.
— Не делайте этого, — предостерегает его Дюран, принесший напитки. — Это недостойно городского врача.
— В конце концов, я не только лекарь, — возражает Дозу. Меланхолическая тень сомнения пробегает по его бледному, все еще моложавому лицу. — У меня есть кое-какие, хоть и скромные, авторские работы, и только этой осенью университет в Монпелье предложил мне должность профессора кафедры неврологии, а это не мелочь в медицинском мире, уверяю вас. Я отклонил предложение, потому что врос корнями в землю Лурда. Но я еще не настолько закоснел, чтобы не испытывать интереса к столь редкому патологическому случаю…
— Так, по-вашему, речь идет о душевной болезни? — напряженно спрашивает Дютур.
— У меня нет права ставить диагноз, — осторожно отвечает врач. — Хотя во всех заведениях для душевнобольных полно параноиков, которых одолевают видения, но, вспоминая эту малышку, которую я лечу от астмы, я не склонен так легко согласиться с подобным приговором…
— Значит, каталепсия, месмеризм, истерия? — упорно допытывается Дютур.
— Это лишь термины, обозначающие весьма несхожие явления, дорогой прокурор. Сначала следует внимательно понаблюдать за пациенткой во время приступа… Как я слышал, походы к Массабьелю будут продолжаться две недели…
Прокурор делает пометку в своей записной книжке.
— Я был бы вам очень признателен, уважаемый доктор, если бы мог познакомиться с вашим отчетом о проделанном исследовании.
— Почему бы и нет, — бросает доктор, уже поднявшись с места и торопясь покинуть зал, — я ведь заскакиваю сюда ежедневно и, конечно, не стану скрывать от вас мою точку зрения.
Гиацинт де Лафит долго молчит, уставившись в пространство, залитое светом новомодных керосиновых ламп.
— Я полагаю, — внезапно говорит он, — что господа проглядели в этой истории главное. Я полагаю, что истинной проблемой является не юная ясновидица, а следующая за ней толпа…

 

Уже к четырем часам пополудни портниха Пере приносит переделанное на Бернадетту платье Элизы Латапи — роскошное белое платье «детей Марии». И вот девочка Субиру впервые в жизни стоит перед большим зеркалом в дверце шкафа, которое отражает ее в полный рост. Пере опускается перед ней на колени, чтобы получше расправить складки.
— Я и не представляла себе, что ты можешь выглядеть такой хорошенькой, — говорит она, смиренно преодолевая себя.
Добрая Милле не скрывает восторга от этого превращения бедного нищего ребенка в настоящее «дитя Марии», превращения, заслуга которого принадлежит ей, и никому больше.
— Ну просто картинка! — восклицает она. — Наша маленькая ясновидица — настоящая картинка. Впору заказать литографию…
Бернадетта, лицо которой все больше заливается краской, смотрит на свое отражение как на мираж. Девочка так сильно взволнована потому, что до этого часа даже не представляла, как она выглядит во весь рост. В кашо есть только маленький четырехугольный осколок зеркального стекла, но никогда не было настоящего зеркала. Поэтому Бернадетта знает лицо, фигуру, одежду дамы куда точнее и подробнее, чем саму себя. Можно даже сказать, что Очаровательная в гроте для нее гораздо более реальна и гораздо меньше «видение», чем ее собственное отражение в зеркале. Проникнувшись сознанием неведомого прежде достоинства, она стоит и не может унять сердцебиение. Ее обуревает испуганный восторг и блаженное чувство праздника. Впервые она сможет отправиться завтра на встречу с обожаемым существом в достойном виде. Заметит ли дама праздничное платье, накидку из тюля, голубой поясок, поймет ли, что это подражание в ее честь, знак того, как безмерно преклоняется перед ней Бернадетта? Конечно, дама все заметит и поймет. Но понравится ли ей это? Будь ее воля, Бернадетта сейчас же побежала бы к Массабьелю, чтобы показаться даме. Она делает несколько маленьких шагов и поворачивается перед зеркалом, испытывая наслаждение удовлетворенного девичьего тщеславия. Никогда больше она не наденет старое уродливое платье и застиранный капюле. Прежняя одежда внушает ей сейчас отвращение. А что скажут завтра мама, Мария, Жанна Абади, матушка Николо, когда перед ними предстанет новая, преображенная Бернадетта?
Мадам Милле нашла в одной из своих бесчисленных, заботливо хранимых шкатулок искусственную белую розу и золотой булавкой приколола на грудь девочки. У Бернадетты вырывается сдавленный крик восторга, так прекрасно и необычно это выглядит. Она не в силах оторваться от зеркала. Лишь надвинувшиеся сумерки кладут конец радостям примерки. После этого Бернадетта сидит (также впервые в жизни) в настоящей столовой за накрытым белой скатертью столом, на который подают настоящий обед. Филипп в перчатках разливает по тарелкам превосходный суп, затем следует отварная форель, политая растопленным маслом, и, наконец, восхитительный десерт, нечто взбитое и сладкое — ничего вкуснее Бернадетта еще никогда не пробовала. Все это они запивают белым бургундским вином, приятно щекочущим язык. Госпожа Милле очень ценит хорошую кухню, как многие души, чьи более сокровенные желания радостей жизни удовлетворялись весьма неполно. Антуанетта Пере, которая благодаря своей способности без устали болтать также сумела оказаться за этим столом, зорко следит за поведением девочки. Она ожидала, что не получившая хорошего воспитания дочка поденщика будет сидеть развалясь и, уж конечно, не сумеет правильно пользоваться ножом и вилкой. Но, к удивлению Пере, Бернадетта ведет себя безупречно. Она без стеснения наблюдает за движениями хозяйки дома и, подражая ей, как отмечает изумленный Филипп, ест ловко и красиво, как придворная дама. В портнихе вновь пробуждается подозрение, что эта девчонка — отчаянная и бессовестная лгунья, что она задумала ловкую аферу, а ее вялость и апатичность — всего лишь маска, помогающая скрыть незаурядный преступный талант. Ведь самой Антуанетте Пере, как-никак дочери судебного исполнителя, понадобилось не менее двух лет, чтобы научиться непринужденно вести себя в богатых домах Лафита, Милле, Сенака и других представителей лурдского высшего общества, а эта противная девчонка все усвоила в одну минуту.
