Книга: Сатанинские стихи
Назад: III. Элёэн Дэоэн
Дальше: IV. Айша [582]
*
Чамча пробудился на больничной койке с зелёной слизью, вытекающей из лёгких. Кости ныли, словно кто-то надолго поместил его в холодильник. Он закашлялся, а когда приступ закончился девятнадцать с половиной минут спустя, упал обратно в поверхностный, болезненный сон, необходимый для любого аспекта его действительного местонахождения. Когда он выплыл из забытья, дружелюбное женское лицо взирало на него сверху, успокаивающе улыбаясь.
— С вами всё будет прекрасно, — молвила женщина, поглаживая его плечо. — Слизистая пневмония — всё, что вы получили.
Она представилась как его физиотерапевт, Гиацинта Филлипс. И добавила:
— Я никогда не сужу о человеке по внешности. Нет, сэр. Не думайте, что я так поступаю.
Сказав это, она перекатила его в сторону, приставила маленькую картонную коробочку к его губам, подтянула белый халат, сняла туфли и атлетически вскочила на койку, чтобы усесться на нём верхом, словно он был лошадью, на которой она собиралась проскакать весь мир, и задвинула ширму, за которой, казалось, проносились непрерывно меняющиеся пейзажи.
— Распоряжение доктора, — объяснила она. — Тридцатиминутные сеансы, два раза в день.
Без дальнейших преамбул она принялась оживлённо колотить середину его спины несильно сжатыми, но, несомненно, опытными кулачками.
Для бедного Саладина, совсем недавно битого в полицейском фургоне, это новое нападение оказалось последней каплей. Он начал отбиваться под обстрелом её кулаков, громко крича:
— Оставьте меня в покое; кто-нибудь связался с моей женой?
Усилие, потраченное на крик, вызвало повторный приступ кашля, продолжавшийся семнадцать минут сорок пять секунд, и он схлопотал выговор от своего физиотерапевта, Гиацинты.
— Вы тратите моё время, — сказала она. — Я уже должна была перейти к более лёгким процедурам, а вместо этого мне приходится начинать всё заново. Вы будете вести себя прилично или нет?
Она осталась на койке, сотрясая её, прыгая вверх и вниз на его истерзанном теле, подобно участнику родео, вцепившемуся в круп в ожидании восьмисекундного сигнала . Он признал своё поражение и позволил ей выбить зелёную жидкость из его горящих лёгких. Когда она закончила, он был вынужден признать, что чувствует себя гораздо лучше. Она убрала коробочку, наполовину наполненную теперь слизью, и радостно произнесла:
— Вы можете подниматься на ноги хоть сейчас, — и затем, усиливая его замешательство, принесла свои извинения. — Простите меня, — и слезла с него, не удосужившись вернуть на место ширму.
«Пора разбираться с ситуацией», — сказал он себе.
Беглая физическая экспертиза позволила понять, что его новое, мутационное состояние осталось неизменным. Он упал духом, поскольку, очевидно, полунадеялся, что кошмар закончился, пока он спал. Он был одет в новую чужую пижаму, на сей раз невзрачного бледно-зелёного цвета, в цвет материала ширмы и видимых отсюда стен и потолка этого загадочного, незнакомого приюта. Его ноги по-прежнему завершались этими внушающими беспокойство копытами, а рожки на голове были столь же остры, как прежде… От изучения этого мрачного инвентаря его отвлёк человеческий голос по соседству, душераздирающе кричащий о своём несчастье:
— О, столько страданий моему телу!..
«В чём дело?» — подумал Чамча и решил проверить. Но теперь он различил много других звуков, не менее тревожных, чем первый. Ему казалось, что он различает голоса всевозможных животных: фырканье быков, лепет обезьян, даже безупречный выговор то ли какаду , то ли волнистых попугайчиков. Затем, с другой стороны, он услышал женский визг и крик болезненного разрешения от бремени; затем раздался плач новорождённого. Однако женские крики не смолкли с началом детских; напротив, их интенсивность удвоилась, и минут пятнадцать спустя Чамча отчётливо разобрал голос второго младенца, слившийся с первым. Тем не менее, родовая горячка роженицы не спешила подходить к концу, и с интервалом в пятнадцать-тридцать минут, казавшихся подобными вечности, она продолжала добавлять новых и новых младенцев к без того невероятному числу их, следующих, словно победоносные армии, из её матки.
Нос проинформировал Саладина, что по санаторию (или как там называлось это место) начало разносится некое зловоние; запахи джунглей и фермы, смешанные с богатым ароматом, подобным таковому экзотических специй, шипящих в раскалённом масле — кориандра, куркумы, корицы, кардамона, гвоздики . «Это уж чересчур, — твёрдо решил он. — Пора разобраться со всем этим». Он свесил ноги с койки, попробовал встать и тут же рухнул на пол, абсолютно непривычный к своим новым ногам. Потребовалось около часа, чтобы преодолеть эту проблему — научиться ходить, держась за кровать и постоянно спотыкаясь, пока походка не стала более-менее уверенной. Тщательно, и не без некоторого пошатывания, он проделал путь до ближайшей ширмы; за ней обнаружилось лицо иммиграционного офицера Штейна, улыбающегося, как Чеширский Кот , а двое его товарищей немедленно выскочили из-за ширм слева, задвинув их за своей спиной с подозрительной быстротой.
— Как себя чувствуете? — поинтересовался Штейн, не прекращая улыбаться.
— Когда я смогу увидеть доктора? Когда я смогу сходить в туалет? Когда я смогу уехать? — накинулся на него с вопросами Чамча.
Штейн отвечал неторопливо: доктор скоро будет; сестра Филлипс принесёт ему судно; он сможет уехать, как только поправится.
— Вряд ли это Ваша проклятая скромность — высадиться на берег только с лёгкими вещами, — добавил Штейн с благодарностью автора, чей персонаж неожиданно решил щекотливую техническую проблему. — Это придаёт Вашей истории убедительность. Я полагаю, вы двинулись на нас потому, что были больны. Девять человек хорошо помнят это. Спасибо. — Чамча не находил слов от неожиданности. — И ещё одно, — продолжил Штейн. — Старая курица , миссис Диамант. Её нашли мёртвой в собственной постели, холодную, как баранина, а второй джентльмен исчез, растворился. Возможность грязной игры пока не опровергнута.
— А в заключение, — добавил он прежде, чем навсегда исчезнуть из новой жизни Саладина, — я предлагаю вам, мистер Гражданин Саладин, не затруднять себя жалобами. Простите мне разговор начистоту, но с вашими крохотными рожками и большими копытами вы вряд ли выглядите самым надёжным из свидетелей. А теперь — доброго вам дня.
Саладин Чамча закрыл глаза, а когда вновь открыл их, его мучитель превратился в медсестру и физиотерапевта Гиацинту Филлипс.
— Куда вы собрались, такой бледный? — спросила она. — Каковы бы ни были Ваши сердечные желания, спрашивайте меня, Гиацинту, и мы посмотрим, что тут можно сделать.
*
— Тсс!
Той ночью, в зеленоватом свете таинственного учреждения, Саладин был разбужен шипением с индийского базара.
— Тсс. Ты, Вельзевул. Проснись.
Стоящая перед ним фигура была столь невероятна, что Чамче захотелось спрятаться с головой под одеяло; но он не смог: разве же не таков теперь и он сам?…
— Верно, — произнесло существо. — Ты видишь, ты не один такой. — Его тело было вполне человеческим, но голова была головой свирепого тигра с тремя рядами зубов. — Ночная охрана частенько подрёмывает, — объяснило оно. — Вот нам и удаётся встретиться и поговорить.
В этот момент голос с другой кровати — каждая кровать, как знал теперь Чамча, была защищена собственным кольцом ширм — громко прокричал:
— О, столько страданий моему телу! — и человек-тигр (или мантикор, как он предпочитал называть себя сам) сердито зарычал.
— Это Нюня Лиза , — воскликнул он. — Они сделали его слепым.
— Кто сделал что? — Чамча был озадачен.
— Ну вот, — присвистнул мантикор, — так ты ничего не знаешь?
Саладин всё ещё был смущён. Его собеседник, казалось, хотел сказать, что за эти мутации ответственен — кто? Как это возможно?
— Я не знаю, — осмелился молвить он, — кто может быть виновен в этом…
Мантикор сомкнул три ряда зубов в явном расстройстве.
— С той стороны есть женщина, — сказал он, — которая выглядит теперь почти как водяная буйволица . Есть бизнесмены из Нигерии , у которых выросли цепкие хвосты. Есть группа шоумейкеров из Сенегала , которые садились в самолёт и были внезапно превращены в скользких змей. Сам я работаю в тканевом бизнесе; несколько лет я находился в Бомбее и был высокооплачиваемой мужской моделью, демонстрируя большое разнообразие костюмных материалов и рубашечных тканей. Но кто наймёт меня теперь? — разразился он неожиданными слезами.
— Ничего, ничего, — Саладин Чамча автоматически принялся утешать своего гостя. — Всё будет хорошо, я уверен. Будьте мужественны.
Существо взяло себя в руки.
— Всё, — сказало оно свирепо, — кое-кто из нас собирается прекратить это. Мы намерены бежать отсюда прежде, чем они превратят нас во что-нибудь похлеще. Каждую ночь я чувствую, что какая-то часть меня начинает меняться. Я начал, например, постоянно пускать ветры… Пардон… Понимаете, о чём я? Кстати, попробуйте, — он протянул Чамче пачку мятно-перечной жвачки. — Она поможет вашему дыханию. Я подкупил одного из охранников, чтобы организовать поставку.
— Но как они делают это? — поинтересовался Чамча.
— Они пишут нас, — торжественно шепнул гость. — Это всё, что я могу сказать. У них есть сила писания, и мы становимся образами, которые они создают.
— Трудно поверить, — возразил головой Чамча. — Я прожил здесь много лет, и никогда прежде не случалось ничего подобного…
Его слова замерли, ибо он заметил, что мантикор подозрительно взирает на него сквозь щёлочки глаз.
— Много лет? — переспросил человек-тигр. — Как же так? Может быть, ты — информатор? Да-да, именно так: шпион?
В этот миг раздался вопль из дальнего угла камеры.
— Выйти, — завывал женский голос. — О Иисусе, я хочу выйти. Иисус Мария, мне нужно выйти, выйти, о Господи, Господи Иисусе!
Выглядящий весьма вульгарно волк просунул голову через ширму Саладина и торопливо обратился к мантикору.
— Охранцы скоро будут здесь, — зашипел он. — Это опять она, Стеклянная Берта.
— Стеклянная?… — поперхнулся Саладин.
