Глава тридцать вторая
Она проснулась от звука гитары, плывущего через разделяющую их стену.
Сердце забилось сильнее. Который час? Будильник показывал без четверти четыре. Через несколько минут все равно вставать.
Гитара. Подумать только.
Она включила лампу на ночном столике, встала, завернувшись в хлопчатобумажный халат, и вышла из комнаты, чтобы зайти к Дженн — для этого надо было сделать два шага.
Дверь была закрыта. Она постучалась.
Звон гитары немедленно стих.
— Открывай! — потребовала она.
Наступила неуверенная тишина. Женщина ощущала Дженн там в комнате. Сидит на кровати, наверное, и смотрит на дверь.
— Я слышала, как ты играла, детка. Очень неплохо звучало.
Шаги. Тихие — походка у Дженн легкая.
Дверь открылась, дочка выглянула наружу.
— Я не хотела тебя будить, — сказала Дженн.
— Деточка, ну это пусть тебя не беспокоит! Я очень рада была это слышать.
Преуменьшение — слабо сказано. Самая большая в мире рыба, пытающаяся сойти за малька.
Она видела, что Дженн вчера не ложилась спать. На девочке были те же джинсы и футболка, в которых она ходила на концерт. Вид у нее был усталый, карие глаза слегка затуманены.
— Ты так и не ложилась?
— Все в порядке, — ответила Дженн.
— Гм. — Мать заглянула в комнату, на постеры на стенах. Типичная комната шестнадцатилетней девушки. Гитара Дженн — старый «Уошберн Джоел», купленный в лавке ростовщика три года назад, — стояла на стойке рядом с кроватью. — Ну ладно. — Рискнуть задать следующий вопрос? — Не хочешь позавтракать? Яйцо или ломтик бекона?
Дженн задумалась. У нее, когда она задумывалась, губы крепко сжимались.
— А два ломтика можно?
— Сейчас сделаю, — ответила женщина, и когда она отвернулась, чтобы идти на кухню домика на Ланселот-лейн, у нее дрожали губы, и слезы блестели в глазах.
Дженн отступила в комнату, но дверь оставила приотворенной.
Взяла гитару. Села на кровать и поиграла еще чуть-чуть. Ничего особенного, так, несколько аккордов. Услышать, как ноты звенят. Они казались медными, как волосы у матери. Попробовала хаммер-оны и пулл-оффы, постепенно набирая темп. Получалось, но пальцы были очень уж скованы. Перешла к тэппингу, снова набирая темп.
Ой. Жуть какая-то, будто полную миску накидали шипучих конфет.
Нет, ей еще учиться и учиться.
Она снова стала перебирать струны, медленно, пуская медные шарики по комнате, чтобы они отражались от стен. По крайней мере — мысленно она это видела. Некоторые отскакивали от постеров. Допев свою песню, они таяли в воздухе.
Дженн повернула голову. Посмотрела выше своего уродливого отражения в зеркале на висящую над ним пробковую доску с фотографиями отца и своей. На фотографиях они оба играют на гитарах. Ей четырнадцать, а он еще жив. В углу доски — синяя лента с надписью «Первый приз, „шоу талантов“, старшая школа Сидар-Парка».
Она снова перевела взгляд на лицо отца. Какой же он был красивый. Большой и сильный. Работал автомехаником в «Феликс Гого Тойота» в Темпле. Отец говорил, что не создали еще двигатель, который он не мог бы починить. Каждый день ездил пятьдесят семь миль на работу утром и пятьдесят семь миль домой вечером. Каждый будний день, сколько она себя помнила. Ее он называл Птицей.
— Птица, говорил он. — Вороны все равно прилетят.
Это «все равно» было как нажатие пальцем на больное место.
Так он объяснял, что плохое все равно случится, как бы ты ни молилась, чтобы его не было. Как бы ты ни просила Бога спасти отца. Как бы ты ни плакала у себя в комнате, сколько бы ни лежала там, вспоминая, какой он был красивый, какой большой и какой сильный, пока рак не начал его грызть изнутри и сморщивать. Вороны — они никуда не денутся.
— Знаешь что, Птица? — говорил он в больничной палате, когда солнце лилось в окна, и в носу у него были эти трубки. — Меня надо малость подсократить. А то в Жемчужные Врата не пройду. Ладно, детка, ерунда все это. Вытри слезы. Лори, дай ей платок. А ты слушай, слушай! — Он посмотрел на нее строго — это всегда действовало. — А ну-ка соберись. Мама мне сказала, что ты не ешь. Это правда?