— Откуда у тебя такие хорошие манеры, Бернадетта? — коварно допытывается портниха, делая вид, что дрожит от испуга перед неминуемым разоблачением девочки, при этом левое плечо подскакивает у нее чуть ли не до уха.
— Господь дает возлюбленному Своему сон, — цитирует Писание хозяйка дома, — ему не надо рано вставать и поздно просиживать…
После этих слов портниха решает держать свое недоверие и свою враждебность при себе. Милле, эта праздная, по-детски восторженная старуха, просто без ума от продувной девчонки. Антуанетта Пере достаточно хорошо знает свою покровительницу и понимает, что сохранить ее расположение можно, лишь потакая всем ее глупостям и экзальтированным затеям. К счастью, мадам непостоянна и забывчива.
Наконец Бернадетте разрешают выйти из-за стола. Мадам Милле сама ведет ее в комнату своей обожаемой племянницы, щедрой рукой зажигает там множество свечей, все показывает и объясняет, как будто она в музее, кладет на стол коробку с конфетами и на прощанье обнимает девочку со слезами на глазах. И вот Бернадетта одна, одна также впервые в жизни, если иметь в виду замкнутое пространство. Одиночество кажется ей самым счастливым плодом богатства. Она чувствует себя так, словно с ее плеч сняли очень тяжелую ношу, и сразу же бросается к зеркальному шкафу Элизы Латапи, чтобы досыта наглядеться на себя в нарядном «Мариином» платье. Это удовольствие длится долго, очень долго. Затем она берет белый холщовый мешочек, который всегда носит при себе и содержимое которого придирчиво проверяет каждый вечер. В нем хранится ее вязанье — неоконченный чулок, две книжечки — азбука и Катехизис, несколько пестрых шелковых лоскутков, которые ей когда-то подарила Мадлен Илло, побуревший кусочек леденца, сухая хлебная корка, три стеклянных шарика и крошечная фигурка из гуттаперчи, изображающая маленького мельничного ослика, нагруженного мешками с мукой. Ведь все ее первые воспоминания связаны с жизнью на мельнице Боли. Это ее сокровища, которые она хранит пуще глаза. Все на месте, ничего не пропало. Она растерянно оглядывает комнату, которая гораздо просторнее, чем их кашо, где живут шесть человек. Какая утомительная комната! Здесь нет причудливых сырых пятен на стенах, только шелковые обои с бесконечными веночками и гирляндами. Эти веночки — сами готовые картинки, им не надобно ее воображение, чтобы превращаться в картинки. Даже на потолке изображены фигуры ангелочков. Здесь, что ни день, придется лежать в кровати до десяти утра, чтобы хорошенько рассмотреть стены и потолок. Пока Бернадетта гасит одну за другой толстенные свечи из запасов Милле и переносит последнюю свечу на ночной столик, она вдруг замечает за стеклянной дверцей шкафа целое собрание маленьких кукол, которых хранила там Элиза Латапи. У нее самой и у ее сестры Марии кукол не было, ни больших, ни маленьких, если не считать тряпичного паяца, которого отец, еще в бытность мельником, как-то привез с ярмарки в Сен-Пе. Но паяц был несимпатичный, у него была огромная пасть щелкунчика и слишком яркие заплаты. Он был чем-то похож на злобного козла Орфида и явно происходил из царства демонов, обитатели которого часто преследовали Бернадетту. А куколки Элизы Латапи были родом из веселого царства фей. Бернадетта смотрит на них не дыша и не может наглядеться. Особенно нравится ей маленькая тиролька в национальном костюме: в плоской зеленой шапочке и ярко-красном корсаже. Бернадетте приходится изо всех сил держать себя в руках и все время помнить о запрете матери трогать чужие вещи. Больше всего ей хотелось бы сунуть нарядную тирольскую крестьяночку в свой мешочек. Но ей вспоминается отец, которого по одному только подозрению в краже дубовой балки полицейский Калле увел в тюрьму.
С величайшей осторожностью Бернадетта снимает накидку, роскошное белое платье, откалывает искусственную розу, сбрасывает башмаки и стягивает белые шелковые чулки. Понемногу она вновь начинает ощущать себя прежней Бернадеттой. Но эта Бернадетта кажется ей теперь гораздо грубее, чем раньше, кажется похожей чуть ли не на темного лесного зверька, испуганно и неловко лежащего в огромной, невероятно мягкой и холодной постели. Ей теперь даже не хватает горячего тела спящей Марии, прикасаться к которому она избегала с прошлого четверга. Но ее усталость так велика, что она все же быстро засыпает в этой огромной жутковатой кровати с балдахином.
Когда в шесть утра в комнату входят хозяйка дома, Антуанетта Пере и Филипп, чтобы разбудить Бернадетту, девочка уже полностью одета. К их величайшему изумлению, на ней ее прежнее старенькое платье, капюле и деревянные башмаки.
— Что это значит? — вскрикивает Пере. — Почему ты не надела нарядное платье?
— Я его надевала, уверяю вас. Но потом снова сняла…
— И почему ты его сняла?
— Не знаю, мадемуазель…
— Что это за ответ: не знаю?
— Я должна была его снять…
— Тебе кто-нибудь велел? Может быть, дама?
— Нет, мне никто не велел. Дама же не здесь, она в гроте Массабьель…
— Тебя, однако, не поймешь…
— Я понимаю нашу маленькую ясновидицу, — просияв, восклицает вдова Милле. — Платье председательницы «Союза детей Марии» кажется тебе недостаточно скромным, чтобы предстать в нем перед дамой. Ведь так, дитя мое?
Бернадетта мучается, пытаясь дать убедительное объяснение:
— Не могу точно сказать, мадам. Я просто почувствовала…
— Черствость и упрямство, обычные черствость и упрямство, — бормочет портниха, вновь забывая о своих добрых намерениях.
Перед домом на улице Бартерес уже собралась толпа в несколько сотен человек. Среди них немало мужчин. Дядюшка Сажу, Бурьет, Антуан Николо, пришедший с мельницы Сави, чтобы отправиться в путь вместе со всеми, и много других. Мадам Милле пристально вглядывается в толпу, пытаясь обнаружить присутствие каких-либо духовных лиц из города или окрестностей: ведь удивительный случай, собравший этих людей, несомненно относится к сфере церковных интересов. Но ни одной сутаны в толпе не видно. Матушка Субиру робко подходит к дочери, как будто ее дитя уже ей не принадлежит. Лишь присутствие сестры, Бернарды Кастеро, внушает ей некоторую уверенность, способную противостоять даже блеску богачки Милле. Бернарда и Люсиль, как и многие другие женщины, держат в руках свечи. Бернадетте тоже суют в руки свечу.
