Книга: Фрекен Смилла и её чувство снега (с картами 470x600)
Назад: 1
Дальше: 3

2

Половина седьмого, но они уже позавтракали, и в кают-компании никого нет, кроме Верлена. Я выпиваю стакан сока и иду за ним к складу рабочей одежды. Он окидывает меня беспристрастным взглядом и выдает мне стопку вещей.
То ли дело в рабочей одежде, то ли в ситуации, то ли в цвете его кожи. Но на мгновение я чувствую потребность в контакте.
— Какой у тебя родной язык?
— У вас, — поправляет он мягко, — какой у вас родной язык?
В его датском чувствуется слабый подъем тона на каждом слове, как в фюнском диалекте.
Мы смотрим друг другу в глаза. В одном из нагрудных карманов у него лежит полиэтиленовый пакетик с вареным рисом. Из него он достает комочек, кладет в рот, медленно и тщательно пережевывает, глотает и трет ладони одну о другую.
— Боцман, — добавляет он. Потом он поворачивается и уходит. Нет ничего более гротескного на свете, чем холодная европейская вежливость в выходцах из стран третьего или четвертого мира.
В своей каюте я переодеваюсь в рабочую одежду. Он дал мне подходящий размер. Если рабочая одежда вообще может быть подходящего размера. Я надеваю пояс поверх халата. Теперь я больше не похожа на почтовый мешок. Теперь я похожа на песочные часы высотой один метр шестьдесят сантиметров. Я повязываю шелковый платок на голову. Мне надо делать уборку, и я не хочу, чтобы запылились красивые коротенькие волосы, начинающие покрывать мою плешь. Я иду за пылесосом. Ставлю его в коридоре и спокойно направляюсь в кают-компанию. Но не для того, чтобы продолжить завтрак. Я не могла съесть ни кусочка. За ночь море сквозь иллюминатор просочилось в мой желудок, соединилось с привкусом дизельного топлива, с сознанием того, что я нахожусь в открытом море, и обволокло меня изнутри тепловатой тошнотой. Есть люди, утверждающие, что можно побороть морскую болезнь, выйдя на палубу на свежий воздух. Может быть, это и подействует, если судно стоит у причала или идет по каналу Фальстербо и можно выйти и посмотреть на твердую землю, которая скоро окажется у тебя под ногами. Когда утром, постучав в мою дверь, меня будит Сонне, чтобы дать ключ, и я одеваюсь и в пуховике и лыжной шапочке выхожу на палубу, где, глядя в кромешную зимнюю тьму, осознаю, что теперь мне уже некуда деваться, потому что я нахожусь в открытом море и обратного пути у меня нет, — вот тут мне становится по-настоящему плохо.
Два стола в кают-компании убраны и вытерты. Я встаю у двери, ведущей в камбуз.
Урс взбивает кипящее молоко в кастрюле. Я прикидываю, что он должен весить килограммов сто пятнадцать. Но он крепкий. Зимой все датчане становятся бледными. Его лицо, пожалуй, даже зеленоватое. От жары камбуза оно еще покрыто испариной.
— Великолепный завтрак.
Я его и не пробовала. Но с чего-то же надо начать разговор.
Он улыбается мне и, пожав плечами, продолжает взбивать молоко.
— I am Schweizer.
Мне была дана привилегия изучить иностранные языки. Вместо того чтобы, как большинство других людей, говорить на жалком варианте лишь своего собственного языка, я, кроме этого, могу беспомощно выражаться еще на двух-трех других.
— Frühstück, — говорю я, — imponierend. Wie ein erstklassiges Restaurant.
— Ich hatte so ein Restaurant. In Genf. Beim See.
На подносе у него приготовлены кофе, горячее молоко, сок, масло, круассаны.
— На мостик?
— Nein. Завтрак не надо подавать. Его поднимают на кухонном лифте. Но если вы придете в одиннадцать пятнадцать, фройляйн, то будет второй завтрак для офицеров.
— Каково работать поваром на судне?
Вопрос является оправданием тому, что я не ухожу. Он ставит в кухонный лифт поднос и нажимает кнопку, на которой написано «Навигационный мостик». Теперь он готовит следующий поднос. Именно эта порция и интересует меня. Она состоит из чая, поджаренного хлеба, сыра, меда, варенья, сока, сваренных всмятку яиц. Три чашки и три тарелки. То есть на шлюпочной палубе «Кроноса», куда запрещено ходить стюардессе, находятся три пассажира. Он ставит поднос в лифт и нажимает кнопку «Шлюпочная палуба».
— Nicht schlecht. Кроме того, это было eine Notwendigkeit. Also elf Uhr fünfzehn.