— Я не голодная.
— Детка, а ну-ка давай проголодайся! Одно дело — когда усыхает такой замшелый старый пень, а другое такая веточка, как ты.
— Пап, — сказала она тогда, и у нее чуть глаза не вытекли совсем.
И на гитаре он тоже играл отлично. Руки — да, были большие, но так легко передвигались по струнам. Они вместе сидели на крыльце и играли «Безымянный конь» группы «America», и «Лакенбах, Техас» Вэйлона Дженнингса, и его же «Мама, не давай своим детям вырасти ковбоями». И много-много других.
Ее тоже назвали в честь Вэйлона Дженнингса, который когда-то пожал руку ее отцу и говорил с ним как обычный человек на концерте в Остине — задолго до ее рождения. Ее звали не «Дженнифер», а просто «Дженн». Дженн Стюарт.
— Птица, — сказал он ей как-то в июльский день на крыльце, незадолго до того, как выяснилась его болезнь, — ты же прирожденный гитарист. Клянусь, у тебя молния в пальцах. У меня бы никогда мелодии так не получились бы! Девонька, мне стыдно играть рядом с тобой!
Это он так говорил, что гордится ею.
И Птицей тоже он ее прозвал. Говорил, что своей песней она может птиц сманить с дерева, и наверняка сама она наполовину птица, раз так поет. Голос все выше, выше, до облаков, выше и выше, прямо Богу в уши. «Ты наверняка наполовину птица, Птица. А вторая половина — от старого древесного клопа! Правда, Лори?»
И мама Лори улыбалась и отвечала: «Вся в отца!»
У Дженн были отцовские глаза, но похожа она больше была на мать. Она была худощава — сейчас просто исхудала и жилиста, и волосы того же медного цвета. Хорошенькая (была когда-то), с высокими скулами и изящным носом, снова-таки как у матери. И это было хорошо, потому что у многих Стюартов и Ингрэмов шнобели были будь здоров. Она умела быть веселой, быстро соображала и любила танцевать, но в ней была какая-то жилка от суровой земли Техаса. Эта жилка придавала ей серьезность, а иногда мрачноватую задумчивость. Эта же жилка удерживала ее от многих глупостей. Старая душа, говорила мать, когда проявлялась эта сторона характера. Старше своих лет. Эта черта характера велела не курить ни сигарет, ни травы, хотя мама сознавалась, что курила травку, когда она, как говорила она с некоторой гордостью, «слегка хипповала». Пиво Дженн как-то попробовала на вечеринке после городского первенства по футболу — и вернулась к привычному сладкому чаю.
Иногда она убирала волосы как мама — в косы. Сегодня, впрочем, они лежали на плечах свободно. Но у мамы они блестят, а у Дженн — тусклые.
Она еще поперебирала струны, просто пробуя снова, как оно. Пальцы уже не те, что были. Сколько же это она не вынимала гитару из шкафа? Три месяца, четыре? Полгода? Похоже на то.
Вчера хороший концерт был в «Виста Футура». Мама ей рассказывала, как встретила «The Five» в «Деннизе», на работе.
«Знаешь, один из них, когда я спросила его, что это такое — удар кулаком в грудь и знак мира, так он сказал: „Фигня это“. Вот так и сказал. Я чуть не лопнула, когда старалась не рассмеяться. А вот девочка хорошая. И добрая. Это она мне футболку подарила… Ты что-нибудь на ужин хочешь, детка?»
Дженн их видела по телевизору, следила за их приключениями и в каком-то смысле разделяла их испытания. Сперва снайпер застрелил басиста в Свитуотере. У Дженн в Свитуотере жила бабушка, поэтому сообщение привлекло ее внимание. Потом эта история с их менеджером в Тусоне. И события на фестивале «Стоун-Черч», и наконец две смерти в пустыне Нью-Мексико.
История трагическая. Дженн ходила на их сайт, слышала их песни, смотрела их видео. Она считала, что они очень сильные и очень талантливые, особенно Ариэль Коллиер, а голос Кочевника она считала не хуже, чем у Вэйлона. Так что когда мама принесла газету с объявлением, что «The Five» дают последнее выступление в «Виста Футура» и приглашаются зрители всех возрастов, а тех, кто придет в футболке, пускают бесплатно, так что…
«Нет, мам, я не могу. Ну вот просто не то настроение».
Дженн встала, вернула гитару на стойку и посмотрела на себя в зеркало.