— Вперед, не будем терять времени! — командует старшая Кастеро и вместе с сестрами следует по пятам за Бернадеттой. По пути присоединяются соседки с улицы Птит-Фоссе, невнятный возбужденный говор становится все громче. Бернадетта между тем не произносит ни слова, ни с кем не здоровается, ни на что не обращает внимания. Она все убыстряет шаг, как будто за ней никто не идет и вся эта толпа взрослых, солидных людей — лишь второстепенное, скорее докучливое явление. И вновь Антуанетту Пере возмущает независимое поведение девочки, которая считает возможным ни на кого не оглядываться, ни с кем не считаться. И Жанна Абади, которую вместе с другими школьницами изгнали из первых рядов, злобно шипит на ухо Катрин Манго: «Всегда и везде она хочет быть первой!»
Бернадетта в самом деле стремится первой прийти к гроту. Как ни безразличны ей идущие за ней люди, но если она появится в гуще толпы, это может расстроить даму. Врожденное чувство такта подсказывает ей, что общение с Очаровательной — дело весьма деликатное и может происходить лишь при соблюдении определенных правил, ощущаемых в глубине души, и если вести себя не по правилам, это приведет к мучительным угрызениям совести. Подобно тому как Бернадетта постоянно дрожит за даму и беспокоится о ее самочувствии, не меньше страшится она и вызвать неудовольствие дамы. И вот девочка уже прыгает с камня на камень и, значительно опережая остальных, спускается по отвесной тропе к гроту. Милле останавливается, с трудом переводя дух. «Она летит, словно ласточка, — задыхаясь шепчет вдова, — словно листок, подхваченный ветром…»
Когда толпа с горящими свечами, распространяя на всю округу запах тающего воска, наконец спускается с горы и заполняет пространство перед гротом, Бернадетта давно уже стоит на коленях в состоянии отрешенности. Благосклонность к ней дамы проявилась сегодня сильнее, чем обычно. Это была не просто благосклонность, но искренняя сердечная радость, от которой как будто ярче засияло лицо дамы, ослепительней стали цвета ее одежды и даже чуть порозовели обычно белые руки и ноги. Дарующая Счастье сегодня впервые сама казалась Осчастливленной. Дающая казалась Берущей — возможно, потому, что благодаря исполнению ее желания начал осуществляться какой-то важный, далеко идущий план. Дама приблизилась к Бернадетте больше, чем когда-либо прежде, она ступила на самый край скалы и наклонилась так низко, что ее длинные нежные пальцы чуть ли не касались девочки. И сознание Бернадетты, которое, несмотря на безмерное наслаждение, обычно испуганно противилось состоянию полной отрешенности, на сей раз покорилось ему мгновенно.
— Она умирает, помогите, она умирает! — Это тихое восклицание срывается с уст Бернарды Кастеро, премудрой Бернарды, те же самые слова, что в прошлое воскресенье вырвались из глоток глупеньких школьниц. Луиза Субиру не кричит, она с ужасом смотрит на это распростертое существо, вышедшее некогда из ее чрева, на свою дочь, так похожую сейчас на умирающую, готовую принять блаженную кончину, преодолев все скорби мира, или даже на покойницу с заострившимся носом, на губах которой застыла непостижимая улыбка, улыбка освобождения от долгого и мучительного земного пути. Луиза Субиру беспрестанно качает головой, а губы ее беззвучно шепчут:
— Это не она… Это не Бернадетта… Я не узнаю свою дочь…
И вся толпа, стоящая сейчас на коленях вдоль берега ручья и вдоль берега Гава, испытывает глубокое потрясение. Каждое людское сборище составляет вместе некую общую личность, нервы которой в известном отношении тоньше и восприимчивее нервов отдельных людей. И эти общие нервы ощущают сейчас в пустой нише чье-то неопределенное, но весьма характерное присутствие. Как человеческая голова оставляет вмятину на подушке, некую полую форму, подобную гипсовому слепку, так и это характерное присутствие кого-то делается зримым в позе отрешенной девочки, которая уже не неподвижна, а, подобно зеркальному отражению, повторяет то, что видит: кивки, улыбки, приветственные жесты, то, как дама складывает руки и как она разводит их в стороны. Бернадетта становится как бы точным отпечатком Невидимой, которая благодаря этому оказывается для толпы на грани видимости. Среди собравшихся немало душ, склонных к вере, но есть и некоторое число скептиков, а также множество людей, пришедших сюда просто из любопытства. Но сейчас все они, затаив дыхание, переводят глаза от ниши к посреднице и обратно. Они уже не томятся от ожидания. Неожиданное свершается, оно здесь. Но вызывает оно не чувство небесного блаженства, а скорее некую вибрацию диафрагмы, смешанную с покорностью неведомой силе. Причем в груди насмешников эта вибрация ощутимее всего. В каждом человеческом существе живет врожденная тяга к сверхчувственному. Там, где эта тяга таится глубже всего, она проявляется как недомогание и душевный разлад. Внезапно одна из женщин затягивает «Ave Maria». Тотчас же к ней присоединяется мощный хор голосов, как бы стараясь сделать Невидимое Зримым.
Бернадетта будто ничего не слышит. Другой шум вторгается в ее уши. Снова бунтует Гав. Снова он охвачен безумной паникой, снова чудится ей дикая скачка лошадей и грохот мчащихся повозок, звучат пронзительные крики: «Спасайся… прочь с дороги!» Бернадетта испуганно тянет руки к даме. Лицо дамы впервые делается строгим и горделивым, словно ее собственный жизненный путь еще не закончен и ей все еще приходится бороться и побеждать. Она морщит лоб и внимательно смотрит на бушующую реку, как бы укрощая ее взглядом лучистых голубых глаз. Это ей мгновенно удается. Пронзительные голоса стихают. Гав, как усмиренный волк, привычно рокочет и пенится, припадая к ногам дамы.