— Её кожа превращена в стекло, — нетерпеливо объяснил мантикор, не зная, что выволок наружу страшнейший из Саладиновых кошмаров. — И эти изверги разбили ей всё что могли. Теперь она даже не может сходить в туалет.
Новый голос зашипел сквозь зелень ночи:
— Ради бога, дамочка! Ходите на грёбаное судно!
Волк оттащил мантикора в сторонку:
— Он с нами?
Мантикор пожал плечами:
— Он ещё не определился. Не может поверить собственным глазам, в этом его беда.
И они скрылись, лишь только раздался тяжёлый топот ботинок охранников.
*
На следующий день не обнаружилось ни малейшего следа доктора или Памелы, и Чамча запутался в череде пробуждений и снов, словно эти две формы существования воспринимались теперь не как две противоположности, но как состояния, постоянно перетекающие друг в друга, создавая при этом непрерывную череду бредовых ощущений… Он начал грезить о Королеве, о нежных занятиях любовью с Монархом. Она была телом Британии, олицетворением Государства, и он выбрал её, слился с нею; она была его Возлюбленной, луной его восторга.
Гиацинта явилась в назначенное время, чтобы ездить на нём и колотить, и он подчинился безо всякой суеты. Но, закончив, она шепнула ему на ухо:
— Вы с остальными? — и он понял, что она тоже вовлечена в большой заговор.
— Если с ними вы, — услышал он собственные слова, — тогда можете включать и меня.
Она кивнула, выглядя довольной. Чамча почувствовал наполняющее его тепло и подивился чрезвычайному изяществу маленьких, но крепких кулачков физиотерапевта; но в этот момент раздался крик с той стороны, где находился слепой:
— Моя палка, я потерял свою палку.
— Бедный старый негодник, — молвила Гиацинта и, спрыгнув с Чамчи, ринулась к слепцу, подняла упавшую палку, вручила её владельцу и вернулась к Саладину. — Теперь, — сказала она, — я увижусь с вами после полудня; всё в порядке, какие-нибудь проблемы?
Он хотел, чтобы она осталась, но она спешила:
— Я занятая женщина, мистер Чамча. Занимаюсь делами, присматриваю за людьми.
Когда она ушла, он лёг на спину и улыбнулся впервые за долгое время. Вряд ли его метаморфозы продолжаются до сих пор, поскольку его действительно развлекали романтичные мысли о чёрной женщине; и прежде, чем он успел обдумать такие сложные вещи, слепой сосед заговорил снова.
— Я заметил вас, — услышал Чамча его слова, — я заметил вас и оценил Вашу доброту и внимание. — Саладин понял, что он беседует с пустым местом, где, как ему казалось, до сих пор стоит физиотерапевт. — Я не тот человек, который забывает доброту. Когда-нибудь, возможно, я смогу отплатить вам за это, но пока, пожалуйста, знайте, что я помню это и благодарен вам…
У Чамчи не нашлось храбрости сообщить: её там нет, старик, она давно ушла. Он слушал несчастного, пока слепец не спросил у тонкого воздуха:
— Смею надеяться, вы тоже будете вспоминать меня? Немножко? При случае? — Затем наступила тишина; сухой смех; шорох койки, в которой садятся тяжело, внезапно. И, наконец, после невыносимой паузы, глубоко: — О, — проревел солист, — о, столько страданий моему телу!..
Мы стремимся к высотам, но наша природа предаёт нас, думал Чамча; клоуны в поисках короны . Горечь одолела его. Прежде я был легче, счастливее, теплее. Теперь чёрная вода течёт по моим венам.
По-прежнему никакой Памелы. Какого чёрта. Этой ночью он сказал мантикору и волку, что он с ними, всей душой.
*
Великий побег случился несколько ночей спустя, когда лёгкие Саладина стараниями мисс Гиацинты Филлипс почти освободились от слизи. Оно оказалось хорошо организованным и на диво крупномасштабным мероприятием, охватившим не только обитателей санатория, но и détenue, как назвал их мантикор, содержащихся за проволочными заборами в расположенном поблизости Центре Задержания. Не будучи великим стратегом эвакуации, Чамча, как был проинструктирован, просто ожидал возле постели, пока Гиацинта не принесла ему весточку, а затем они покинули эту кошмарную камеру и выбрались к ясности холодного, залитого лунным светом неба, связав и заткнув кляпами рты нескольких человек: своих прежних сторожей. И было множество тёмных фигур, бегущих сквозь сверкающую ночь, и Чамча то и дело бросал взгляды на тварей, которых никогда прежде не мог вообразить: на мужчин и женщин, бывших также наполовину растениями или гигантскими насекомыми, или даже, случалось, сделанных частично из кирпича или камня; на мужчин с носорожьими рогами вместо человеческих носов и женщин с шеями столь же длинными, как у жирафа. Чудовища мчались быстро и молча к краю территории Центра Задержания, где мантикор и другие острозубые мутанты прогрызали большие отверстия в сетке забора, а затем, вырвавшись на свободу, они разбегались своими дорогами, без надежды, но и без стыда. Саладин Чамча и Гиацинта Филлипс бежали рядом, его козьи копыта цокали по мостовой: на восток, сказала она ему, и он услышал, что его собственные шаги сменили звон в ушах, на восток восток восток — они бежали по узким дорогам в центр Лондона.

4

Нервин Джоши стал любовником Памелы Чамчи в ту ночь, когда она узнала о смерти мужа при взрыве «Бостана». По чистой случайности именно он ответил на телефонный звонок и потому узнал голос Саладина, своего старого друга по колледжу, заговорившего из могилы посреди ночи, произнеся пять гномьих словечек: извините, простите, пожалуйста, ошибся номером, — заговорившего, к тому же, меньше чем через два часа после того, как Нервин и Памела превратились, при помощи пары бутылок виски, в двуспинного зверя , — и это привело его в состояние напряжения. «Кто это?» — спросила, перевернувшись на спину, Памела, как следует не проснувшаяся, со слипшимися ото сна глазами, и он решил ответить: «Сопели в трубку , не волнуйся», — и всё было весьма неплохо, разве что теперь ему пришлось беспокоиться одному, сидя в кровати голышом и посасывая для комфорта, по своему обыкновению, большой палец правой руки.
Он был скромной персоной с покатыми плечами и огромной вместимостью для нервозных волнений, подчёркнутой его бледным, влажноглазым лицом; его тонкие волосы — всё ещё совершенно чёрные и вьющиеся — столь часто ерошились его исступлёнными руками, что более почти не требовали заботы щёток или гребёнок, но знали каждый свой путь и давали своему обладателю бесконечный простор для поздних побудок и спешки; и его привлекательно высокое, застенчивое и самоуничижительное, но также отрывистое и возбуждённое хихиканье; всё это позволило превратить его имя, Мервин, в это Нервин, автоматически используемое теперь даже случайными знакомыми; всеми, кроме Памелы Чамчи. Жена Саладина, думал он, продолжая лихорадочно сосать. — Или вдова? — Или, бог мне в помощь, всё-таки жена. Он обиделся на Чамчу. Возвращение из водяной могилы: столь опереточный случай, в такие дни и годы, казался почти неприличным актом дурной веры.
Он поспешил к Памеле сразу, как услышал новости, нашёл её с сухими глазами и остался. Она провела своего любовника-растрёпу по кабинету, где настенные акварели розовых садов чередовались с листовками Partido Socialista, фотографиями друзей и коллекцией африканских масок, и, когда он проходил мимо пепельниц, подшивок «Войс» и стопок научно-фантастических новелл для феминисток, призналась:
— Удивительное дело, когда они сообщили мне, я подумала: что ж, ладно, его смерть, в действительности, не такая уж большая потеря в моей жизни.
Нервин, разрываемый воспоминаниями и уже готовый разрыдаться, замер с дрожащими руками, выглядя в огромном бесформенном чёрном пальто, с бледным, охваченным страхом лицом, словно вампир, застигнутый врасплох отвратительном для него дневным светом. Затем он увидел пустые бутылки от виски. Памела начала пить, по её словам, несколько часов назад и с тех пор погружалась в это занятие неуклонно, ритмично, с настойчивостью бегуна на длинную дистанцию. Он присел возле неё на низкий, мягкий диванчик и предложил взять себя в руки.
— Как вам будет угодно, — сказала она и отдала ему бутылку.
Теперь, когда он сидел в постели и посасывал вместо бутылки палец, его секрет и его похмелье одинаково глубоко отдавались у него в голове (он никогда не был ни пьяницей, ни любителем тайн); почувствовав снова наворачивающиеся на глаза слёзы, Нервин решил подняться и пройтись. Местом, куда он направился, был большой чердак, который Саладин называл своим «логовом»: со стеклянной крышей и окнами, глядящими свысока в простор общественных садов, где уютно расположились деревья: дуб, лиственница и даже последний из вязов, уцелевший после года чумы . Сперва вяз, теперь нас, размышлял Нервин. Должно быть, деревья были предупреждением. Он вздрогнул, словно отгоняя мимолётный недуг, и взгромоздился на край выполненного из красного дерева стола своего приятеля. Однажды, на вечеринке в колледже, он точно так же восседал на столе, мокром от пролитого вина и пива, возле усталой девчонки с посеребрёнными холмами век, в чёрном платьице на шнурках и пурпурном перьевом боа , не в состоянии набраться храбрости, чтобы просто сказать «привет». В конце концов он повернулся к ней и, заикаясь, промямлил какую-то банальность; она бросила на него взгляд, полный уничтожительного презрения, и, не размыкая лоснящихся чёрной помадой губ, промолвила: дохлая тема, мужик. Он был весьма расстроен и настолько раздавлен, что выпалил: скажите, почему все девушки в этом городе такие грубые? — и она, не задумываясь, ответила: потому что большинство парней здесь — вроде тебя. А чуть позже появился Чамча, благоухающий пачули, в белой курте, какая-то чёртова пародия на тайны Востока, и спустя пять минут девушка осталась с ним. Сукин сын, думал Нервин Джоши, ибо прежняя горечь вернулась; нет у него никакого стыда, он готов быть чем угодно, если они будут платить за это, любым погадаю-по-ладони куртко-накидочным харе-кришновым бродягой Дхармы , ты не увидишь меня мёртвым. Это остановило его, это самое слово. Мёртвым. Смирись с этим, Мервин: девушки никогда не ходили за тобой; это правда, всё остальное — зависть. Ладно, пусть так, почти согласился он, а затем начал снова. Может быть, мёртв, повторял он, а потом опять: может быть, нет.
