Книга: Фрекен Смилла и её чувство снега (с картами 470x600)
Назад: 1
Дальше: 3

2

Сначала мы оказываемся в кают-компании. Иллюминаторы сделаны из латуни, стены и потолок — из красного дерева. На креслах — подушки из светлой кожи, кресла привинчены к полу латунными шурупами и снабжены прикрепленными при помощи карданных подвесов бронзовыми держателями для стаканов с виски и к тому же настолько глубоки, что и во время арктического тайфуна в них можно было бы сидеть, наслаждаясь звоном кубиков льда в тройном «лафруа».
Следующее помещение — это 25-метровый променад в направлении хода судна, снова мимо красного дерева и отполированных иллюминаторов, мимо корабельных хронометров и крепко привинченных к полу массивных столов, где десяток человек работают так, как будто все должно быть свернуто через тридцать секунд. Женщины набирают что-то на компьютерах, мужчины говорят сразу по трем телефонам, а потолка не видно за облаком сигаретного дыма и суеты.
Следующее помещение — кабинет секретаря. Там сидит дама средних лет, подкрашенная, в блузке с кружевами, сшитом на заказ пиджаке и с такими руками, как будто ее наняли на работу кузнецом. Она могла бы испугать меня, если бы со мной не было механика.
Он ее знает. Они здороваются за руку, и со стороны это выглядит так, будто они собираются заняться армрестлингом. Мы идем дальше в каюту капитана. По пути мы проходим мимо стендов с моделями танкеров, из тех, где команда, пока переберется с носа на корму, должна трижды разбивать лагерь.
Иллюминаторы здесь размером с крышку канализационного люка и находятся ниже, так что видны кусты в маленьком скверике на Санкт-Анне Плас. Это напоминает нам о том, что, будучи самым отвратительным примером экстравагантности внутренней отделки, с которым я когда-либо сталкивалась, все это морское надувательство находится на третьем этаже дворца, задний фасад которого смотрит на дворец Амалиенборг.
За письменным столом, по краю которого сделан бордюр, чтобы позолоченные шариковые ручки не скатывались на пол во время воображаемой морской качки, сидит мальчик, которому на вид не больше четырнадцати лет, недавно прошедший обряд конфирмации, с приглаженными волосами песчаного цвета и веснушками на носу.
Когда он начинает говорить, у него оказывается тонкий, светлый альт, полный достоинства.
— Я хорошо знаю, что ты хочешь сказать, дорогая моя. Ты хочешь сказать: «Где твой папа, дружок, потому что это с ним мы пришли поговорить». Но ты ошибаешься. В следующем месяце мне стукнет тридцать три года. Если меня по ошибке убьет какой-нибудь маньяк — охотник за детишками, то моей жене и моим троим детям останется двадцать пять миллионов, когда будет продана эта лавочка.
И он подмигивает мне.
Его зовут Бирго Ландер. Он друг механика. Он владелец и директор своей собственной судоходной компании. Его воспитание проходило во всех датских исправительных учреждениях, он сирота, богат, свободен от угрызений совести, страдает дисграфией в еще большей степени, чем механик, он пьет, имеет пристрастие к азартным играм, у него такая внешность, что он мог бы ездить по детскому билету в общественном транспорте, но это ему ни к чему, так как у него есть сделанный по индивидуальному заказу «ягуар».
Кое-что из этого я и вся Дания знаем из журналов и газет. Остальное мне по пути сюда рассказал механик.
Он обеими руками берет руку механика. Он ничего не говорит, но смотрит на него так, как будто вновь обрел давным-давно пропавшего старшего брата. Потом мы садимся. Механик отодвигает свой стул немного назад, выходя из разговора. Объяснять должна я.
— Если я хочу нанять судно водоизмещением примерно четыре тысячи тонн, чтобы перевезти груз, о котором я не хочу никому ничего говорить, в место, о котором я тоже не хочу ничего сообщать, как мне себя вести? И если я уже нахожусь в процессе поисков, может ли кто-нибудь посторонний отследить мои попытки?