Внезапно Бернадетта поднимается с колен и принимает свой обычный вид. Она замечает отчаявшееся лицо матери, подходит к ней и обнимает ее за шею. Многие из присутствующих плачут…

 

В воскресенье на аперитив в кафе «Французское» сходятся уже в десять утра. Кафе переполнено, как никогда. Заранее договорено, что доктор Дозу огласит сегодня результаты своего исследования. Прокурор Виталь Дютур и комиссар полиции Жакоме нетерпеливо поглядывают на часы. Оба господина к одиннадцати часам приглашены в мэрию на секретное совещание. В последние три дня события у грота Массабьель приняли такие масштабы, что властям более не пристало отмалчиваться и пассивно наблюдать. Например, сегодня в самую рань в городе собралась толпа, в которой было не менее двух тысяч человек, они приблизились к гроту и стали широким полукругом, уже по обоим берегам реки и ручья Сави. Большими группами со всех сторон туда же подходили деревенские жители. Настало время выработать тактику и принять действенные меры. С точки зрения официальной власти, эта проклятая история — случай весьма затруднительный и неясный. Закон предусматривает достаточное количество карательных мер за всякого рода нарушения общественного порядка. Но можно ли считать нарушением общественного порядка предполагаемое явление Пресвятой Девы, в которое не только верит значительная часть городского и сельского населения, но которое оно, собираясь в толпы, страстно приветствует? Дютур и Жакоме сильно нервничают, особенно прокурор, подхвативший инфлюэнцу, его сотрясает озноб, и ему впору бы лежать в теплой постели, а не сидеть за столиком кафе. Но оба надеются, что сообщение городского врача прояснит ситуацию и подскажет им план действий. А Дозу именно сегодня заставляет себя ждать. Тем временем прибывает другой посланец науки, историк Кларан; вчера после полудня он посетил грот Массабьель и исследовал его с геологической и археологической точки зрения. Кларан рассказывает, что известняковая скала в гроте особым образом запотевает, это сразу бросилось ему в глаза.
— Особенно с правой стороны, — уточняет он, — под нишей, под кустом дикой розы, там на камне будто выступают крупные капли пота.
Гиацинт де Лафит протестует против такой формулировки:
— Почему вы говорите «капли пота»? Почему не слезы? Вы тоже подверглись влиянию писак из реалистической школы…
— Если вам больше нравятся слезы, мой друг, пусть будут слезы… Saxa loquuntur. Камни говорят. Поистине так! Камни в наше время имеют основание не только говорить, но и плакать…
— Это все не существенно, господа, — прерывает их спор Виталь Дютур, который всегда мрачнеет, когда Лафит и Кларан демонстрируют друг перед другом свою образованность и тонкий вкус. — Больше вы ничего не обнаружили?
Исследуя грот, Кларан, по его мнению, сделал не такое уж пустяковое открытие. Он убежден, что в древние времена здесь отправляли языческий культ и совершали жертвоприношения. Белая каменная глыба под порталом ниши, вероятно, была жертвенником, на нее клали злаки и фрукты, приносимые в дар какому-то примитивному божеству. Кларан давно уже понял в результате своих исследований, что Трущобная гора — не простое место, здесь находилось древнее святилище. Эта теория легко объясняет нынешнюю дурную славу грота. Душа народа, принявшего христианство, хранит неясные воспоминания о прежних святых местах и испытывает перед ними страх. Ибо старые боги, вытесненные новыми, обычно переходят в разряд демонов. Поэтому церковь издавна стремилась уничтожать все языческие святыни и ставить на их место свои храмы.
Гиацинт де Лафит ликует:
— Этой теорией, мой друг, вы подтверждаете то, что я всегда говорил, а именно что провинция Бигорр по сути своей земля дохристианская. Здесь дочери пастуха или поденщика вполне может явиться богиня Диана или же нимфа местного источника. Между крестьянской девочкой первого века до Рождества Христова и такой же девочкой в тысяча восемьсот пятьдесят восьмом году нет такой уж большой разницы ни в душевном, ни в умственном развитии.
— Эти интересные выводы, господа, ни на шаг не продвигают нас к нашей цели, — страдальчески морщится Виталь Дютур. — Вы не отдаете себе отчета, какие неприятные последствия может иметь это безумие…
— Если это будет продолжаться, — вторит ему полицейский комиссар, глядя на свои грозные, но в данном случае бесполезные кулаки, — если все это будет продолжаться, придется вызвать армию и применить против демонстрантов военную силу. Никакое государство не может терпеть ежедневных сборищ такого масштаба. Я уже жду нагоняя от префектуры, за этим дело не станет. Барон Масси шутить не любит…
— Прямо-таки вопиющий скандал, — жалуется хозяин кафе. — Вчера даже «Меморьяль де Пирене» поместил об этом статью в два столбца под заголовком «Лурдские явления». А в последнем «Лаведане», кстати, имеется престранная испуганная статейка. Ходит слух, что ее сочинил и поместил под чужим именем аббат Пен по приказу Перамаля, дабы предотвратить худшее.
Виталь Дютур оглядывает присутствующих и понижает простуженный голос до хриплого шепота:
— Эти явления направлены лично против особы императора…
— Как так против особы императора? — недоуменно спрашивает кто-то. — Ведь императрица Евгения сама чрезвычайно религиозна…
— Как прокурор, я, вероятно, лучше знаю наш народ, господа. Император правит, опираясь на стоящую выше закона тайную полицию. А мы, французы, все без исключения, в душе анархисты. И если уж мы хотим подорвать авторитет правящей персоны, то для нас хороши все средства. Социализм, республиканизм — все это скучно, господа, все это приелось. Почему бы нам не воспользоваться мистицизмом?.. Но вот и доктор. Где вы пропадаете, Дозу?
Сегодня врач снимает свой редингот и задумчиво вешает на крючок. После чего присаживается к столу, уже не на бегу и не на пять минут. Настроен он, как кажется, отнюдь не лучшим образом. Дютур тотчас берет его в оборот:
— Ну, доктор, вы провели свое исследование?
— Насколько это было возможно, — лаконично отвечает Дозу.
— И каков результат?
— Результат, увы, не слишком значительный.
— Можно ли это назвать душевным заболеванием в медицинском смысле?
— Я считаю, что эта девочка не более сумасшедшая, чем вы или я, месье.
— Значит, она обманщица?
— У меня нет ни малейших оснований для подобного вывода.
— Тогда я могу предположить, любезный доктор, что вы принадлежите к тем, кто верит в чудо?