Комната Чамчи поразила бессонного посетителя ожидаемо и потому особенно печально: карикатура актёрской каморки, полной подписанными фотографиями коллег, листовками, программками, промышленными дистилляторами, цитатами, наградами, томиками мемуаров кинозвёзд; комната становилась стержнем, двором, имитацией жизни, маской маски. Признаки новизны на каждой плоскости: пепельницы в форме фортепиано, пьеро из китайского фарфора , выглядывающие с книжных полок. И повсюду — на стенах, в кинопостерах, в жаре лампы, несомой бронзовым Эросом , в зеркале, выполненном в форма сердечка — сочилась алой кровью сквозь ковёр и капала с потолка потребность Саладина в любви. В театре все целуются и каждый дорог. Жизнь актёра предлагает на постоянной основе симуляцию любви; маска может быть удовлетворена, или хотя бы утешена, эхом искомого. Отчаяние говорило в нём, признал Нервин; он сделает что угодно, напялит самый дурацкий костюм, перевоплотится в любую форму, чтобы заслужить этим хоть слово любви. Саладин, который отнюдь не был (смотри выше) неудачником в общении с противоположным полом. Бедный, спотыкающийся бродяга. Даже Памелы, при всей её яркости и красоте, было недостаточно.
Ясно, что его путь к ней был долог. Где-то после второй бутылки виски она склонила голову на его плече и, захмелевшая, проговорила:
— Ты не можешь представить, какое это облегчение — быть с кем-то, с кем у меня нет вечной борьбы всякий раз, когда я выражаю своё мнение. С кем-то на стороне проклятых ангелов. — Он ожидал; после паузы последовало продолжение. — С ним и его Королевским Семейством, ты не поверишь. Крикет, здание Парламента, Королева. Это так и осталось для его картинкой с открытки. Его не заставишь смотреть на самую что ни есть истинную правду.
Она закрыла глаза и позволила себе невзначай опереться на него.
— Он был настоящим Саладином, — заметил Нервин. — Человеком со святой земли, пришедшим покорить свою Англию , вот во что он верил. Вы тоже были частью этого.
Она отшатнулась от него к куче журналов, скомканных бумажных шариков и прочего бардака.
— Частью этого? Я была треклятой Британией. Тёплое пиво, фаршированные пироги, здравый смысл и я. Но я ведь и вправду истинная, Эн Джей; правда-правда. — Она склонилась к нему, привлекла к своим ждущим губам, поцеловала глубоко, по-Памеловски, взасос. — Улавливаешь, что я имею в виду?
Да, он улавливал.
— Ты должен был слышать его во время Фолклендской войны , — сказала она позже, раздеваясь и поигрывая его волосами. — «Памела, допустим, ты услышала посреди ночи шум внизу, спустилась посмотреть и нашла в гостиной огромного мужчину с дробовиком, и он сказал бы: Возвращайтесь наверх, — что бы ты сделала?» Я сказала, что пошла бы наверх. «Хорошо, это — вроде того. Вторжение в дом. Ничего не поделаешь». — Нервин заметил, как сжались её кулаки, как суставы её стали белыми, словно кость. — Я сказала: если ты будешь использовать эти уютные искромётные метафоры, ты получишь их права. Это похоже на то, как будто двое хотят, чтобы у них был дом, и один из них присаживается здесь на корточки, а затем другой поворачивается к нему с дробовиком. Вот на что это похоже.
— Истинная правда, — важно кивнул Нервин.
— Право, — хлопнула она его по колену. — Это истинное право, мистер Истин Нерви … Это воистину похоже на правду. Действительно . Ещё выпить.
Она наклонилась к магнитофонной деке и нажала на кнопку. Иисусе, подумал Нервин, «Бони М» ? Дайте мне отдохнуть. При всех её жестких расово-профессиональных отношениях леди всё ещё многому следует поучиться по части музыки. Оно всё нарастало, бумчикабум. Затем он вдруг зарыдал, вызвав реальные слёзы фальшивой эмоцией, дискотечной имитацией боли. Это был сто тридцать шестой псалом, «Super flumina» . Царь Давид , взывающий сквозь столетия. Словно поём мы песню Господа на странной земле.
— Мне довелось изучать псалмы в школе, — заметила Памела Чамча, сидя на полу; голова приклонилась к дивану, глаза её напряжённо сомкнуты. При реках Вавилона, там сидели мы и плакали Она остановила плёнку, перевернула на другую сторону, принялась читать: — Если я забуду тебя, Иерусалим, забудь меня десница моя; прилипни язык мой к гортани моей, если не буду помнить тебя, если не поставлю Иерусалима во главе веселия моего .
Позднее, лёжа в постели, она видела сны о монастырской школе, о заутренях и вечернях , о пении псалмов, когда в комнату влетел Нервин, вырывая её из грёз криком:
— Это не имеет смысла, вот что я тебе скажу. Он не мёртв. Проклятый Саладин: он вполне себе жив.
*
Она вернулась к яви мгновенно, погрузив пальцы в жесткие, вьющиеся, пропитанные хной волосы, в которых уже появились первые прожилки белизны; она поднялась в постели, обнажённая, с руками в волосах, неспособная шевельнуться, пока Нервин не закончил говорить, а затем неожиданно напала на него, колотя кулаком его грудь, и руки, и плечи, и даже лицо — так сильно, как только могла. Он присел на кровать рядом с нею, нелепо смотрящейся в своём вычурном халате, пока она била его; он позволил своему телу расслабиться, принять удары, подчиниться. Когда её силы иссякли, его бросило в пот, ибо он подумал, что она могла сломать ему руку. Задыхаясь, она села возле него, и они погрузились в молчание.
В спальню вошла её собака, посмотрела взволнованно, подошла к Памеле, протянула ей лапу и принялась лизать её левую ногу. Нервин осторожно тронул плечо женщины.
— Я думал, его похитили, — сказал он, наконец.
Памела покачала головой: мол, да, но… Похитители вышли на связь. Я оплатила выкуп. Он теперь отзывается на имя Гленн . Отлично: я всё равно никогда не могла правильно произнести это его Шерхан .
Прошло некоторое время, прежде чем Нервин нашёлся что сказать.
— То, что ты сделала сейчас, — начал он.
— О боже!
— Нет. Это напоминает мне кое-что, случавшееся со мной прежде. Наверное, самое значительное событие в моей жизни.
Летом 1967-го года он насмехался над «аполитичным» двадцатилетним Саладином, оказавшимся на антивоенной демонстрации: «Когда-нибудь, мистер Морда, я ещё дотяну тебя до своего уровня!» Город посетил Гарольд Уилсон , и из-за поддержки Лейбористским Правительством вторжения Штатов во Вьетнам была запланирована массовая демонстрация протеста. Чамча, по его словам, пошёл туда «из любопытства». «Я хочу посмотреть, как люди, называющиеся интеллигентными, превращают себя в толпу».
Дождь в тот день лил как из ведра. Демонстранты на Рыночной площади вымокли до нитки. Нервин и Чамча, подхваченные толпой, оказались исторгнуты ею в двух шагах от ратуши; трибунное зрелище, с тяжёлой иронией заметил Чамча. Рядом с ними стояли два студента в масках, как у русских наёмных убийц, в чёрных шляпах, пальто и тёмных очках ; они держали в руках обувные коробки, заполненные гнилыми помидорами и маркированные большими печатными буквами: бомбы. Незадолго до прибытия Премьер-министра один из них тронул полицейского за плечо и обратился к нему: «Будьте любезны, когда мистер Уилсон, Премьер-самозванец, появится здесь в своём лимузине, попросите его, пожалуйста, открыть окошко, чтобы мой друг мог забросить туда бомбы». Полисмен ответил: «Хо-хо, сэр! Замечательно! Теперь я скажу вам кое-что. Можете бросать в него яйца, сэр — я не вижу здесь ничего плохого. Можете бросать в него помидоры, сэр, вроде тех, что лежат у вас в коробке с чёрной надписью бомбы — в этом я тоже не вижу ничего страшного. Но бросьте в него чем-нибудь посерьёзнее, сэр, и мой напарник с пушкой возьмётся за вас!» О дни невинности, когда мир был молод… Когда автомобиль прибыл, по толпе пробежала волна, разделившая Чамчу и Нервина. Затем Нервин оказался поднятым на капот лимузина Гарольда Уилсона и начал подпрыгивать на нём вверх-вниз, проминая обшивку, — скакать как дикарь в ритме песен толпы: Мы в бою победим, славься, Хо Ши Мин!
— Саладин закричал мне, чтобы я слезал — отчасти потому, что толпа была полна типчиками из Специального Отдела, окружавшими лимузин, но прежде всего потому, что беспокоился самым распроклятым образом.
Но Нервин продолжал подпрыгивать всё сильнее, вымокший до костей, с длинными развевающимися волосами: Нервин-Прыгвин, врывающийся в мифологию тех старинных лет. И Уилсон с Марсией сжимались на заднем сиденье. Хо! Хо! Хо Ши Мин! В самый последний момент Нервин глубоко вздохнул и нырнул головой вперёд в море мокрых и дружелюбных лиц; и исчез. Они так и не поймали его: неудачники, грязные свиньи.
— Саладин не разговаривал со мной после этого больше недели, — вспоминал Нервин. — А когда заговорил, всё, что он сказал, было: «Надеюсь, ты понимаешь, что эти полицейские могли разнести тебя в клочья, но они этого не сделали».
Они всё ещё сидели рядом на краю кровати. Нервин коснулся руки Памелы.
— Я только хочу сказать, что я знаю, каково это. Бух, бум. Это невероятное ощущение. Это необходимое ощущение.
— О боже, — произнесла она, повернувшись к нему. — О боже, мне очень жаль, но ты прав, это так.
*
С утра потребовался час, чтобы связаться с авиакомпанией, из-за объёма звонков, всё ещё порождаемых катастрофой, и затем ещё двадцать пять минут настойчивости — но он звонил мне, это был его голос, — тогда как на другом конце провода женский голос, профессионально натасканный на работу с людьми в кризисных состояниях, давал понять, что собеседница сопереживала и сочувствовала ей в это ужасное время и оставалась по-прежнему терпеливой, но явно не верила ни единому сказанному слову. Мне жаль, мадам, я не хочу быть грубой, но самолёт взорвался в воздухе, в тридцати тысячах футов над землёй. К концу беседы Памела Чамча — обычно самая уравновешенная из женщин, всегда запиравшаяся в ванной, если ей хотелось поплакать — завопила в трубку: да ради бога, девушка, может быть, вы заткнётесь со своей мелкой болтовнёй доброй самаритянки и послушаете, что я вам говорю? В конце концов она швырнула трубку на рычаг и вылупилась на Нервина Джоши, который увидел выражение её глаз и пролил кофе, принесённое ей, так как руки его задрожали от испуга.