Ненавистное зеркало. Мерзкое, уродливое зеркало. Оно показывало, что вороны все равно прилетят, даже если останешься у себя в комнате и перестанешь выходить наружу. Прилетят, если есть перестанешь. Прилетят, если будешь шарахаться от еды, потому что сперва ее вид напоминает тебе, как отец от тошноты не может удержать в себе обед и усыхает до больного и умирающего мешка с костями, и тебе тоже не хочется есть, раз он не может. А потом… потом начинаешь думать, что на самом деле… я хочу быть с ним и играть на гитарах, быть одной семьей, как все время были, и маму я всем сердцем люблю, но без папы не могу, и если я вот так пододвинусь к краю… к самому краю… чтобы чуть скользнуть, и заснешь сладко, он придет ко мне как дух, снова придет, как было, и скажет: «А ну-ка поешь», — и посмотрит на меня, и увидит, как мне без него плохо, и что как он ушел, так и музыки тоже нету.
Но он не пришел. Он не мог на эту сторону.
А называется это — анорексия. Доктор сказал: anorexia nervosa.
Дженн посмотрела на себя. И правда веточка. Половина веточки. Черенок листка. Кости сосчитать можно.
«Нет, мам, я не могу пойти».
Мама сказала, что она могла бы пойти, и было бы хорошо, только надо себе позволить. Никто ее там не узнает, если она на этот счет беспокоится. «А я потом тебя заберу, Дженн, иди».
Эта группа столько вынесла. Видела столько смертей и трагедий. И все-таки продолжает играть. Ее не заставили замолчать. Так что… может быть…
«Ладно, мам. Я пойду».
Она едва не осталась за порогом. Возле клуба она оказалась в ожидающей толпе из примерно восемнадцати тысяч человек, и там Дженн разговорилась с девушкой своих лет, которую мама отпустила на концерт. Девушку звали Дайана, у нее были толстые очки и добрая улыбка. Она была одета в футболку с эмблемой «The Five» и объявила себя их фанаткой номер один. Сказала, что мама ее привезла из Уэйко. Потом двери открылись, и толпа хлынула внутрь, и все шли потоком. У входа стоял человек и считал зрителей металлическим приборчиком. Когда Дженн подошла ближе и какие-то люди оттолкнули Дайану назад, чтобы самим пролезть раньше, человек кому-то внутрь крикнул: «Уже почти под завязку!»
И Дженн тогда костлявой рукой потянулась назад через бурлящую толпу, поймала Дайану за руку и сперва потянула на себя, потом протолкнула вперед, чтобы та вошла в дверь первой, потому что Уэйко куда дальше Сидар-Парка и Дженн в случае чего может маме позвонить, а Дайана останется на улице.
Но они вошли обе. Двери закрыли через шесть человек после Дженн.
— Завтрак сейчас будет! — крикнула мать из кухни. — Апельсиновый сок или молоко?
В вопросе звучала надежда.
Дженн уставилась на себя в зеркало. И снова слышала эту песню.
Последнюю песню.
Она услышала слова «Я как свеча, что освещает ночь».
«Дженн, слушай, что я скажу. Внимательно слушай. — Это был голос отца. Он говорил с ней в один из последних дней в больничной палате. — Я не хочу, чтобы ты болела. Ты меня слышишь? У тебя жизнь впереди. Слышишь? Чтобы ты была свечой, Дженн. Чтобы твой свет был виден людям. Я думаю, что с твоим талантом и с твоим сердцем так оно и должно быть. Но болеть ты не имеешь права. Не имеешь права идти за мной. Тебе это понятно?»
Ей было понятно, но совладать с собой она не могла. Вороны прилетели и маленьких птичек расклевывали.
Но вот последняя песня…
И вот это: «Стремись все выше, поднимайся и расти. Но помни, что живым отсюда не уйти».
И снова голос отца. Кажется, это был тот самый последний день.
«Дженн, — прошептал он. — Птичка моя красивая. Ты не плачь, деточка. Лори, и ты перестань. Все нормально. Разве может кто-нибудь уйти из жизни живым? Да ни в жизнь. И вот поэтому нужно ценить каждый день… каждую минуту. Я вас люблю, мои девочки. Да благословит вас Бог».
И от этой строки в песне у Дженн в «Виста Футура» навернулись на глаза слезы. Потекли по щекам, и Дайана на нее посмотрела и сказала, что, наверное, тогда Фанат Номер Один — Дженн, раз песня так ее тронула.
Дженн подумала — нет, она точно знала, — что на этот раз отец нашел способ пробиться к ней.
Песня была хорошая. Настоящая, хорошая песня, и она Дженн глубоко тронула. Она сказала ей такое, чего не могла сказать больше никому во всем зале.