— О Пресвятая Дева! — в ужасе восклицает Дюран, молитвенно складывая руки. А Дозу кланяется прокурору, как бы представляясь:
— Мое имя — Дозу, я сотрудник «Курьер медикаль» и состою в переписке с известными учеными и общественными деятелями. Имею честь принадлежать к последовательным естествоиспытателям…
Виталь Дютур начинает терять самообладание:
— Но поскольку вы не подтверждаете ни душевной болезни, ни обмана, то вы должны считать эти видения подлинными.
— Видения могут быть подлинными в субъективном смысле, не существуя как объективная реальность.
— Кто видит объективно не существующее, тот и есть сумасшедший…
— Тогда к сумасшедшим можно отнести Шекспира к Микеланджело, — резонно замечает Лафит.
Дозу вытаскивает из кармана три мелко исписанных листочка.
— Я набросал небольшую памятную записку о том, чему был свидетелем сегодня утром. Возможно, я пошлю ее в Париж Вуазену. Будет лучше, господа, если вместо бесполезных дискуссий я зачитаю вам свои краткие заметки… — Врач снимает пенсне, подносит записи прямо к близоруким глазам и бесстрастным голосом начинает их расшифровывать, запинаясь и не глядя на своих слушателей: — «21 февраля 1858 года, семь часов десять минут утра. Вместе с большой толпой я подошел к гроту Массабьель. Мне сразу удалось протиснуться вперед и оказаться рядом с Бернадеттой Субиру, которая достигла грота раньше всех остальных. Позади девочки стояла на коленях вся ее родня с горящими свечами в руках. Сама Бернадетта тоже держала свечу. Она непрерывно кланялась, не сводя глаз с ниши в стене грота, причем делала это самым непринужденным и почтительным образом. Эти поклоны показались мне смешными и трогательными одновременно, ведь они предназначались пустой темной дыре. Бернадетта держала в руке четки, но казалось, что она не молится. Очень скоро на ее лице появились те изменения, о которых мне уже рассказывали. Они самым наглядным образом отражали то, что девочка видела внутри скалы…»
В этом месте Жакоме недоверчиво кашляет, но Дозу не дает себя сбить и продолжает монотонно читать свой текст:
— «…Казалось, можно почти увидеть то, что видела девочка. Обмен приветствиями, радостные улыбки, восторженное вслушивание, осмысленные кивки в знак согласия — все это проделывалось так естественно и правдиво, как было бы не под силу самому величайшему актеру. Постепенно щеки девочки сделались белее мрамора, а кожа так натянулась, что на висках проступили кости черепа. Такое же изменение тургора, то есть натяжение кожного покрова, я наблюдал у чахоточных больных в последней стадии болезни. Казалось, наступило то месмерическое состояние, которое с недавних пор называют „трансом“. Я наклонился над пациенткой, чтобы провести исследование. Пульс у нее был хорошего наполнения, лишь немного учащенный, я насчитал восемьдесят шесть ударов в минуту. Насколько я мог определить, у нее не было ни повышения, ни понижения кровяного давления, какое обычно наблюдается при сильных мозговых спазмах. Следовательно, бледность щек и натянутость кожи на лице не были следствием нарушения кровообращения. Мне доводилось не раз наблюдать в Монпелье каталептиков во время приступа, и всегда я констатировал общее расстройство нервной системы, резкое изменение пульса и кровяного давления. В случае Бернадетты Субиру едва ли можно говорить о заболевании, связанном с изменениями в нервной системе, то есть о каталепсии или истерии. Чтобы вполне в этом убедиться, я проверил также, насколько было возможно, глазные рефлексы. И тоже не заметил особых отклонений от нормы. Зрачки, правда, были немного расширены, радужная оболочка чуть стянута, а белки глаз казались блестящими и влажными. Но эти признаки можно наблюдать у любого человека, который пристально и с напряжением во что-то вглядывается. Для транса, в который впала Бернадетта, вообще было характерно не столько отключение сознания, сколько напряжение и огромная концентрация внимания. К примеру, девочка держала в руке горящую свечу. Погода была довольно ветреная. Иногда порыв ветра с Гава задувал пламя. Бернадетта каждый раз это замечала и, не поворачиваясь, протягивала свою свечку стоящим сзади, чтобы они вновь ее зажгли. Когда я осматривал пациентку, у меня создалось впечатление, что она знает, что именно с ней происходит…»
— У меня тоже такое впечатление, что она точно знает, что происходит, — язвительно замечает Дютур, но Дозу, оставив его реплику без внимания, продолжает чтение:
— «…Только когда я закончил свой осмотр, она поднялась с колен и на несколько шагов приблизилась к нише. Поскольку я стоял к ней ближе всех, я расслышал, как из ее груди дважды вырвалось протяжное „да“. Когда она снова повернулась к нам, ее лицо совершенно изменилось. Раньше оно выражало застывшую радость, теперь превратилось в трагическую маску страдания и печали. Крупные слезы текли по ее щекам… Несколько минут спустя видение, вероятно, исчезло. Бернадетта, вновь порозовевшая, жестом дала это понять. „Почему ты перед тем плакала?“ — спросил я ее. Она тотчас, ничуть не смутившись, ответила: „Потому что дама больше на меня не смотрела, она глядела поверх голов на остров Шале и на город. И на лице у дамы вдруг возникла такая скорбь, и она мне сказала: „Молитесь за грешников““. Поскольку я хотел проверить ее умственные способности, я тут же задал вопрос: „А ты знаешь, кто такой грешник?“ — „Знаю, месье, — быстро ответила она. — Грешник тот, кто любит дурное“. Хороший ответ. Мне понравилось, что она сказала „любит дурное“ вместо привычного „поступает дурно“. Ее слова убедили меня, что нет никаких оснований говорить о слабоумии. Взволнованная толпа между тем с напряженным вниманием следила за происходящим, словно присутствуя на необычайном богослужении. Когда все кончилось, толпа разразилась стихийной бурей аплодисментов, и это произвело на меня гнетущее впечатление, словно опасное явление природы. Бернадетта, однако, не обращала ни малейшего внимания на похвалы и благословения, которые сыпались на нее со всех сторон. Казалось, девочка даже не подозревает, что она значит для всех этих людей. Она явно торопила свою свиту побыстрее уйти, чтобы ускользнуть от обременительных знаков расположения». Это все, я кончил, — сказал доктор Дозу, который с величайшим трудом и многими паузами дочитал наконец свою довольно неразборчивую, но чуть ли не стенографическую запись. Все растерянно молчали. Даже владелец кафе, человек хоть и просвещенный, но простодушный, на этот раз не знал, что сказать. После продолжительной паузы слово взял прокурор.