— Ты, грёбаный червяк! — проклинала она его. — Всё ещё жив, не так ли? Я полагаю, он спустился с небес на грёбаных крыльях и добрался прямёхонько до ближайшего автомата, чтобы вылезти из своего грёбаного суперменского костюма и позвонить своей маленькой жёнушке.
Они были на кухне, и взгляд Нервина наткнулся на рядок кухонных ножей, примагниченных к полосе на стенке у левой руки Памелы. Он открыл было рот, чтобы ответить, но она перебила его.
— Выйди, мне нужно кое-что сделать, — сказала она. — Я не думаю, что поверила этому. Ты и голос по телефону: я должна разобраться с этой грёбаной чертовщиной.
В начале семидесятых Нервин крутил музыкальные диски для путешественников из задней части своего жёлтого микроавтобуса. Он назвал свой проект Пластинки Финна в честь легендарного спящего гиганта Ирландии Финна МакКула , этого простофили, как имел обыкновение говорить Чамча. Однажды Саладин разыграл Нервина: он позвонил ему, придав своему голосу неопределённо средиземноморский акцент, и потребовал услуги ди-джея на острове Скорпиос от имени госпожи Жаклин Кеннеди Онассис , предложив оплату в десять тысяч долларов и дорогу до Греции в частном самолёте на шесть персон. Это была ужасная вещь по отношению к такому невинному и прямолинейному человеку, как Мервин Джоши. «Мне нужен час, чтобы подумать», — сказал он, а затем его душа погрузилась в агонию. Когда Саладин перезвонил через час и услышал, что Нервин отвергал предложение госпожи Онассис по политическим причинам, он понял, что его приятель рождён быть святым, и не было смысла пытаться тянуть его за ноги. «Сердце госпожи Онассис наверняка будет разбито», — заметил он, и Нервин обеспокоенно ответил: «Будьте любезны, сообщите ей, что в этом нет ничего личного, на самом деле, я глубоко восхищаюсь ею».
Мы все знали друг друга слишком долго, думала Памела, когда Нервин оставил её. Мы можем ранить друг друга воспоминаниями двух прошедших десятилетий.
*
По поводу ошибок с голосами, думала она, слишком быстро добравшись в тот полдень до спуска M 4 на допотопном «Эм-Джи» , от которого она получила градус удовольствия, бывший, как она всегда бодро признавалась, «весьма идеологически необоснованным», — по этому поводу, в самом деле, я должна быть снисходительнее.
Памела Чамча, в девичестве Ловелас, обладала голосом, из-за которого, множеством способов, вся остальная часть её жизни была сплошным усилием, направленным на компенсацию. Это был голос, составленный из твида, косынок, летнего пудинга, хоккейных клюшек, соломенных хижин, взмыленных сёдел, домашних коридоров, монашек, семейных скамеек, больших собак и мещанства, и несмотря на все попытки уменьшить его объём, он был громок, как у раскидывающих хлеб по всему клубу пьяниц в обеденных жакетах. Это была трагедия её молодости, ибо из-за этого голоса за ней бесконечной чередой увивались деревенские джентльмены, и любители катастроф, и все те горожане, которых она презирала всем своим сердцем, тогда как зелёные, и миротворцы, и преобразователи мира, с кем она инстинктивно чувствовала себя как дома, относились к ней с глубоким подозрением, граничащим с негодованием. Как можно быть на стороне ангелов, если ты издаёшь столь ужасные звуки, стоит тебе только открыть рот? Вспоминая прошлое, Памела стискивала зубы. Одна из причин, по которой её брак рухнул прежде, чем было предопределено судьбой, согласилась признать она, заключалась в том, что однажды она проснулась и поняла: Чамча никогда и не был влюблён в неё, но лишь в этот голос, источающий запах йоркширского пудинга и сердец из дуба , в этот сердечный, румяный голос Старой Англии — страны его грёз, в которой он так отчаянно желал обитать. Это был брак встречных целей: каждый из них стремился туда, откуда мечтал убежать второй.
Никто не остался в живых. И посреди ночи — идиот Нервин со своей глупой ложной тревогой. Её так потрясло, так взбудоражило это, что она даже не вернулась в комнату Нервина, чтобы лечь с ним спать и заняться любовью, хотя, признаю, это приносило ей недурственное удовлетворение, из-за тебя я продолжаю оставаться беспечной, упрекала она себя, и в прошлый раз это было даже довольно забавно. Она так и не смогла окончательно разобраться в себе и потому мчалась отсюда с такой скоростью, на которую была способна. Несколько дней неги в одном из самых дорогих отелей страны и мира могут стать похожими на еблю в какой-нибудь адской дыре. Терапия роскошью: окейокей, согласилась она, я знаю: я возвращаюсь в свой класс. Ёб твою мать; гляньте-ка на меня. А если у вас есть какие-то возражения, можете засунуть их себе в жопу. В попу. В жопу.
Сто миль в час мимо Суиндона , и погода испортилась. Внезапно набежавшие тёмные тучи, молнии, тяжёлый дождь; она не убирала ногу с акселератора. Никто не остался в живых. Люди вечно умирали рядом с нею, оставляя её с устами, полным слов, и без кого-либо, на кого можно было их исторгнуть. Её отец — классический учёный, умевший составлять каламбуры на древнегреческом, и от него Памела унаследовала Голос, своё достояние и проклятие; и её мать, тосковавшая по нему всю войну, когда он был пилотом-разведчиком, которому приходилось летать на медленном самолёте в Германию и обратно сто одиннадцать раз — сквозь ночь, освещаемую только его собственными сигнальными ракетами, указывающими цель бомбардировщикам, — и поклявшаяся, когда он вернулся с шумом пулемётного тра-та-та в ушах, никогда не оставлять его, — и потом следовавшая за ним повсюду, в гнетущую пустоту депрессии, от которой он так никогда и не избавился, — и в долги, поскольку он не знал меры в покере и, когда у него заканчивались деньги, брал у неё, — и, наконец, на вершину небоскрёба, где завершился их путь. Памела так и не смогла простить им, и это было особенно тяжело для неё из-за невозможности поведать им о своём непрощении. Чтобы снова стать собой, она принялась избавляться от всего, что досталось ей от матери и отца. Например, её ум: она отказалась поступать в колледж. И из-за того, что она не могла так же стряхнуть доставшийся ей в наследство голос, она заставила его произносить идеи, за которые её консервативные суицидальные родители должны были предать её анафеме. Она вышла замуж за индийца. И, поскольку он, оказывается, был слишком похож на них, бросила его. Он решил вернуться. И вот она снова была обманута смертью.
Догнав рефрижераторный фургон, она была ослеплена брызгами, летящими из-под его колёс, когда он пересекал здоровенную лужу, поджидавшую его в яме у обочины; а потом её «Эм-Джи» бешено заскользил по воде, слетел со скоростной полосы и развернулся так, что Памела увидела фары трейлера, уставившиеся на неё, словно очи ангела истребления, Азраила . «Занавес», — подумала она; но её автомобиль завертелся и ускользнул с пути колесницы Джаггернаута , кружась по всем трём полосам автострады, чудесным образом опустевшим, и остановился у жёсткого барьера, с гораздо меньшими, чем можно было ожидать, повреждениями от ударов о защитные ограждения; затем развернулся по инерции на сто восемьдесят градусов, лицом на запад, где, как всегда вовремя, солнце прорвало пелену шторма.
*
Тот факт, что она осталась жива, компенсировал прочие перипетии её жизни. Той ночью, в облицованной дубовыми панелями гостиной, украшенной средневековыми флагами, Памела Чамча в своём самом великолепном платье ела оленину и потягивала Шато Талбо за столом, нагруженным серебром и хрусталём, празднуя новое начало, спасение из челюстей смерти, второе рождение: чтобы вам родиться вновь, прежде надо… ну, или почти, сойдёт и так. Под похотливыми взглядами американцев и торговцев она ела и пила одна, рано удалившись в спальню — принцесса в каменной башне, — чтобы принять долгую ванну и посмотреть по телевизору старое кино. Столкнувшись накануне со смертью, она почувствовала проносящееся мимо прошлое: например, свою юность на попечении злого дядюшки Гарри Хайэма, жившего в поместной усадьбе семнадцатого века, некогда принадлежавшей его дальнему родственнику, Мэтью Хопкинсу, Генеральному следователю по делам ведьм , которого Гарри называл Гремлином — конечно же, с жуткими претензиями на чувство юмора. Вспомнив господина судью Хайэма, чтобы тотчас забыть о нём, она буркнула отсутствующему рядом Нервину, что у неё тоже была своя вьетнамская история. После первой большой демонстрации на Гроссвенор-сквер , многие участники которой бросали мраморные шарики под ноги полицейских лошадей, был принят единственный британский закон, согласно которому такие шары считались смертельным оружием, и молодые люди были арестованы, даже депортированы, за хранение маленьких стеклянных шариков . Председателем суда по делу гроссвенорского мрамора был этот самый Генри (после того известный как «Геринг») Хигэм , и являться его племянницей было очередным бременем для молодой женщины, уже отдавшей свой голос правым. Теперь, греясь в постели своего временного замка, Памела Чамча избавлялась от этого старого демона, прощай, Геринг, у меня больше нет времени на тебя; и от призраков своих родителей; и готовилась к тому, чтобы окончательно освободиться от последнего из призраков.
Потягивая коньяк, Памела смотрела вампиров по ТВ и позволила себе черпать удовольствие, говоря попросту, в себе самой. Разве не сама она создала собственный имидж? Я есмь Я , подняла она в свою честь рюмку «Наполеона» . Я работаю в совете общественных отношений в местечке Спитлбрик , Лондон, так-то; представитель должностного лица по общественным отношениям, и чертовски хороша в этом деле, скажусебепоправде. Ай, молодца! Мы только что выбрали нашу первую чёрную Кафедру, и все голоса против неё были белыми. Дзынь! На прошлой неделе респектабельный уличный торговец из Азии, за которого ходатайствовали члены Парламента всех партий, был выслан после восемнадцати лет в Британии из-за того, что пятнадцать лет назад отправил по почте некую форму на сорок восемь часов позднее положенного. Чин-чин! На следующей неделе в Верховном Суде Спитлбрика полиция попытается взять под стражу пятидесятилетнюю женщину из Нигерии по обвинению в нападении, предварительно без причины избив её. Будьздоров ! Это моя голова: сечёшь? Вот что я называю своей работой: получать по башке вместо Спитлбрика.
Саладин был мёртв, а она жива.