 

Сценарий конца света точно определен. Все начнется с трех очень холодных зим, и тогда озера, реки и моря замерзнут. Солнце остынет, так что оно больше не сможет установить лето, будет падать белый, беспощадно бесконечный снег. Тогда придет длинная, нескончаемая зима, и тогда наконец волк Сколл проглотит солнце. Месяц и звезды исчезнут, и воцарится безграничная тьма. Зима Фимбульветр.
Нас учили в школе, что именно так скандинавы представляли себе конец света, пока христианство не просветило их — Вселенная погибнет в огне. Я навсегда запомнила это, не потому, что это было мне ближе, чем многое другое из того, чему учили, но потому, что речь шла о снеге. Когда я услышала об этом в первый раз, то подумала, что такое заблуждение могло возникнуть у людей, которые никогда не понимали, что такое зима.
В Северной Гренландии на этот счет были разные мнения. Моя мать, и многие вместе с ней, любили зиму. Из-за охоты на только что вставшем льду, из-за глубокого сна, из-за домашних ремесел, но в основном из-за походов в гости. Зима была временем общения, а не временем конца света.
Еще нам в школе рассказывали, что датская культура с древних времен и со времен представлений о зиме Фимбульветр многого достигла. Бывают минуты, когда мне трудно поверить, что это так. Вот как, например, сейчас, когда я протираю спиртом солярий в спортивной каюте «Кроноса».
Ультрафиолетовый свет от зажженной лампы расщепляет небольшое количество содержащегося в атмосфере кислорода, образуя нестабильный газ озон. Его резкий запах сосновых иголок можно почувствовать и летом в Кваанааке в болезненно резком солнечном свете, отраженном от снега и моря.
В мои служебные обязанности входит протирание этого наводящего на размышление аппарата спиртом.
Мне всегда нравилось делать уборку. Хоть в школе нам и пытались привить лень.
В деревне первые полгода нас учила жена одного из охотников. Однажды летом приехали, чтобы забрать меня в город, два человека из интерната. Это были датский священник и западногренландский катекет. Они раздавали указания, не глядя на наши лица. Они называли нас avanersuarmiut — люди с севера.
Мориц заставил меня уехать. Мой брат слишком вырос и стал слишком упрям для него. Интернат находился в Кваанааке, в самом городе. Я провела там пять месяцев, прежде чем мой боевой дух окреп достаточно для того, чтобы я смогла оказать сопротивление.
В интернате нам всякий раз подавали готовую еду. Мы принимали горячий душ каждый день, и нам через день давали чистую одежду. В деревне же мы мылись раз в неделю, и еще реже — на охоте или в поездках. Каждый день с глетчера на скалах я приносила домой в мешках kangirluarhuq — большие глыбы пресноводного льда — и растапливала их на плите. В интернате просто открывали кран. Когда наступили каникулы, все ученики и учителя отправились на остров Герберта в гости к охотникам, и в первый раз за долгое время мы ели вареное тюленье мясо с чаем. Там я и ощутила беспомощность. Не только свою — беспомощность всех остальных. Мы больше не могли собраться с силами, уже не казалось естественным протянуть руку за водой, хозяйственным мылом и коробочкой неогена и начать тереть шкуры. Было непривычно стирать белье, невозможно взяться за приготовление еды. Во время каждого перерыва мы впадали в мечтательное ожидание, пребывая в котором мы надеялись, что кто-нибудь подхватит, сменит нас, освободит нас от наших обязанностей и сделает то, что надлежало сделать нам самим.
Когда я поняла, куда идет дело, я впервые поступила наперекор Морицу и вернулась. Одновременно я вернула себе возможность получать относительное удовлетворение от работы.
То же самое удовлетворение появляется и сейчас, когда я убираю пылесосом каюты на верхней палубе, где живет экипаж. То же ощущение спокойствия, что и в детстве, когда я чинила сети.
В каждой каюте царит идеальный порядок. Тем, кто прошел через интернаты жизни, подобные моим, понятно, что когда для тебя самого и твоих внутренних чувств есть всего лишь несколько кубических метров, то в этом личном пространстве должны соблюдаться самые жесткие правила, если хочешь противостоять безнадежности, распаду и разрушению, которые исходят от окружающего мира.
Подобная педантичность была свойственна и Исайе. И у механика она была. Она есть у экипажа «Кроноса». Удивительно, но она есть и у Яккельсена.
На стенах у него вымпелы, почтовые открытки и всякие безделушки из Южной Америки, с Востока, из Канады и Индонезии.
Вся одежда в шкафу аккуратно сложена в стопки.
Я ощупываю эти стопки. Снимаю матрас и чищу пылесосом отделение для постельного белья. Выдвигаю ящики письменного стола, встаю на колени и заглядываю под стол, тщательно ощупываю матрас. У него полон шкаф рубашек, я беру в руки каждую из них. Некоторые из натурального шелка. У него коллекция лосьонов после бритья и одеколонов, с дорогим и сладковатым спиртовым запахом, я открываю их, капаю понемногу на бумажную салфетку, которую скатываю в шарик и кладу в карман халата, чтобы потом спустить в туалет. Я ищу нечто конкретное и ничего не нахожу. Ни того, что ищу, ни чего-либо другого, представляющего интерес.
