12
В стандартном режиме
В эпохи революций те, кто с таким странным чванством присваивают себе дешевую заслугу возмутителей спокойствия, вызвавших у своих современников взрыв анархических страстей, не замечают, что своим прискорбным триумфом они в первую очередь обязаны стихийно сложившемуся положению вещей, обусловленному определенной совокупностью общественных явлений.
Огюст Конт.
Курс позитивной философии. Лекция 48
Середина семидесятых годов во Франции была отмечена скандальным успехом «Призрака рая», «Заводного апельсина» и «Штучек» – трех в высшей степени несхожих между собой фильмов, массовый спрос на которые тем не менее должен был послужить доказательством коммерческой перспективности «культуры молодых», по существу основанной на сексе и насилии, которой в течение последующих десятилетий предстояло завоевывать все более обширный рынок. Разбогатевшие тридцатилетние, юношество шестидесятых, со своей стороны получили полное удовлетворение своих запросов в «Эмманюели», вышедшей на экран в 1974-м, насыщенный картинами приятного времяпрепровождения, экзотическими пейзажами и фантазмами, единственный в своем роде на культурном фоне, еще остающемся иудео-христианским, этот фильм был манифестом вступления в цивилизацию развлечений.
В более общем смысле движение за свободу нравов в 1974 году достигло важных успехов. 20 марта в Париже открылся первый клуб «Витатоп», призванный сыграть новаторскую роль в области установления культа телесной физической мощи. 5 июля был принят закон о гражданском совершеннолетии в восемнадцать, 11-го того же месяца – закон о разводе по обоюдному желанию: статья о супружеской измене была изъята из уголовного кодекса. Наконец, 28 ноября под нажимом левых был утвержден закон Вейля, разрешающий аборт и большинством комментаторов в итоге бурных дебатов объявленный «историческим». И верно, христианская антропология, в странах Запада долгое время непререкаемая для большинства, придавала безмерное значение жизни любого человека с момента зачатия до смерти; это значение основывалось на том факте, что христиане верили в существование души внутри человеческого тела – души, бессмертной в своей основе, в грядущем предназначенной воссоединиться с Господом. Под влиянием прогресса биологии в девятнадцатом и двадцатом веках мало-помалу возникла антропология материалистическая, радикально отличная от предшествующей и куда более умеренная в своих нравственных требованиях. С одной стороны, зародышу, маленькому сгустку ткани, пребывающей в состоянии непрерывного деления и дифференциации клеток, статус индивидуального автономного существа может быть присвоен не иначе как при условиях некоего социального консенсуса (отсутствие генетического порока, приводящего к неполноценности, согласие родителей). С другой стороны, старик, будучи средоточием органов, подверженных длящемуся распаду, может реально осуществлять свое право на выживание лишь при условии достаточной согласованности своих органических функций – введение в качестве критерия понятия человеческое достоинство. Этические проблемы, возникшие в отношении двух крайних возрастов живущего (аборт вначале; потом, несколько десятилетий спустя, эвтаназия), должны отныне основываться на противоположности двух взглядов на мир, на таких непримиримых определяющих факторах, как две антропологии, крайне антагонистические по самой своей сути.
Агностицизм, лежащий в основе принципов Французской республики, должен был облегчить лицемерное, отчасти даже зловещее прогрессирующее торжество материалистической антропологии. Никогда не провозглашаемый открыто, вопрос о ценности жизни человеческой тем не менее продолжал пробивать себе дорожку в умах; можно без малейшего сомнения утверждать, что отчасти именно он послужил причиной того общего депрессивного, едва ли не мазохистского умонастроения, которое распространилось в цивилизованных странах Запада за последние несколько десятилетий.