— Если я правильно понял науку, — суммировал он услышанное, — то она в равной степени исключает как обман, так и душевное заболевание или чудо. Но позвольте мне задать вопрос уважаемой науке: что же тогда остается?
— Да, что же тогда остается? — задумчиво повторил доктор Дозу.

Глава четырнадцатая
СЕКРЕТНОЕ СОВЕЩАНИЕ, КОТОРОЕ ОКАЗЫВАЕТСЯ ПРЕРВАННЫМ

Мэр Лакаде нервно расхаживает по своему кабинету на улице Бур. На нем привычный черный сюртук, ведь еще полчаса назад, украсив себя широкой трехцветной лентой, он проводил очередную праздничную церемонию. В петлице, как всегда, пылает розетка Почетного Легиона. Но физиономия мрачная, словно вокруг сгустились тучи. Гладко выбритые отвислые щеки, под которыми торчит остроконечная бородка с проседью, кажутся еще более сизыми, чем обычно. Причина его дурного настроения лежит тут же, на зеленом сукне стола, за которым сидит его помощник Курреж, отец рыжеволосой Аннет из свиты Жанны Абади. Причина эта — официальное письмо из Аржелеса, подписанное собственноручно господином Дюбоэ, супрефектом.
«Мэру Лурда вменяется в обязанность незамедлительно подать донесение о фактах нарушения общественного порядка в городе Лурде, а также о мерах, принятых для пресечения подобных нарушений и несанкционированных народных сборищ».
— Что же мне теперь, засадить в кутузку Пресвятую Деву? — бушует Лакаде. — Но это не в моей компетенции. Такие полномочия имеет лишь прокурор. Только он может потребовать ее привода силами жандармерии. Государство — это одно, а местное самоуправление — совсем другое. Я представляю общину. Неужели почтенному супрефекту это не ясно?
— Но нам все же придется что-нибудь предпринять, господин мэр, — говорит Курреж.
— Увы, кто это знает лучше меня? — Лакаде в ярости вытаскивает из ящика и бросает на стол целую кипу газетных вырезок. — Вся местная пресса оттачивает на нас зубы, а уж Париж — так просто хохочет…
Курреж, который время от времени поглядывает на дверь, осторожно откашливается.
— Думаю, господин мэр, господа уже ждут…
Лакаде выпрямляется, вытаскивает из кармана расческу и начинает поспешно приводить в порядок свою строптивую бородку.
— Ну что же, Курреж, попросите их войти. Хоть совещание и секретное, но на всякий случай побудьте в приемной, вдруг мне понадобится свидетель.
Мэр протягивает обе руки навстречу имперскому прокурору и комиссару полиции.
— Я нарушил ваш воскресный отдых, господа, — говорит он звучным голосом оратора. — Но как глава здешней общины я не могу больше обходиться без поддержки гражданских властей. Случай очень сложный. Я уже получил официальный запрос господина супрефекта. В нем, конечно, наши беспорядки сильно преувеличиваются. Этим, кстати, грешит вся либеральная пресса, для которой наш бедный Лурд стал лакомой поживой. Мы сделались средоточием огорчительного общественного интереса. Честно вам признаюсь, что для меня небольшой бунт лесорубов или рабочих сланцевых карьеров был бы легче, чем эта кошмарная история, к которой не знаешь, как подступиться. Уж позору-то точно было бы меньше. Я, который прилагает все силы, дабы приобщить наш бедный Лурд к цивилизации, предвижу сейчас полный крах своих планов. Разве после этой шумихи мы получим разрешение на постройку железнодорожной ветки к Лурду? Да мне сразу же дадут от ворот поворот. А новый водопровод? На этой идее можно просто поставить крест. А гости из Парижа? А открытие целебных источников с помощью ученых? Все летит к черту! Какие парижане рискнут приехать в наше захолустье, где нет ни курзалов, ни лечебных заведений, зато есть грязные пещеры, где справляют свой шабаш средневековые призраки? Тут речь идет о куда более серьезных вещах, чем просто о болтовне маленькой лгуньи или идиотки…
— Предлагаю, — прерывает эти стенания прокурор, — для начала ознакомиться с возможностями, которые дает нам закон…
— Это уж ваша область, господа, — вздыхает мэр, откидываясь в кресле, прикрывая глаза и смиренно складывая руки на объемистом животе. С любовью к эффектным выводам, которая не покидает хорошего юриста даже при остром гриппе, Виталь Дютур, приятно оживившись, приступает к делу:
— Итак, господа, состав преступления следующий. Четырнадцатилетняя девочка низкого происхождения и отнюдь не выдающихся умственных способностей утверждает, что периодически видит некое сверхъестественное существо. Пока в этих голых фактах, согласно нашему кодексу, еще нет ни проступка, ни преступления, которое могло бы быть основанием для вмешательства закона. Даже если девочка станет уверять, что к ней является не кто иной, как Пресвятая Дева, или Богоматерь, то и тогда лишь с величайшим трудом ее можно обвинить в нарушении религиозных правил. Но девочка Субиру, насколько мне известно, говорит только о «даме», о «молодой даме», о «необыкновенно красивой даме». Как ни досадны могут быть эти наивные, я бы сказал, наивно-бесстыдные выражения для истинно верующей души, но назвать их святотатством в чисто юридическом смысле нельзя, так как молодая красивая дама есть всего лишь молодая красивая дама. Следовательно, голые факты, с которыми мы имеем дело, не годятся для возбуждения судебного преследования…
— Если господин имперский прокурор позволит мне сделать замечание, — с подобающей скромностью вмешивается Жакоме, — то голых фактов было бы достаточно для задержания девчонки, если бы можно было бы доказать обман или сумасшествие…
— Но, любезный Жакоме, — с досадой останавливает его прокурор, — это все уже обсуждалось. Вы же слышали пятнадцать минут назад мнение нашего городского эскулапа, который категорически отрицает и то и другое. Должен сказать, поведение этого представителя науки меня немного огорчило…
Мэр бросает на обоих собеседников утомленный взгляд.