Она пила за это. Были вещи, которые я давно хотела сообщить тебе, Саладин. Кое-какие важные вещи: о новом высотном офисном здании на спитлбрикской Хай-стрит , рядом с «Макдоналдсом» ; — его планировали построить совершенно звуконепроницаемыми, но рабочие были так встревожены тишиной, что теперь они проигрывают магнитофонные плёнки со всевозможными шумами. — Как вам это нравится, а? — И об этой парсийской женщине я знаю, Бэпси, так её звали, некоторое время она жила в Германии и влюбилась в турка. — Была одна проблема: единственным языком, на котором они могли общаться, был немецкий; теперь Бэпси забыла почти всё, что знала, тогда как его язык выправился и улучшился; он пишет ей всё более и более поэтичные письма, а она с трудом отвечает ему своими детскими рифмами. — Смерть любви из-за языковых различий, что ты об этом думаешь? — Смерть любви. Это не годится для нас, а, Саладин? Что ты говоришь?
И пара крохотных штришков. Здесь на свободе гуляет маньяк, специализирующийся на убийстве старух ; так что не волнуйся, я в безопасности. Многие гораздо старше меня.
Ещё кое-что: я ухожу от тебя. Всё кончено. Мы расстаёмся.
Я никогда не могла говорить с тобой о чём-то по-настоящему, кроме тех немногих вещей. Стоило мне сказать, что ты набираешь в весе, и ты вопил целый час, будто это могло исправить то, что ты видел в зеркале, то, о чём тебе говорило давление твоих собственных брюк. Ты перебивал меня публично. Люди видели, что ты думал обо мне. Я прощала тебе, это была моя ошибка; я видела у тебя внутри тайну столь жуткую, что ты был вынужден защищать её со всей подобающей уверенностью. Твою космическую пустоту.
Прощай, Саладин. Она осушила стакан и поставила его рядом. Вернувшийся дождь застучал в её серые окна; она задёрнула занавески и выключила свет.
Лёжа в комнате, погружаясь в сон, она думала о том, что хотела сказать своему бывшему мужу напоследок. «В постели, — появились слова, — ты никогда не казался заинтересованным мною; ни моим удовольствием, ни, в сущности, моим желанием. Я думаю, ты хотел не любовницу. Служанку. — Что ж. Теперь покойся с миром».
Ей снился он: его лицо, заполнившее её сон. «Всё заканчивается, — сказал он ей. — Эта цивилизация; всё закрывается в ней. Это была истинная культура, грязь и бриллианты, каннибал и христианин , мировая слава. Мы должны праздновать это, пока можем; прежде, чем опустится ночь».
Она не соглашалась с ним, даже во сне, но помнила и в мире грёз, что уже нет никакого смысла говорить с ним об этом.
*
После того, как Памела Чамча покинула его, Нервин Джоши отправился в Шаандаар -кафе господина Суфьяна на спитлбрикской Хай-стрит и уселся там, пытаясь понять, был ли он дураком. Это было в начале дня, так что в кафе почти никого не было, кроме жирной леди, покупающей коробку писта-барфи и джалеби, двух холостяков в рабочей одежде, пьющих чалу-чай, и пожилой полячки, оставшейся здесь с тех давних времён, когда евреи пооткрывали вокруг сети своих фабрик, и целый день сидевшей в углу с пюре, парой овощных самос и стаканом молока, сообщая каждому, кто заглядывал сюда, что она здесь, ибо «здесь всё самое кошерное , а сегодня нужно делать лучшее из того, на что ты способен». Нервин расположился со своим кофе под аляповатым изображением гологрудой мифической дамочки с несколькими головами и пучками облаков, затеняющих её соски, выполненным в натуральную величину в лососёво-розовых, неоново-зелёных и золотых тонах, и поскольку основная суета ещё не началась, господин Суфьян обратил внимание на унылую мину своего посетителя.
— Эй, Святейший Нервин-Прыгвин, — пропел он, — зачем ты принёс свою плохую погоду в мой уголок? В этой стране не хватает туч?
Нервин зарделся, когда Суфьян подскочил к нему; маленький белый колпачок преданности был, как обычно, на месте, безусая борода была выкрашена красной хной после недавнего паломничества её обладателя в Мекку. Мухаммед Суфьян, дородный, толсторукий мужчина с выступающим животом, был самым благочестивым и при этом чуждым фанатизму верующим, которого вы только могли встречать, и Джоши думал о нём как о своего рода старшем родственнике.
— Послушайте, дядюшка, — обратился он, когда хозяин кафе навис над ним, — вы думаете, я совсем идиот, или как?
— Ты нормально зарабатываешь? — поинтересовался Суфьян.
— Только не я, дядя.
— У тебя есть своё дело? Импорт-экспорт? Бар? Лавка?
— Я никогда не был силён в цифрах.
— А где члены твоего семейства?
— У меня нет никакого семейства. Есть только я.
— Тогда, должно быть, ты непрестанно молишься Богу, чтобы он наставил тебя в твоём одиночестве?
— Вы знаете меня, дядя. Я не молюсь.
— Тогда какие вопросы, — подытожил Суфьян. — Ты даже больший дурак, чем тебе кажется.
— Спасибо, дядюшка, — поблагодарил Нервин, допивая кофе. — Вы мне очень помогли.
Суфьян, зная, что его любовь к подтруниванию ободрила собеседника, несмотря на вытянувшееся лицо последнего, подозвал только что вошедшего светлокожего, синеглазого азиата, моментально скинувшего пальто с экстраширокими лацканами.
— Вы, Ханиф Джонсон, — позвал он, — подойдите сюда и раскройте тайну. — Джонсон, блестящий адвокат и местный добрый малый, содержавший офис этажом выше Шаандаар-кафе, оторвался от двух прекрасных дочерей Мухаммеда и уселся во главе стола Мервина. — Разъясните этому парню, — молвил Суфьян. — Поражает меня. Не пьёт, думают о деньгах как о болезни, у него, кажись, две рубашки и нет видеомагнитофона, сорок лет от роду и притом не женат, пашет за пару пайс в спортивном центре, изучая боевые искусства и что-то там ещё, живёт на открытом воздухе, ведёт себя, словно какой риши или пир, но ни во что не верит, нигде не ходит, но вроде как знает какую-то тайну. Всё это плюс колледжское образование, вам решать.
Ханиф Джонсон хлопнул Нервина по плечу.
— Он слышит голоса, — произнёс он.
Суфьян всплеснул руками в притворном изумлении.
— Голоса, уп-баба! Голоса откуда? Из телефона? С небес? Из «Сони»-плейера, скрытого под его пальто?
— Внутренние голоса, — торжественно заявил Ханиф. — На его столе лежит стопка бумаги с какими-то стихами, написанными им. И озаглавленными «Река Крови».
Нервин подскочил, опрокидывая свою пустую чашку.
— Я убью тебя, — завопил он на Ханифа, улепётывающего от него по всей комнате с возгласами:
— Среди нас есть поэт, Суфьян-сахиб. Прелесть и респект. Обращаться с осторожностью. Он говорит, что улица — река, а мы — поток; всё человечество — кровавая река, черта в строке поэта. Как и отдельный человек, — он прервал свой бег на дальней стороне восьмиместного столика Нервина, остановился, неистово краснея, размахивая руками. — Не текут ли сквозь наши тела реки крови? — Подобно римлянину, сказал проныра Инок Пауэлл, я вижу, как воды Тибра пенятся великой кровью.
Исправь метафору, сказал себе Нервин Джоши. Разверни её; сделай её пригодной к употреблению.
— Это насилие, — умолял он Ханифа. — Ради бога, остановитесь.
— Впрочем, голоса, что он слышит — извне, — размышлял владелец кафе. — Жанна д’Арк , нда… Или Дик Уайттингтон со своим Котом в сапогах . Но с такими голосами любой стал бы великим или, по крайней мере, богатым. Этот, однако, не велик и беден.
— Хватит! — Нервин поднял руки над головой, принуждённо улыбнувшись. — Я сдаюсь.
Целых три для после этого, несмотря на все усилия господина Суфьяна, госпожи Суфьян, их дочерей Мишалы и Анахиты и адвоката Ханифа Джонсона, Мервин Джоши был сам не свой: «скорее Мерин, чем Нервин» , — как сказал Суфьян. Он занимался бизнесом, бродил по молодёжным клубам, по офисам кинокооператива, в котором состоял, и по улицам, распространяя рекламные листовки, продавая всяческие газеты, расклеивая афиши; но шаг его был тяжёл, ибо он пошёл своим путём. Затем, на четвёртый вечер, за прилавком Шаандаар-кафе зазвонил телефон.
— Мистер Мервин Джоши, — отчеканила Анахита Суфьян, имитируя акцент английского высшего общества. — Мистер Джоши, пожалуйста, подойдите к аппарату. Вам личный вызов.
Её отец бросил единственный взгляд на радость, вспыхнувшую на лице Нервина, и нежно промурлыкал супруге:
— Госпожа, голос, который желает слушать этот мальчик — никоим образом не внутренний.
*
Невозможное снова случилось с Памелой и Мервином после семи дней, в течение которых они с неистощимым энтузиазмом занимались любовью — с бесконечной нежностью и такой свежестью духа, что можно было подумать, будто процедура эта была только что изобретена. Семь дней они оставались раздетыми со включённым на полную центральным отоплением, притворяясь тропическими любовниками в некой яркой и жаркой южной стране. Мервин, вечно неловкий в отношениях с женщинами, признался Памеле, что не испытывал ничего столь же замечательного с того самого для его восемнадцатого года жизни, когда, наконец, научился ездить на велосипеде. Едва произнеся эти слова, он тут же испугался, что всё испортил, что, несомненно, это сравнение величайшей в его жизни любви с раздолбанным велосипедом его студенческих дней будет воспринято как оскорбление; однако он мог бы не волноваться, потому что Памела поцеловала его в губы и поблагодарила за самый прелестный комплимент, который мужчина когда-либо делал женщине. В этот миг он понял, что не может сделать ничего неправильного, и впервые в жизни по-настоящему почувствовал себя защищённым: защищённым, как в собственном доме, защищённым, как человек, которого любят; и то же самое почувствовала Памела Чамча.
На седьмую ночь их разбудил ото сна без сновидений звук, безошибочно свидетельствующий о том, что некто пытается вломиться в дом.
— У меня под кроватью лежит хоккейная клюшка, — испуганно прошептала Памела. — Дай её мне.
Нервин, не менее испуганный, прошептал в ответ:
— Я пойду с тобой.
Памела дрожала, и Нервин трясся тоже.
— О, нет, не делай этого.