Для Брюно, которому только что исполнилось восемнадцать, лето 1974-го стало важнейшим и даже решающим жизненным этапом. Много лет спустя, когда он обратился за помощью к психиатру, ему приходилось многократно возвращаться к подробностям той поры, представляя их так или иначе, – психиатр, казалось, и в самом деле высоко оценивал важность этих рассказов. Каноническая версия, которую любил преподносить ему Брюно, была следующая:
– Это произошло ближе к концу июля месяца. Я на неделю поехал погостить к матери на Лазурный берег. Там вечно кто-нибудь жил проездом, народу было полно. В то лето она крутила любовь с канадцем – здоровенным желторотым типом с мордой настоящего дровосека. Утром накануне своего отъезда я проснулся очень рано. Солнце уже припекало. Я зашел к ним в комнату, они оба спали. Я поколебался секунду-другую, потом сдернул простыню. Мать пошевелилась, какое-то мгновение я ждал, что она откроет глаза; ее бедра были слегка раздвинуты. Я опустился на колени, наклонился к ней. Протянул руку, но коснуться ее не посмел. Я вышел наружу, чтобы вытрястись. Она вечно подбирала кошек, у нее их было много, все более или менее дикие. Я подошел к молодому черному коту, который грелся на камне. Земля вокруг дома была каменистая, сплошь белая галька, беспощадной белизны. Кот несколько раз поглядывал на меня, пока я мастурбировал, но он закрыл глаза прежде, чем из меня полилось. Тогда я нагнулся, поднял большой камень. Череп кота разлетелся на куски, мозг разбрызгался вокруг. Я забросал труп галькой, потом возвратился в дом; там еще никто не проснулся. В то утро мать отвезла меня к отцу, он жил километрах в пятидесяти. В машине она впервые заговорила со мной о ди Меоле. «Он тоже покинул Калифорнию четыре года назад, – сказала она, – и купил большое поместье близ Авиньона, на склонах Ванту. Летом к нему съезжается молодежь со всей Европы, а также из Северной Америки». Она думала, что я мог бы съездить туда летом, это, дескать, открыло бы передо мной новые горизонты. Учение ди Меолы ориентировано в основном на браминские традиции, но, по ее словам, чуждо фанатизма и нетерпимости. Оно равным образом принимает в расчет завоевания кибернетики, PNL и приемы дезомбирования, разработанные в Изалене. Его главная цель – освобождение личности, раскрытие ее глубинных творческих возможностей. «Мы используем не более десяти процентов наших нейронов!»
«К тому же, – прибавила Джейн (они в ту минуту проезжали через сосновый лес), – там ты смог бы пообщаться с молодежью, с твоими ровесниками. За то время, что ты у нас прожил, у всех сложилось впечатление, что у тебя трудности сексуального плана. Западный образ жизни, – продолжала она, – вносит путаницу и извращения во все, что касается секса. Во многих первобытных сообществах инициация происходила на пороге отрочества, естественным образом, под контролем взрослых членов племени». Тут она еще напомнила: «Я твоя мать». Но не пожелала присовокупить, что в 1969 году она сама инициировала Давида, сына ди Меолы. Давиду тогда было тринадцать. В первый вечер она перед ним разделась, дабы подбодрить его в процессе мастурбации. Во второй она пустила в ход руки и язык. И наконец на третий день ему было позволено в нее войти. Для Джейн это стало весьма приятным воспоминанием: член мальчика оказался крепким и при своей несгибаемости безгранично восприимчивым даже после нескольких извержений; нет сомнения, что именно с этого момента она окончательно переключилась на юнцов. «Однако же, – уточнила она, – инициация всегда происходила вне круга, связанного прямым родством». Брюно вздрогнул и спросил себя, не проснулась ли она утром по-настоящему в тот миг, когда он смотрел на нее. Тем не менее в замечании его матери не содержалось ничего особенно удивительного: существует же табу на инцест у пепельных гусей и мандрилов, этот факт научно доказан. Автомобиль подкатил к Сент-Максиму.
– Заявившись к своему отцу, – продолжал Брюно, – я сразу понял, что чувствует он себя неважно. Тем летом он смог взять всего две недели отпуска. В ту пору у него, похоже, были проблемы с деньгами: дела впервые оборачивались худо. Позже он мне объяснил. Он проворонил внезапно возникший спрос на силиконовые груди. Счел это мимолетным капризом моды, который не выйдет за пределы американского рынка. Идиотизм чистой воды. Ведь не было случая, чтобы мода, пришедшая из Соединенных Штатов, не сумела несколькими годами позже затопить всю Западную Европу: такого не случалось. А один из его молодых компаньонов не упустил момента, он открыл собственное дело, стал изготавливать силиконовые бюсты и переманил у него большую часть клиентуры.
Ко времени этой исповеди отцу Брюно было семьдесят, и цирроз вскоре должен был прикончить его. «История повторяется, – хмуро ворчал он, заставляя льдинки позванивать в стакане. – Этот хренов Понсе (речь шла о том самом молодом предприимчивом хирурге, что двадцать лет назад стоял у истоков его разорения) только что отказался инвестировать работы по удлинению полового члена. Он называет это колбасной торговлей, у него и в мыслях нет, что в Европе вот-вот развернется рынок подобных товаров. Понсе! Кретин хренов. Такой же болван, как я в свое время. Эх, было бы мне сейчас тридцать, уж я бы удлинения членов не упустил!» Сообщив об этом, он по обыкновению впадал в унылое размышление, каковое заканчивалось дремотой. Разговор в таком возрасте малость буксует, не без того.