— Господа считают голыми фактами только эти видения. Но видения как таковые не интересуют ни городские власти, ни государство. Конечно, было бы полезно некоторые видения запретить. Но даже самое суверенное правительство не располагает для этого необходимыми средствами. Я рассуждаю не как юрист, а как простой гражданин. Здравый рассудок подсказывает мне, что инкриминировать следует не сами видения, а вызванное ими непонятное народное движение…
— Если бы меня не перебивали, — досадливо говорит Дюран, — я бы сразу же перешел к пункту второму. К народному движению я отношусь, вероятно, куда серьезнее, чем господин мэр. Я вижу в нем вредоносную, подрывную тенденцию, направленную против государства. Что ж, рассмотрим факт наличия этих возмутительных сборищ с точки зрения закона! Что делают эти люди? Они встречают малышку Субиру у ее дома, совершают вместе с ней паломничество к Трущобной горе, стоят там на коленях, держа в руках зажженные свечи, молятся по четкам, не скупятся на аплодисменты и под конец мирно расходятся по домам… Как это можно запретить?
— Это нужно запретить! — ожесточенно восклицает Лакаде.
— Но каким образом, уважаемый? Вы можете мне назвать параграф, налагающий запрет на такие действия?
— Боюсь, что такого параграфа нет, — нерешительно говорит мэр.
Прокурор делает ироническую паузу и затем сухо поясняет:
— Таких параграфов два, господин мэр, и первый вы должны были бы знать лучше меня. Он содержится в «Королевском указе о практике городского управления» от восемнадцатого июля тысяча восемьсот тридцать седьмого года.
— Тотчас же велю Куррежу разыскать этот указ…
— Нет надобности, — скромно говорит Дютур, — я помню его наизусть. Он предоставляет мэрии право закрывать для общественного движения все дороги, тропинки, мосты, перекрывать доступ в любую местность, если только здоровью и жизни жителей на этих дорогах или в этой местности грозит опасность.
— Черт возьми, превосходно, господин прокурор! — кивает мэр. — Сразу видно блестящего юриста! Где была моя собственная голова! Приказа о закрытии дороги, который я вправе отдать, вполне достаточно. Рискованная лесная тропа через гору действительно опасна для жизни. Сегодня же прикажу Калле объявить о том, что эта дорога закрыта…
Прежде чем вставить слово, прокурор ведет долгую утомительную борьбу со своим насморком.
— Этого в настоящее время я вам решительно не рекомендую.
— Но я понял, что вы сами советуете мне использовать этот параграф, и тогда…
Виталь Дютур обращает внимание на портрет Наполеона III, где в бледном зимнем свете можно различить лишь бело-голубую орденскую ленту на груди императора.
— Его я сделал своей путеводной звездой во всех политических вопросах, — объявляет прокурор. — «Власти не должны предпринимать шаги, цель которых достаточно прозрачна». Если закрыть доступ к Массабьелю, все верующие в чудо станут говорить, что мы боимся Пресвятой Девы. И неверующие скажут то же самое. Те и другие будут над нами смеяться. Кроме того, когда вы закроете путь через гору, останутся еще три дороги, о которых никто не может сказать, что они опасны… Вторая возможность, о которой я говорил, кажется мне гораздо более серьезной. Вероятно, вы догадываетесь, что я имею в виду, любезный Жакоме?
— О Господи, я всего лишь простой полицейский, господин прокурор…
Виталь Дютур снимает с пальца перстень с печаткой и стучит им по столу, требуя внимания.
— Господам, наверно, известно, — торжественно начинает он, — что правительство Франции заключило конкордат с папским престолом. Вчера я не поленился специально перечитать текст этого конкордата. Девятая статья в нем гласит, что церковная сторона обязуется не открывать новых мест для богослужений без предварительного согласия министерства по делам культов… Понимаете, господа, к чему я веду?
— И эту статью, по вашему мнению, можно применять? — осторожно спрашивает Лакаде, опасаясь снова попасть впросак.
— И да, и нет. Все зависит от позиции церкви.
— За всей этой аферой наверняка прячутся сутаны, — уверенно заявляет Жакоме.
— Надеюсь, что так, друг мой, — снисходительно говорит прокурор. — Но Перамаль далеко не дурак.
Адольфа Лакаде внезапно одолевает смех.
— Подумайте, кого только не переполошила эта маленькая идиотка! Император и Папа лично подписали конкордат…
В эту минуту дверь приоткрывается, и в щель просовывается голова Куррежа.
— Вы назначили еще одну встречу, господин мэр?
— О чем вы, Курреж? Вы же знаете мое расписание не хуже меня…
— С вами желают поговорить, и весьма настойчиво…
— К чему эти обиняки? У меня нет тайн…
— К вам посетитель, — выпаливает наконец помощник мэра. — Декан Перамаль собственной персоной.
Лакаде поднимается и спешит в приемную со всей скоростью, какую допускают его комплекция, достоинство и возраст. Из приемной доносится его голос, в котором звучат самые теплые ноты.