Я ставлю пылесос на место и иду по второй палубе мимо холодильников и кладовых и оттуда далее вниз по трапу, с одной стороны которого находится нечто, что должно быть дымоходом, а с другой стороны — стена с надписью Deep Tank. Трап ведет к двери в машинное отделение. В качестве оправдания в руке у меня наготове швабра и ведро, а если этого будет недостаточно, я всегда могу воспользоваться старой проверенной историей, будто я иностранка и поэтому заблудилась.
Дверь тяжелая, изолированная, и, когда я ее открываю, меня сначала оглушает шум. Я выхожу на стальную платформу, откуда начинается узкая галерея, тянущаяся поверху вдоль всего помещения.
В середине помещения метрах в десяти подо мной на слегка приподнятом фундаменте возвышается двигатель. Он состоит из двух частей: главной, с девятью обнаженными головками цилиндров, и шестицилиндрового вспомогательного двигателя. Ритмично, словно части бьющегося сердца, работают блестящие клапаны. Вся установка высотой метров пять и длиной около двенадцати производит впечатление огромного, укрощенного дикого животного. Вокруг ни души.
Стальное перекрытие — решетчатое, мои парусиновые тапочки ступают прямо над бездной.
Повсюду развешаны таблички на пяти языках, запрещающие курение. В нескольких метрах впереди меня — ниша. Оттуда тянется голубой шлейф табачного дыма. Яккельсен сидит на складном стуле, положив ноги на рабочий стол, и курит сигару. В сантиметре под его нижней губой виден кровоподтек шириной во весь рот. Я прислоняюсь к столу, чтобы незаметно положить ладонь на лежащий там тринадцатидюймовый разводной ключ.
Он снимает ноги со стола, откладывает сигару и расплывается в улыбке:
— Смилла. Я как раз о тебе думал.
Я убираю руку со стола. Его беспокойство на время пропало.
— У меня больная спина. На других судах во время плавания никто не суетится. А мы здесь начинаем в семь часов. Сбиваем ржавчину, сращиваем швартовы, красим, снимаем окалину и драим латунь. Как можно держать свои руки в приличном виде, когда ты каждый Божий день должен сращивать тросы?
Я ничего не отвечаю. Я испытываю Бернарда Яккельсена молчанием.
Он переносит его очень плохо. Даже сейчас, когда у него прекрасное настроение, можно почувствовать скрытую нервозность.
— Куда мы плывем, Смилла?
Я продолжаю молчать.
— Я пять лет плаваю, никогда ничего подобного не встречал. Сухой закон. Форма. Запрет входить на шлюпочную палубу. И даже Лукас говорит, что не знает, куда мы направляемся.
Он снова берет сигару.
— Смилла Кваавигаак Ясперсен. Второе имя, кажется, гренландское…
Он, наверное, посмотрел мой паспорт. Который лежит в судовом сейфе. Это наводит на размышления.
— Я внимательно осмотрел судно. Я знаю все о судах. У этого — двойной корпус и ледовый пояс по всей длине. В носовой части листы обшивки такие толстые, что могут выдержать взрыв противотанковой гранаты.
Он лукаво смотрит на меня.
— Сзади, над винтом, «ледяной нож». Двигатель индикаторной мощностью в шесть тысяч лошадиных сил, достаточной для того, чтобы идти со скоростью шестнадцать-восемнадцать узлов. Мы идем по направлению ко льдам. Это уж точно. Уж не на пути ли мы в Гренландию?
Мне не требуется отвечать, чтобы он продолжал.
— Теперь посмотри на команду. Всякий сброд. А держатся вместе, все знают друг друга. И боятся, и не вытянешь из них, чего боятся. И пассажиры, которых никогда не видишь. Зачем они на борту?
Он откладывает сигару. Она так и не доставила ему удовольствия.
— Или взять тебя, Смилла. Я много ходил на четырехтысячетонных судах. На них, черт возьми, не было никакой горничной. Тем более такой, которая ведет себя как царица Савская.
Я беру его сигару и бросаю ее в ведро. Она гаснет с тихим шипением.
— Я делаю уборку, — говорю я.
— Почему он взял тебя на борт, Смилла?
Я не отвечаю. Я не знаю, что ему сказать.

 

Только когда дверь машинного отделения за мной захлопывается, я понимаю, каким раздражающим был шум. Тишина действует благотворно.
Верлен, боцман, стоит на средней площадке лестницы, прислонившись к стене. Поравнявшись с ним, я невольно стараюсь повернуться к нему спиной.
— Заблудились?
Из нагрудного кармана он достает горсточку риса и подносит ко рту. Он не роняет ни зернышка, и на руках его ничего не остается, все его движения уверенные и отработанные.
Мне, наверное, надо было бы придумать какое-нибудь оправдание, но ненавижу, когда меня допрашивают.
— Просто сбилась с пути.
Поднявшись на несколько ступенек, я кое-что вспоминаю.
— Господин боцман, — добавляю я. — Просто сбилась с пути, господин боцман.
Назад: 1
Дальше: 3