В июле 1974-го родитель Брюно переживал еще только первый этап своего краха. В послеобеденные часы он запирался у себя в комнате со стопкой романчиков Сан-Антонио и бутылкой бурбона. Оттуда он выбирался часам к семи, трясущимися руками готовил ужин. Не то чтобы он умышленно избегал разговоров с сыном, просто у него не получалось, ничего не выходило, и все тут. Часа через два молчание становилось не на шутку тягостным. Брюно стал после обеда уходить, отсутствовал до ночи, просто-напросто болтался по пляжу.
Продолжение истории занимало психиатра куда меньше, но сам Брюно эту часть своей биографии очень ценил и отнюдь не желал обходить молчанием. К тому же этот балбес здесь для того и торчит, чтобы слушать, работа у него такая, разве нет?
– Она была одинока, стало быть, – продолжал Брюно, – целыми днями на пляже, и все одна. Бедная девчушка из богатеньких, вроде меня. Толстуха, сказать по правде, невысокая копна с робким личиком, слишком белой кожей и в прыщах. На четвертый вечер, как раз накануне отъезда, я взял свою папку и уселся с ней рядом. Она лежала на животе, в раздельном купальнике, расстегнув лифчик. Насколько помнится, я не нашел ничего лучше как спросить: «Ты на каникулах?» Она подняла на меня глаза; конечно, вряд ли она могла рассчитывать на особую изысканность обращения, однако к такой примитивности, вероятно, была не совсем готова. В конце концов мы познакомились, ее звали Анник. Она как раз собралась встать, и я гадал: попытается она застегнуть лифчик или, напротив, выпрямится, показав мне груди? Она выбрала нечто среднее: перевернулась на спину, придерживая лифчик на боках. В финальной позиции чашки бюстгальтера слегка съехали вбок и прикрывали ее лишь отчасти. Грудь у нее была и впрямь большая, уже и отвисала немножко, а во что она превратится с годами, и представлять не хотелось. Я тогда подумал, что храбрости ей не занимать. Протянул руку и стал подсовывать ладонь под бюстгальтер, все больше оголяя грудь. Она не шевелилась, но малость напряглась и глаза зажмурила. Я еще дальше продвинул руку. Соски у нее были твердыми. Эта минута осталась одним из лучших воспоминаний моей жизни.
Потом все пошло сложнее. Я повел ее к себе, мы сразу поднялись ко мне в комнату. Я боялся, как бы она не попалась на глаза отцу; он-то, что ни говори, был человеком, имевшим всю свою жизнь дело с очень красивыми женщинами. Но он спал; в тот вечер он был пьян, сказать по правде, в стельку и глаза продрал не раньше десяти. И вот что забавно: она не позволила мне снять с нее трусики. «Я никогда этого не делала», – заявила она; она вообще никогда ничего с мальчиками не имела, если уж начистоту. Но растрясти меня она взялась без малейшего смущения, даже с немалым воодушевлением; помню, она улыбалась. Потом я приблизил родилку к ее губам; она пососала чуток, но не так уж она была влюблена, чтобы продолжать. Я не настаивал, а уселся на нее верхом. Когда я зажал свой член промеж ее грудей, то почувствовал, что она по-настоящему счастлива, у нее вырвался легкий стон. Это меня страшно возбудило, я вскочил и стянул с нее трусики. На сей раз она не противилась, даже приподняла ноги, чтобы мне помочь. Эта девушка была и впрямь некрасива, но киска у нее была влекущая, ничуть не менее влекущая, чем у любой женщины. Она закрыла глаза. В то мгновение, когда я просунул ладони под ее ягодицы, она широко раздвинула колени. Это произвело на меня такое впечатление, что я тотчас извергся, даже не успел войти в нее. На ее лобковую шерстку попало немножко спермы. Я был ужасно удручен, но она сказала мне, что ничего, что вполне довольна.
У нас совсем не оставалось времени поговорить, было уже восемь, ей надо было сейчас же идти домой, к родителям. Она мне сказала, я толком и не понял к чему, что она единственная дочь. У нее был до того счастливый вид, она так гордилась, что не без причины опоздает к ужину, что я едва не разревелся. Мы долго целовались в саду перед домом. На следующее утро я уехал в Париж.
В заключение сего краткого повествования Брюно делал паузу. Врач, хмыкнув со скромным видом, обычно говорил: «Отлично». В зависимости от времени он либо побуждал Брюно продолжать, либо ограничивался словами: «Так значит, на сегодня все?», слегка повышая голос на последнем слоге, чтобы придать фразе вопросительную интонацию. И при этом на губах его появлялась пикантная легкая улыбка.