Наконец, они осторожно принялись спускаться на первый этаж вдвоём, оба в вычурных халатах Памелы, оба сжимая в руках хоккейные клюшки и не находя в себе достаточной храбрости их использовать. Предположим, что это — мужчина с дробовиком, думала Памела, мужчина с дробовиком, говорящий: Возвращайтесь наверх… Они достигли подножия лестницы. Кто-то включил свет.
Памела и Нервин завопили в унисон, выронили клюшки и со всех ног рванули наверх; тогда как внизу, в передней, возле двери со стеклянной панелью — разбитой, чтобы можно было повернуть щеколду (мучимая страстью, Памела забыла закрыться на надёжный замок), — стояла ярко освещённая фигура из кошмара или ночного телефильма: фигура, покрытая грязью, снегом и кровью, невообразимо лохматая тварь с ногами и копытами гигантского козла, туловищем человека, поросшим козлиной шерстью, с человеческими руками и рогатой, но в остальном совершенно человеческой головой и перемазанной навозом и грязью небольшой бородкой. Это невероятное, невозможное существо повалилось на пол и неподвижно застыло.
Выше, в самом верхнем помещении, то бишь в «логове» Саладина, госпожа Памела Чамча корчилась в руках своего любовника, кричащая в сердцах, орущая на самых высоких нотах своего голоса:
— Это неправда! Мой муж взорвался. Никто не остался в живых. Вы слышите меня? А я так, просто вдова Чамча, у которой супруг подох .

5

В поезде до Лондона господин Джабраил Фаришта снова был поглощён опасением, что Бог решил наказать его за потерю веры, сведя с ума. Он расположился перед окном купе первого класса для некурящих, спиной к тепловозу (поскольку, к несчастью, противоположное место было занято другим пассажиром), и, сняв фетровую шляпу, теребил в руках ярко-алый габардин подкладки и паниковал. Его ужас от возможной потери рассудка (парадоксальный тем, что в роли разрушителя выступал тот, в чьё существование он отказывался верить и который превращал Джабраила в его безумии в некую аватару химерического архангела) был столь велик, что на него нельзя было смотреть слишком долго; и всё же — как иначе мог он объяснить чудеса, метаморфозы и видения последних дней? «Это несложный выбор, — тихо дрожал он. — Или А, и тогда я выжил из ума, или же Б, баба: кто-то пришёл и изменил правила».
Теперь, однако, его окружал комфортный кокон купе, в котором чудесным образом отсутствовало всё самое комфортабельное: подлокотники были потёрты, вечерний светильник за его плечом не работал, в рамке не было зеркала; зато повсюду находились инструкции: круглый красно-белый значок, запрещающий курение, стикеры со штрафами за неподобающее использование розеток, стрелки, указывающие точки, до которых — и не дальше! — разрешалось открывать маленькие скользящие окошки. Джабраил нанёс визит в туалет, и здесь тоже небольшая серия запретов и инструкций порадовала его сердце. Когда подошедший проводник продемонстрировал свои полномочия перфоратором, серповидно рассекающим билеты, Джабраил был несколько успокоен этой манифестацией закона, оживился и принялся за изобретение рационализаций . Он пережил счастливое избавление от смерти, последующий за этим своеобразный бред, и теперь, восстановив силы, мог ожидать, что нить его старой жизни (вернее, старой новой жизни: новой жизни, которую он планировал перед тем, как его планы были нарушены) начнётся снова. По мере того, как поезд вёз его дальше и дальше из сумеречной зоны его прибытия и последующего мистического пленения, унося по счастливой предсказуемости параллельных стальных полос, он всё больше ощущал напряжение большого города, направляющего на него своё волшебство, и дар былой надежды подтверждался, и талант ко всеохватности возвращался, ослепляя его к прежним неудачам и открывая глаза для новых свершений. Он вскочил с места и спрыгнул на противоположную стороне купе, с лицом, символически обращённым к Лондону , несмотря даже на то, что ради этого пришлось отвернуться от окна. Что ему беспокоиться об окнах? Весь Лондон, которого он жаждал, был прямо здесь, в очах его разума. Он громко произнёс её имя:
— Аллилуйя.
— Аллилуйя, брат, — подтвердил единственный, кроме него, обитатель купе. — Осанна , мой добрый сэр, и аминь .
*
— Однако я должен добавить, сэр, что мои верования совершенно вне деноминаций, — продолжил незнакомец. — Если вы скажете «Ляиллаха», я с удовольствием отвечу полноголосым «иляллах» .
Джабраил понял, что его перемещение по купе и неосторожно оброненное необычное имя Алли привели попутчика к ошибке: и социальной, и теологической.
— Джон Маслама , — гаркнул парень, извлекая из маленького кейса из крокодиловой кожи визитку и вручая Джабраилу. — Лично я следую своему собственному варианту универсальной веры, созданной Императором Акбаром . Бог, сказал бы я — что-то сродни Музыке Сфер .
Та прямота, с которой мистер Маслама взрывался словами и затем протягивал визитку, не позволяла ничего иного, кроме как сесть и дать возможность потоку направлять течение беседы. Поскольку парень выглядел охотником за вознаграждениями, казалось нецелесообразным нервировать его. В глазах своего спутника Фаришта обнаружил блеск солдата Истинной Веры, свет которой до некоторых пор он видел каждый день в своём зеркальце для бритья.
— Я хорошо преуспел в своих делах, сэр, — похвастался Маслама с превосходно отмодулированной оксфордской протяжностью. — Для коричневого даже исключительно хорошо, учитывая сложность условий, в которых мы живём; надеюсь, вы согласитесь со мной.
Лёгким, но красноречивым жестом толстой, мясистой руки он продемонстрировал роскошь своего одеяния: безупречный костюм-тройку ручной работы, золотые часы с брелком и цепочкой, итальянские ботинки, остроугольный шёлковый галстук, драгоценные россыпи на белых накрахмаленных манжетах. Над этим костюмом английского милорда возвышалась голова потрясающих габаритов с густыми, аккуратно приглаженными волосами и неправдоподобно пышными бровями, из-под которых сверкали свирепые глаза, благоразумно взятые уже Джабраилом на заметку.
— Прекрасное предположение, — согласился теперь Джабраил, от которого явно ждали ответа.
Маслама кивнул.
— У меня всегда была склонность к витиеватостям, — признал он.
Своим первым прорывом он считал изготовление рекламных джинглов : той «дьявольской музыки», что вводила женщин в мир дамского белья и губных помад, а мужчин — в искушение. Теперь ему принадлежали звукозаписывающие студии по всему городу, процветающий ночной клуб «Горячий Воск» и магазин, полный сверкающих музыкальных инструментов, которые были его особой гордостью и радостью. Он был индейцем из Гайаны , «но ничто не стоит на месте, сэр. Люди продвигаются быстрее, чем могут летать самолёты». Он снискал успех за короткое время, «милостию Всесильного Бога. Я — постоянный посетитель воскресных служб, сэр; признаюсь, у меня есть слабость к английским псалмам, и я пою их, чтобы возвести надёжную крышу».
Автобиография была завершена кратким упоминанием о существовании жены и целой дюжины детей. Джабраил выразил ему свои поздравления, втайне надеясь на дальнейшую тишину, но Маслама взорвал очередную бомбу.
— Вы можете не рассказывать мне о себе, — весело заявил он. — Разумеется, я знаю, кто вы, хотя и никогда не ждёшь, что увидишь такую персону на линии Истборн-Виктория . — Он заговорщически подмигнул и поднёс палец к носу. — Мамой клянусь. Я уважаю личные тайны, никаких вопросов об этом; никаких вопросов вообще.
— Я? Кто я? — Джабраил был поражён абсурдностью ситуации.
Попутчик важно кивнул, взмахнув бровями, словно насекомое — усиками.
— Вопрос вознаграждения, по-моему. Это трудные времена, сэр, для нравственного человека. Если человек не уверен в своей сущности, как он может знать, плох он или хорош? Но я кажусь вам утомительным. Я отвечаю на свои собственные вопросы своей же верой в Него, сэр, — здесь Маслама указал на потолок купе, — и, конечно, вы ничуть не смущены тем, что вас узнали, поскольку вы — знаменитый — можно сказать, легендарный — мистер Джабраил Фаришта, звезда кино и — всё более и более, должен добавить я с сожалением — пиратского видео; мои двенадцать детей, моя жена и я — все мы давние восторженные поклонники ваших божественных героев.
Он схватил правую ладонь Джабраила и энергично потряс.
— Я стремлюсь к пантеистическому видению, — гремел Маслама. — Моя личная симпатия к вашей работе проистекает из Вашей готовности изобразить божество любого розлива. Вы, сэр — радужная коалиция небесного; ходячая Организация Объединённых Божественных Наций! Иными словами, вы — наше будущее. Разрешите вам отсалютовать.
Он начинал источать несомненный аромат настоящего безумия, и, несмотря даже на то, что ещё не сказал и не сделал ничего особо экстравагантного, Джабраил тревожился и измерял расстояние до двери короткими беспокойными взглядами.
— Я склоняюсь к мнению, сэр, — продолжал вещать Маслама, — что, каким бы именем ни называли Его, это не более чем код; всего лишь шифр, мистер Фаришта, за которым скрывается истинное имя.
Джабраил продолжал молчать, и Маслама, не пытаясь скрыть разочарование, был вынужден говорить за него.
— Что это за истинное имя, чувствую я Ваш вопрос, — проговорил он, и теперь уж Джабраил точно знал, что прав; мужчина был абсолютно невменяем, а его автобиография, по всей видимости — столь же сумбурна, как и «вера». Фантазии сквозили в каждом его движении, отметил Джабраил: фантазии, маскирующиеся под реальных людей.
«Я сам навлёк его на свою голову, — винил он себя. — Опасаясь за собственное здравомыслие, я привнёс в свою жизнь, из бог знает каких тёмных пространств, этого болтливого и, возможно, опасного психа».
— Ты не знаешь этого! — внезапно завопил Маслама, вскакивая на ноги. — Шарлатан! Позёр! Фальшивка! Ты утверждаешь, что был экраном бессмертия, аватарой ста одного бога, а у самого в голове туман! Как это возможно, что я, бедный парень, приехавший из Бартики , что на Эссекибо , знаю такие вещи, а Джабраил Фаришта — нет? Фуфло! Тьфу на тебя!
Джабраил поднялся на ноги, но попутчик заполнял собою почти всё доступное пространство, и ему, Джабраилу, пришлось неуклюже отклониться в сторону, дабы избегнуть вращающихся молотов Масламовых рук, одна из которых всё же сбила его серую шляпу. Тут же челюсть Масламы отвисла от удивления. Он, казалось, уменьшился на несколько дюймов и, застыв на несколько мгновений, с глухим стуком упал на колени.