Но Дженн тогда подумала, что может лучше.
Она посмотрела на висящие на стенах постеры.
Вот Гвен Стефани, которую Дженн считала одной из самых красивых и талантливых женщин мира. И у нее доброе сердце — Дженн это в человеке видит всегда.
Вот женщина по имени Джони Митчелл. Она стоит на сцене перед колоссальной толпой, взметнув руки вверх. Винтажный постер, купленный на eBay. Эти две женщины, на принадлежащих ей дисках, — отдельные и различные таланты. У обеих в голосе огонь и страсть. Джони Митчелл хотела что-то сделать, хотела дать голос тем, у кого его нет. Она хотела ясно говорить — и чтобы ее ясно слышали. А для этого нужно ясно слышать самой.
Гвен Стефани свой талант пустила на развлечение. Чаровать и восхищать, танцевать под ритм, получать удовольствие, смеяться и помогать людям стряхивать на время груз мирских проблем. Помогать им обрести силы, когда прилетают вороны.
Дженн одинаково любила их песни и одинаково любила слушать всех музыкантов своей коллекции. Но эти две… эти два отдельных и различных таланта — к ним она возвращалась снова и снова.
Она думала… что, если бы кто-то мог слить их воедино, справить в один талант, один голос, одну личность? Искательницу правды и радостную проводницу веселья?
И они обе, в этом сочетании, чтобы писали песни сердцем?
Какая это была бы музыка!
Дженн подумала, что, наверное, надо ей сегодня позавтракать. Хотя бы попытаться.
Нельзя петь на голодный желудок.
А уж танцевать — точно никак.
— Молоко, — ответила она матери.
— Хорошо, ангел мой, — ответила мать. И голос у нее сел.
Вот та последняя песня, думала Дженн. Эта песня ей говорила что-то и таким ясным голосом, который не услышать нельзя.
Но кое-что, ты знаешь, неизменно,
Кое-что ты сам меняешь.
Она еще раз посмотрела на фотографию свою с отцом, подумав, сколько же он проявил мужества, когда оказался готов к дороге.
И ей тоже оно нужно. Сколько-то.
— И сок тоже, — сказала она в кухню. — Пожалуйста, мам, — добавила она, подумав.
За завтраком она ела мало, как птичка, но Лори подумала, что это все-таки начало. Раз уж она не пошла в туалет отдать там все обратно. Лори спросила, что она сегодня собирается делать — обещался ясный жаркий день, и Дженн ответила, что будет возиться с гитарой, может быть, еще позвонит Норин Веласко и Анне Коуп и спросит, не принесут ли они свои гитары. Давно они не собирались.
— А на обед что-нибудь попробуешь? — спросила Лори.
Дженн возилась с ломтиком бекона.
— У нас арахисовое масло есть?
Лори оделась на работу, в форму «Денниз». Табличку «Привет, я Лори» она наденет уже там. Волосы она заплела в косы, почистила зубы. «Слава Богу, что у Дженн не мои кусачки», — подумала она. Солнце должно было вот-вот взойти.
Слышно было, как дочь снова заиграла на гитаре. Музыка — красивейший дар.
Она зашла попрощаться, и Дженн спросила:
— Мам, я тут подумала. Можно, я опять начну брать уроки?
— Я думаю, можно. Вполне можно.
Дженн бросила уроки месяц назад. У нее получалось хорошо, и очень хорошо, но Дженн была из тех — по крайней мере пока не заболела, — кто всегда хочет добиться лучшего.
— А мы можем себе это позволить? Я могла бы работу найти в молле.
— Можем позволить. Поговорим потом, а пока — хорошего тебе дня.
«И не волнуйся слишком», — чуть не сказала Лори, но сегодня, наверное, не стоило.
Она стала закрывать дверь.
— Можно оставить открытой, мам, — сказала Дженн.
— О’кей. — Лори слушала, как играет дочь. Смотрела, как ходят пальцы по струнам. Посылая в воздух музыку. Кто знает, куда она улетит. — Все, целую.
— И я тебя, — ответила Дженн. — Спасибо за завтрак.
— Чаевые можешь оставить на столе. — Лори ответила улыбкой на улыбку дочери и вышла, унося в ушах музыку.
По дороге к машине она думала, что с деньгами напряг, так он всегда напряг, и как-нибудь для гитарных уроков Дженн можно будет выкроить. Это казалось очень важным для Дженн и очень правильным.
Потому что принести жертву для того, кого любишь, — ноль проблем.
Для того, кого любишь.