Он встает. На нем ковбойские сапоги с высокими каблуками. Они не особенно прибавляют ему роста. Из шкафа на стене он достает литровую бутылку прозрачной фруктовой водки. Мы с механиком отказываемся. Он наливает себе водку в высокий цилиндрический стакан для воды.
По всей комнате распространяется запах свежих груш. Он отпивает. Семь раз подряд. Потом смотрит на меня, чтобы проверить, произвело ли это на меня впечатление.
— Я пьян с десяти утра, — говорит он. — И у меня есть на это деньги.
Глаза у него мутные, но голос ясный.
— Если бы ты попыталась найти судно, то посторонний мог бы тебя обнаружить. Но только если бы он дружил с судовым маклером. Ты, милая моя, теперь дружишь.
В каком-то смысле мне он уже нравится. Брошенный ребенок, который никогда не умел вести себя и у которого вообще-то и не возникало желания научиться этому.
В ящике стола он находит тысячекроновую бумажку и кладет ее на стол.
— Все имеет лицевую сторону и оборотную. Обычно они одинакового размера.
Он ласково поворачивает купюру.
— Но в судоходном деле все так хитро устроено, что оборотная сторона гораздо больше лицевой.
Он резко взмахивает рукой.
— Лицевая сторона — это контора в дорогом районе. Это все то красное дерево и те анфилады комнат, через которые вы прошли по пути сюда.
Он постукивает себя по голове, на которой растут редкие волосы.
— Оборотная сторона, она здесь. Судно не «нанимают», моя милая. Судно фрахтуют. У судовладельца. Заключается контракт. В таком контракте есть лицевая сторона, которая — если что-то будет не в порядке — может быть представлена в Морском торговом суде. На этой лицевой стороне написано, куда плывет судно и что оно везет.
Он отхлебывает водку.
— Но ведь ты не хочешь ничего сообщать о месте назначения и грузе. Поэтому ты просишь сделать контракт, где вместо пункта назначения будет написано — «По всему миру», а вместо характеристики груза — «Без описания». Это желание огорчит любого судовладельца. Суда — это все равно что дети. Хочется знать, где они играют. Хочется, чтобы они не попадали в дурную компанию. Но нет такого горя, от которого нельзя было бы откупиться. Поэтому ты предлагаешь, чтобы было разработано так называемое sideletter — дополнение к контракту. В датской судоходной практике сплошные дополнения к контрактам. Почти все датские судоходные компании в последние пятнадцать лет возили уголь из Южной Африки и оружие на Ближний Восток. Хотя это и противоречит законодательству. Это требует метровых дополнений к контрактам. И их не надо представлять в Морской торговый суд. Они так же чувствительны к свету, как и непроявленная фотопленка. Такое дополнение ты и просишь составить. Там написано, что ты выплатишь судоходной компании своего рода премию за то, чтобы она и дальше продолжала быть деликатной и ничего не разглашающей барышней. Давай сыграем в игру. Предположим, что я судовладелец, у которого ты хочешь зафрахтовать судно. Девяносто восемь процентов всех сделок в этой сфере проходят с глазу на глаз. И сейчас ты расскажешь дяде Бирго с глазу на глаз, куда же на самом деле должен отправиться твой кораблик.
— К западному побережью Гренландии.
— Это осложнит ситуацию для того, кто хочет зафрахтовать судно, и облегчит задачу тому, кто хочет проследить за этим делом. Чтобы совершать рейсы в Гренландию, судно должно быть ледового класса. Судовой надзор в Дании требует, чтобы все суда проходили проверку соответствия классу раз в четыре года в отношении корпуса и раз в год на предмет оборудования и машин. Если судно не пройдет проверку, то оно вообще не выйдет в море. С прошлого года установлены требования, что для плавания в Гренландию судно должно иметь двойное днище и двойные борта.