«Что он это делает? — недоумевал Джабраил. — Зачем он поднимает мою шляпу?»
Но безумец протянул её с извинениями.
— Я никогда не сомневался, что вы придёте, — молвил он. — Простите мой неуклюжий гнев.
Поезд въехал в туннель, и Джабраил заметил, что их окружает тёплый золотистый свет, льющийся прямо у него из-за головы. В стекле скользящей двери он увидел отражение ореола вокруг своих волос.
Маслама боролся со своими шнурками.
— Всю свою жизнь, сэр, я знал, что избран, — говорил он голосом столь же скромным, как прежде — угрожающим. — Даже будучи ребёнком в Бартике, я знал это. — Он снял правый ботинок и принялся стягивать носок. — Мне, — признался он, — был дан знак. — Носок был удалён, обнаруживая вполне обычную с виду (разве что нестандартных размеров) ногу. Затем Джабраил сосчитал… и сосчитал снова: от одного до шести. — То же самое на другой ноге, — с гордостью заявил Маслама. — Я ни минуту не сомневался в значении этого.
Он был самозваным помощником Господа, шестым пальцем на ноге Универсальной Сущности. Было что-то ужасно неправильно с духовной жизнью планеты, думал Джабраил Фаришта. Слишком много демонов внутри людей утверждали веру в Бога.
Поезд вынырнул из туннеля. Джабраил принял решение.
— Подымайся, шестипалый Джон, — продекламировал он в своей лучшей манере индийского кинематографа. — Маслама, покажись.
Попутчик поднялся на ноги и встал, непрестанно шевеля пальцами ног и преклонив голову.
— Вот что я хочу знать, сэр, — бормотал он, — что нас ждёт? Уничтожение или спасение? Зачем вы вернулись?
Джабраил стремительно соображал.
— Разведка местностью, — ответил он, наконец. — Факты по делу должны быть просеяны, нужно взвесить все pro и contra . Вся эта человеческая раса подсудна, и она — ответчик с гнилым отчётом: слоистая история, тухлое яйцо. Оценки должны быть сделаны тщательно. На этот раз вынесение вердикта отложено; он будет провозглашён, когда придёт время. А пока моё присутствие должно оставаться тайной, из соображений жизненной безопасности.
Он водрузил шляпу на голову, довольный собой.
Маслама неистово кивнул.
— Вы можете рассчитывать на меня, — пообещал он. — Я — человек, уважающий личную тайну. Мамой — ещё раз! — клянусь!
Джабраил торопливо покинул купе, оставив за его порогом лунатичные гимны горячего почитания. Пока он мчался к дальнему концу поезда, оды Масламы стихали за его спиной.
— Аллилуйя! Аллилуйя!
По всей видимости, его новый ученик решил избрать своим гимном гендельского «Мессию» .
Тем не менее, Джабраил остался без сопровождения и достиг, к счастью, вагона первого класса в хвосте поезда, именно так. Он был открытой планировки, с комфортабельными оранжевыми креслами, расположенными по четыре вокруг столиков, и Джабраил устроился перед окном, смотрящим в сторону Лондона, с учащённо бьющимся сердцем и шляпой, надвинутой на голову. Он попытался смириться с несомненным фактом ореола и потерпел неудачу, ибо безумие Джона Масламы позади и волнение Аллилуйи Конус впереди мешали прямому течению мыслей. Кроме того, к его отчаянию, рядом с окном поезда, сидя на летающем бухарском ковре, плыла госпожа Рекха Мерчант, совершенно нечувствительная к метели, разыгравшейся за окном и превратившей Англию в подобие телевизора после завершения дневной программы. Она породила в нём лёгкое волнение, и он почувствовал, как из него вытекает надежда. Возмездие на летающем коврике: он закрыл глаза и сконцентрировался на попытке унять дрожь.
*
— Я знаю, что такое призраки , — объявила Алли Конус на всю классную комнату девочек-подростков, чьи лица были освещены мягким внутренним светом благоговения. — В высоких Гималаях часто случается, что альпинистов сопровождают призраки тех, кто потерпел неудачу в восхождении, или печальные, но всё же гордые призраки тех, кто преуспел в достижении вершины, но погиб на пути вниз.
Снаружи, в Полях , снег покрывал высокие голые деревья и плоское пространство парка. Сквозь низкие, тёмные снежные тучи на белоснежные ковры города струился грязно-жёлтый свет: тонкие лучи мутного света, рождающего сердечную скуку и разрушающего грёзы. Там, помнила Алли, там, на высоте восьми тысяч метров, свет такой чистый, что он как будто резонирует, звенит, подобно музыке. На плоской земле свет тоже был плоским и земным. Здесь ничто не взлетало, вяла осока и не пели птицы. Скоро стемнеет.
— Мисс Конус? — Руки девочек, поднявшиеся вверх, вернули её в классную комнату. — Призраки, мисс? Настоящие?
— Вы водите нас за нос, верно? — Скептицизм боролся с обожанием в их глазах.
Она знала вопрос, который они действительно хотели задать и, вероятно, не решатся: вопрос о её необыкновенной коже. Она услышала их взволнованный шёпот, едва вступив в кабинет: тсс, правда, глянь, какая бледная, — невероятно. Аллилуйя Конус, чья льдистость могла сопротивляться жару восьмитысячеметрового солнца. Снегурочка Алли, ледяная королева. Мисс, почему вы никогда не бываете загорелой? Когда она поднялась на Эверест с победоносной экспедицией Коллингвуда , газеты нарекли их Белоснежкой и семью гномами, хотя она вовсе не была такой диснеевской милашкой : её полные губы были бледными, а не розово-красными, её снежно-белые волосы вместо чёрных, её глаза, не невинно распахнутые, но жмурящиеся по привычке от яркого блеска высокогорных снегов. Воспоминания о Джабраиле Фариште нахлынули, неожиданно захватив её: Джабраил в какой-то момент их трёх с половиной дней, грохочущий, как всегда, не зная меры в громкости речи: «Бэби, ты вовсе не айсберг, что бы там о тебе ни говорили. Ты страстная леди, биби. Жаркая, словно кахори». Он притворился, что дует на ошпаренные кончики пальцев, и затряс рукой, причитая: О, как горячо! О, дайте воды! Джабраил Фаришта. Она взяла себя в руки: Хей-хо, хей-хо, мы выходим поработать!
— Призраки, — повторила она твёрдо. — Поднимаясь на Эверест, после того, как я прошла сквозь лавину, я увидела человека, сидящего в позе лотоса на голых камнях, с закрытыми глазами и в клетчатом шотландском тэмешэнте на голове, поющего древнюю мантру: ом мани падме хум.
По его архаичной одежде и странному поведению она сразу догадалась, что это призрак Мориса Уилсона , йога , который готовился к сольному восхождению на Эверест в далёком 1934-ом, голодая три недели, дабы сцементировать глубокий союз между телом и душой столь прочно, что гора оказалась бы слишком слаба, чтобы разлучить их. Он поднялся на лёгком аэроплане так высоко, как было возможно, намеренно устроил аварию в снежной равнине, поднялся вверх и больше не возвращался. Уилсон открыл глаза, когда Алли приблизилась, и поприветствовал её лёгким кивком. Он прогуливался рядом с нею весь остаток дня или висел в воздухе, пока она продолжала восхождение. Как только он опустился животом в сугроб, он заскользил вверх, будто бы ехал на невидимых антигравитационных санях. Алли вела себя совершенно естественно, словно только что столкнулась со старым знакомым, по причинам, впоследствии скрывшимся в тени.
Уилсон справедливо заметил: «Не так часто бывает у меня компания в эти дни, ни на одном пути, ни на другом», — и, среди прочего, выразил своё глубокое раздражение по поводу Китайской экспедиции 1960-го, обнаружившей его тело. «Маленькие жёлтые пидоры так и захлебнулись желчью, обнаружив мой труп». Аллилуйя Конус была поражена яркой жёлто-чёрной шотландкой его безупречного костюма. Всё это она рассказала воспитанницам Женской Школы Спитлбрикских Полей, написавшим ей так много писем с просьбами посетить их, что она не могла отказываться. «Вы должны, — умоляли они. — Вы можете даже жить здесь». Из окна классной комнаты она могла разглядеть свою квартиру посреди парка, едва заметную сквозь сгустившийся снегопад.
Вот что она утаила от класса: как призрак Мориса Уилсона с педантичной детальностью описывал своё собственное восхождение, а также свои посмертные открытия — например, медленный, окольный, бесконечно тонкий и совершенно непродуктивный ритуал спаривания йети , свидетелем которого он стал недавно на Южной седловине , — ибо ей пришло в голову, что видение чудака из 1934-го, первого человека, когда-либо попытавшегося самостоятельно штурмовать скалы Эвереста, своего рода ужасного снежного человека собственной персоной, было вовсе не случайностью, но своеобразным указателем, декларацией родства. Пророчество будущего, явившееся, возможно, для того, чтобы родилась её тайная мечта о невозможном: мечта об одиночном восхождении. Не исключала она и того, что Морис Уилсон был её ангелом смерти.
— Я решила поговорить о призраках, — поведала она, — потому что большинство альпинистов, спустившись с пиков, становится обеспокоенными и списывают эти истории со счетов. Но они существуют: я вынуждена признать это, даже несмотря на то, что я из тех людей, чьи ноги прочно стоят на земле.
Это было забавно. Её ноги. Ещё перед восхождением на Эверест она начала испытывать острые боли, и её терапевт, доктор Мистри, деловая женщина из Бомбея, сообщила, что она страдает из-за низких сводов. «Попросту говоря, у вас плоскостопие». Её своды, и прежде слабые, были ещё более ослаблены с возрастом из-за ношения кедов и другой неподходящей обуви. Доктор Мистри не могла порекомендовать многого: упражнения на сжатие пальцев ног, бег босиком по наклонной поверхности, сознательный подбор обуви. «Вы достаточно молоды, — сказала она. — Если вы будете осторожны, вы ещё поживёте. Если нет, вы станете калекой к сорока». Когда Джабраил — проклятье! — услышал, что она поднялась на Эверест с больными ногами, он взялся за изучение этого вопроса. Он прочитал волшебные сказки «Бампер Бук» , в которых нашёл историю русалочки, бросившей океан и принявшей человеческий облик ради мужчины, которого она любила. Она обрела ноги вместо плавника, но каждый шаг, который она делала, был для неё мучителен, как будто она шла по битому стеклу; и всё же она продолжала идти, всё увереннее, вдаль от моря, вглубь земли. Ты сделала это ради треклятой горы, сказал он. Ты могла бы сделать это ради человека?