 

Декану Перамалю сорок семь лет, это человек огромного роста и необыкновенно могучего телосложения. У него страстное лицо, не по годам изборожденное морщинами. В шубе и меховой шапке он напоминает скорее отважного путешественника, исследователя дальних земель, чем лурдского викария. Между духовенством и светским властями Южной Франции отношения почти всегда напряженные. Это результат испытанной тактики правительства, которое, не чувствуя себя в полной безопасности, не устает натравливать друг на друга враждебные силы, чтобы держать их всех в узде. Жители Южной Франции пропитаны духом строгого католицизма и мало затронуты новомодными нигилистическими веяниями. Вследствие этого на государственные должности здесь назначают преимущественно так называемых «вольтерьянцев». Лурдский декан — не тот человек, чтобы страшиться или хотя бы избегать «вольтерьянцев», ибо, в отличие от многих из них, занимающих важные посты, он читал Вольтера. Робость и страх вообще не свойственны этому отважному мужу. Время от времени он рискует даже показываться в кафе «Прогресс», в этой львиной пещере либерализма, когда, возвратившись из своих поездок по сельским церквам и промерзнув до костей, заходит туда пропустить стаканчик кальвадоса. Забавно видеть, с какой поспешностью львы либерализма устремляются к этому Даниилу, чтобы приветствовать его и удостоиться рукопожатия. Перамаль подчеркнуто терпим, как все глубоко пристрастные и нетерпимые люди. Это лишний раз доказывает, что только колеблющиеся, способные отступиться от своей веры, склонны всегда и везде выставлять наружу яростную нетерпимость. Такую закаленную личность, как Перамаль, воззрения противника с толку не собьют. Он знает, что истина есть истина, и эту истину он не только принял за долгие годы своей духовной карьеры, но и привык добросовестно защищать. Он не из тех, кто всем сомнениям этого века подставлял непробиваемый медный лоб. Но теперь его борения давно позади. Львы не вгонят его более в жар, зато его гнев может обрушиться на иных агнцев из его паствы, которые боятся малейшего холодного дуновения. Вообще-то Перамаль при известных обстоятельствах становится настоящей бочкой с порохом. Так бывает, когда кто-либо, пусть даже его начальник, осмеливается влезать в его церковные и благотворительные дела. Особенно последние являются предметом нападок высшего света, олицетворением которого в Лурде является многочисленное семейство де Лафит. В этих кругах считают, что любовь декана к низшим классам не обязательно должна сопровождаться резкостью по отношению к верхам, тем более когда человек происходит из такой превосходной семьи ученых, как Перамаль. Декан не просит богачей о милостыне, он требует с них обязательную дань. Аббат Помьян, признанный сочинитель афоризмов, назвал его как-то «поджигателем на ниве милосердия».
— Вы простудитесь, ваше преподобие, — говорит Лакаде, уговаривая декана снять шубу. — Взгляните только на нашего бедного прокурора…
У декана звучный бас, металл которого приглушается легкой хрипотцой. Этот голос приводит в восторг всех женщин Лурда. Своими раскатами он заполняет кабинет мэра.
— То, что мне нужно сказать, я скажу быстро. Я знаю, господа пытаются разгрызть твердый орешек. И я пришел, чтобы вам помочь. Вы допустите огромную ошибку, если вообразите, что мои капелланы и я сам придаем хоть какое-нибудь религиозное значение так называемым явлениям в Массабьеле…
— Стало быть, вы отрицаете возможность сверхъестественного феномена, ваше преподобие? — перебивает его Виталь Дютур.
— Стоп, сударь. Я никоим образом не отрицаю возможность появления сверхъестественных феноменов. Я лишь сомневаюсь, что Господь Бог решил ниспослать чудеса именно на нас. Важнейшая предпосылка сверхъестественного явления есть готовность душ к его восприятию. До этой готовности нам так же далеко, как до Небес. Я вообще не хотел бы употреблять в данных обстоятельствах высокое слово «чудо». Случай в Массабьеле, если это не чистое надувательство, чего я не исключаю, можно отнести скорее к области спиритизма, оккультизма, духовидения и тому подобного бабского колдовства, от которого церковь с возмущением отворачивается.
— Как интересно и как отрадно это слышать, — с одобрением кивает Лакаде. — Вы знаете девочку Субиру, господин кюре?
— Не знаю и не желаю знать.
— А не стоит ли вашему преподобию лично провести с ней беседу и хорошенько ее отчитать? — спрашивает прокурор.
— Это совершенно не входит в мои намерения, господа. Пощадите меня! Дело властей, и только властей, урезонить эту малолетнюю преступницу или психопатку.
— Но, господин декан, вы же хотели помочь властям, — напоминает Жакоме.
— Я уже сделал это, запретив всем священникам моего прихода ходить к гроту и уделять этой истории хоть малейшее внимание. В том же духе я отправил сообщение господину епископу. Далее, я настоятельно рекомендовал святым сестрам, преподающим в школе, и прежде всего классной наставнице девочки сестре Возу, употребить весь свой авторитет вплоть до самых строгих мер воздействия, чтобы положить конец этой безобразной истории. Это все, что я мог сделать.
— Ваша власть над здешними людьми безмерна, господин декан, — льстит ему Лакаде. — Вы — апостол простых людей. Разве не пошло бы на пользу дела, если бы вы сами возвысили свой голос…
— Я не намерен лично раздувать значение этого фиглярства, — обрезает Перамаль и нахлобучивает на голову меховую шапку. — Засим желаю приятного воскресенья.

 

— Так можно ли нам применить статью девять из конкордата? — спрашивает прокурора мэр, проводив Перамаля до самой лестницы.
— В том-то и парадокс, — ворчит Дютур. — Выступив на нашей стороне, этот хитрец закрыл нам лазейку. Борьба с церковными властями была бы решительно выгоднее, чем это его согласие. Теперь мы одни за все в ответе.
— Черт побери, — стонет Лакаде. — Нынче там было две тысячи человек, завтра их будет три, послезавтра — пять тысяч, а у нас — один Калле да несколько жандармов.
— Не разрешите ли вашему покорному слуге внести одно предложение? — внезапно вмешивается Жакоме. — Я не слишком-то разбираюсь в высокой политике, но наш брат постоянно имеет дело с преступным элементом: с грабителями, ворами, бродягами, пьяницами и всякого рода негодяями. Поневоле выучишься давить на людей и внушать им страх. Черт меня побери, если я не сумею так запугать девчонку Субиру, что она прекратит свои игры еще сегодня. А если девчонка не осмелится больше ходить к гроту, то вся бесовская канитель закончится уже завтра. Прошу имперского прокурора и господина мэра доверить это дело мне…
— С этим можно согласиться, любезный Жакоме, — отвечает Дютур после некоторого раздумья. — Кроме того, процедура вполне законная, ибо вы представитель власти низшей инстанции. Только мне хотелось бы составить о девочке собственное мнение. Поэтому я тоже намерен ее допросить, еще прежде вас, но в непринужденной обстановке, у меня дома. Примите, пожалуйста, необходимые меры, чтобы ее доставить. Вы не возражаете, господин мэр?
Лакаде давно уже сидит как на иголках. Колокола звонят полдень, у него кисло во рту, Бернадетта лишила его привычного удовольствия выпить стаканчик мальвазии.
— Действуйте без промедления, господа! — призывает он, хватаясь за шляпу. — Ведь от вас зависит, получит ли Лурд железную дорогу…
Назад: Глава пятая КОНЧИЛСЯ ХВОРОСТ
Дальше: Глава пятнадцатая ОБЪЯВЛЕНИЕ ВОЙНЫ