Она скрыла боль в ногах от своих товарищей-альпинистов, потому что соблазн Эвереста была таким захватывающим. Но все эти дни боль по-прежнему была с нею и становилась, если такое возможно, сильнее час от часу. Случай, врождённая слабость, оказался петлёй для её ног. Конец приключениям, думала Алли; меня предали собственные ноги. Образ петли для ног остался с нею до сих пор. Хреновы китаёзы, размышляла она, повторяя за призраком Уилсона. «Жизнь так легка для некоторых, — рыдала она в руках Джабраила Фаришты. — Почему им не раздают разрывающиеся от боли ноги?» Он поцеловал её в лоб. «Для тебя это всегда было борьбой, — сказал он. — Ты хочешь чертовски многого».
Класс ждал её, заинтригованный всем этим разговором о фантомах. Они хотели историй, её историй. Они хотели стоять на горной вершине. Вы знаете, хотела она спросить у них, каково это — когда вся твоя жизнь сконцентрирована в одно мгновение, в несколько долгих часов? Вы знаете, что это значит, когда единственное возможное направление — вниз?
— Я была во второй паре с Шерпой Пембой , — рассказывал она. — Погода стояла превосходная, превосходная. Так чисто, что тебе кажется, будто ты можешь взглянуть прямо сквозь небо куда-то вовне. Первая пара, наверное, уже на вершине, сказала я Пембе. Если погода продержится ещё немного, мы сможем идти. Пемба стал очень серьёзным, полное преображение, потому что раньше он был главным клоуном экспедиции. К тому же, он не бывал на вершинах прежде. На этом этапе я не планировала идти без кислорода, но когда увидела, что Пемба собирается это сделать, я подумала: хорошо, я тоже. Это было глупой прихотью, совершенно непрофессиональной, но я внезапно захотела быть женщиной, сидящей на вершине этой гадской горы, человеком, а не дышащей машиной. Пемба сказал: Алли-биби, не делай этого, но я махнула рукой. Тем временем мы пропускали первых спускавшихся, и я смогла разглядеть в их глазах нечто замечательное. Они были так возвышенны, так полны восторгом, что даже не обратили внимания, что на мне нет кислородного оборудования. Будьте осторожны, высматривая ангелов, кричали они нам. Пемба взял хороший темп дыхания, и я следом, делая вдох и выдох вместе с ним. Я чувствовала, как поднимается вверх моя голова, и я ухмылялась, просто ухмылялась от уха до уха, а когда Пемба смотрел на меня, я могла заметить, что он делает то же самое. Это походило на гримасу, как будто от боли, но это была всего лишь дурацкая радость.
Она была женщиной, приходящей к трансценденции, к чудесам души путём тяжёлого физического труда продвижения к скованной льдом скалистой вершине.
— В тот момент, — сообщила она девочкам, следящим за каждым шагом её пути наверх, — я верила во всё это: в то, что вселенная имеет звук, что ты можешь поднять завесу и увидеть лицо Бога, во всё. Я видела Гималаи, протянувшиеся подо мною, и это тоже был Лик Божий. Пемба, должно быть, заметил что-то в моём выражении лица, что обеспокоило его, поэтому он крикнул мне: Смотри, Алли-биби, вершина! Я помню: мы как будто проплыли по последнему карнизу прямо к пику, а потом мы оказались там, где земля раскинулась под нами во все стороны. И свет; вселенная, очищенная светом. Я хотела сорвать с себя одежду и позволить ему впитаться в мою кожу. — Ни смешка из класса; они танцевали с нею обнажёнными на крыше мира. — Тогда начались видения: сплетённые радуги, танцующие в небе; сияние, льющееся вниз, подобно низринувшемуся с солнца водопаду; и были ангелы, я не шучу. Я видела их, и Шерпа Пемба — тоже. В это время мы стояли на коленях. Его зрачки выглядели абсолютно белыми, и, я уверена, мои были такими же. Я знаю, мы должны были умереть там, ослеплённые снегом и дурацкий горой, но тут я услышала грохот, громкий, пронзительный звук, подобный пушке. Это вернуло меня к реальности. Я кричала Пему, пока он тоже не пришёл в себя, и мы начали спуск. Погода быстро менялась; вьюга преграждала наш путь. Муть наполнила чистый, лучистый воздух, погружая его во тьму . Мы едва добрались до точки сбора и вчетвером забрались в небольшую палатку Шестого Лагеря, двадцать семь тысяч футов. Больше рассказывать почти что и нечего. Все мы потом возвращались к нашему Эвересту, раз за разом, всю ночь. Но в какой-то момент я спросила: «Что это был за шум? Кто стрелял из пушки?» Они посмотрели на меня, как на ненормальную. Кому бы понадобилось делать такую чертовски глупую вещь на такой высоте, сказали они, да и в конце концов, Алли, ты, чёрт возьми, прекрасно знаешь, что на этой горе нет пушки. Конечно, они были правы, но я слышала её, это я знаю точно: бабах, выстрел и эхо. Вот так-то, — закончила она резко. — Конец. История моей жизни.
Она подняла серебряноглавую трость и собралась уходить. Учительница, миссис Бари, попыталась было произнести обычную банальность. Но девочки не хотели отпускать свою гостью.
— Так что же это было тогда, Алли? — настаивали они; и она, будто ставшая вдруг на десять лет старше своих тридцати трёх, пожала плечами.
— Трудно сказать, — ответила она. — Возможно, это был призрак Мориса Уилсона.
Она покинула классную комнату, тяжело опираясь на палку.
*
Город — Благословенный Лондон, яар, и никаких проклятых нет! — был одет в белое, подобно скорбящему на похоронах . Какие, на хрен, похороны, господин хороший, задал себе дикий вопрос Джабраил Фаришта, уж точно не мои, а мне — проклятая надежда и уверенность. Когда поезд дополз до станции Виктория, он спрыгнул с него, не дожидаясь полной остановки, подвернул лодыжку и полез под багажные тележки и насмешки ожидающих лондонцев, следивших за его падением, вытаскивать свою чрезвычайно потрёпанную шляпу. Рекхи Мерчант нигде не было видно, и, ловя момент, Джабраил понёсся сквозь расступающуюся толпу как одержимый, только для того, чтобы вновь обнаружить её у турникета, терпеливо покачивающуюся на ковре, невидимую для чьих-либо глаз, кроме его собственных, в трёх футах над землёй.
— Что ты хочешь, — вспыхнул он, — что у тебя за дело ко мне?
— Наблюдать за твоим падением, — немедленно ответила она. — Оглянись по сторонам, — добавила она, — я уже заставила тебя выглядеть полным придурком.
Люди очищали место вокруг Джабраила, дикого человека в пальто не по росту и истоптанной шляпе, этот мужчина говорит сам с собой, произнёс детский голос, и мать ответила ему шш, дорогой, нехорошо издеваться над юродивыми. Добро пожаловать в Лондон. Джабраил Фаришта помчался к лестнице, ведущей вниз к Трубе . Рекха, летящая на ковре, позволила ему оторваться.
Но когда в большой спешке он достиг северной платформы Линии Виктории , он увидел её снова. На сей раз она была цветной фотографией на рекламном сорокавосьмистраничном постере на стене у дороги, рекламирующем достоинства международной системы автоматической телефонной связи. Отправьте свой голос в Индию на ковре-самолёте, советовала она. Не нужно ни джиннов, ни ламп. Он испустил громкий крик, ещё раз заставив своих попутчиков усомниться в его здравом рассудке, и сбежал на южную платформу, к только что тронувшемуся поезду. Он вскочил на борт и обнаружил там Рекху Мерчант, держащую на коленях скатанный в трубочку ковёр. Двери со стуком захлопнулись за ним.
В тот день Джабраил Фаришта носился по всем веткам лондонской подземки, и Рекха Мерчант находила его повсюду, куда бы он ни пошёл; она была рядом с ним на бесконечных эскалаторах Оксфордского цирка и в плотно набитых лифтах Тафнелл-парка , притираясь к нему в манере, которую при жизни считала весьма возмутительной. Снаружи от линий метрополитена она швыряла фантомы своих детей с верхушек разлапистых деревьев, а когда он вышел на воздух возле Банка Англии , театрально сбросилась с апекса его неоклассического фронтона . И даже несмотря на то, что у него не было никакого представления об истинном обличии этого самого изменчивого и хамелеонистого из городов, он креп в убеждении, что Лондон продолжает менять свой облик даже сейчас, когда Джабраил наматывает круги под ним, в результате чего станции подземки переползали с линии на линию и следовали друг за другом в очевидно случайной последовательности. Неоднократно он выскакивал, задыхаясь, из этого подземного мира, в котором перестали действовать законы пространства и времени, и пытался поймать такси; однако никто не хотел останавливаться, и ему приходилось погружаться обратно в эти адские дебри, в этот лабиринт без разгадки, и продолжать свои эпические странствия. Наконец, истощённый и потерявший надежду, он сдался фатальной логике безумия и сошёл на произвольно выбранной и, по его расчётам, последней бессмысленной станции своего долгого и бесполезного путешествия в поисках химеры исцеления. Он выбрался в душераздирающее безразличие занесённой мусором улицы, наводнённой транзитными грузовиками. Уже опустилась тьма, когда он, пошатываясь и истратив последние резервы оптимизма, добрёл до незнакомого парка, освещённого полным спектром эктоплазматического блеска вольфрамовых ламп. Когда он опустился на колени в уединённости зимней ночи, он увидел женскую фигуру, медленно приближающуюся к нему через заснеженный газон, и решил, что это, должно быть, его немезида, Рекха Мерчант, явилась, чтобы подарить ему смертельный поцелуй, чтобы утащить его в преисподнюю более глубокую, чем та, на которую обрекла она свою израненную душу. Он уже не таился и, когда женщина подошла к нему, упал вперёд на свои ладони; его пальто свободно разметалось вокруг него и придавало ему вид гигантского умирающего жука, напялившего, по неясной причине, грязную серую фетровую шляпу.
Будто издалека услышал он, как с губ женщины сорвался потрясённый сдавленный крик, в котором перемешались недоверие, радость и странное негодование, и прямо перед тем, как чувства оставили его, он понял, что Рекха позволила ему — до поры, до времени — достичь иллюзии безопасной гавани: так, чтобы триумф над ним мог стать ещё приятнее, чем прежде.
— Ты жив, — произнесла женщина, повторяя первые слова, когда-либо сказанные ему. — Ты вернулся к жизни. Вот в чём суть.
Улыбнувшись, он заснул в плоскостопных ногах Алли под падающим на город снегом.
Назад: III. Элёэн Дэоэн
Дальше: IV. Айша [582]