— А команда?
— Обычно судно фрахтуют с командой. В противном случае обращаются к одной из международных фирм, которые ничем другим не занимаются — только укомплектовывают суда командой. Но в этом конкретном случае, скорее всего, выберут «bare boat charter». То есть будет нанято судно, и ничего другого. Тогда сначала находят капитана. Это должен быть особенный человек, которого можно отвести в сторону и, наполнив бокалы, рассказать ему, что его зарплата в этом случае будет несколько выше обычной. В обмен на это потребуется весь его такт и деликатность. Вместе с ним находят остальную команду. Для судна водоизмещением в четыре тысячи тонн она будет состоять из одиннадцати-двенадцати человек.
Тут я вынуждена обратиться к нему с просьбой. Просить всегда трудно.
— Если бы какой-нибудь клиент пытался зондировать почву, чтобы найти такое судно и такого капитана, мог бы ты это узнать, дядя Ландер?
Он печально смотрит на меня:
— Заголовок вверху, на первой странице, отражающий все, что происходит в этой отрасли, гласит: All negotiations whatsoever to be kept strictly private and confidential. Судоходство — одна из самых конфиденциальных отраслей в мире.
Он торжественно поднимает свой стакан. И подмигивает мне:
— Но для тебя, мой пусик, я пойду на крайности.
Он смотрит на механика, а затем на меня.
— Если я могу тебя так называть?
— Ты можешь, — говорю я, — называть меня так, как это придет тебе в твою сморщенную головку.
Он моргает. Он настолько отвык получать отпор, что забыл, какие ощущения возникают при этом.
На мгновение он закрывает лицо руками, чтобы собраться с мыслями.
— Этот бизнес не очень хорошо выглядит на поверхности. Но с оборотной стороны он полон того, что называют этикой. И два основных правила таковы: никогда не обманывают клиента. Никогда не обманывают другого посредника.
Он сглатывает. Нам открывается его жизненная философия.
— Можно надрать государство и власти, если представится такая возможность. С невозмутимой улыбкой нарушают валютное законодательство Оле Есперсена, едут в Кейптаун с чемоданом, где лежит миллион наличными, чтобы подкупить какого-нибудь бушмена — начальника порта, который задерживает танкер водоизмещением в пятьсот тысяч тонн на рейде под предлогом карантина. Покупают пять компаний в год в Панаме по тысяче долларов штука, чтобы избежать плавания под датским флагом и по датскому законодательству. Груз, у которого аллергия на таможню, направляют в испанский порт, где купили местного таможенника, чтобы он заново выписал счет-фактуру на ваши ящики. Но клиента не обманывают. Потому что клиенты возвращаются. И в первую очередь не обманывают посредника. Мы, маклеры, держимся вместе. Ведь все происходит таким образом: у меня есть клиент, у которого есть судно, у тебя есть клиент, у которого есть груз, и мы их сводим. В следующий раз все наоборот. Судовой маклер живет благодаря другим маклерам, которые живут благодаря другим маклерам…
Он растроган.
— Это большое братство, милая моя.
Сделав глоток, он выжидает, пока голос не начнет его слушаться.
— Это означает, что у нас есть своя сеть. Мы знаем всех маклеров от Гваделупы до Огненной Земли, от Рангуна до Гебридов. И мы общаемся друг с другом. Короткие разговоры, и когда проговоришь несколько лет и если имеешь нюх, то можно наконец зарабатывать по сто тысяч крон каждый раз, когда хватаешь телефонную трубку и открываешь рот. В каждом крупном порту у Ллойда и других крупных компаний есть наблюдатель, который сообщает о прибытиях и убытиях. И ведь постепенно узнаешь наблюдателей. Если кто-то попытался нанять судно ледового класса водоизмещением четыре тысячи тонн, чтобы перевезти тайный груз в тайное место, и если тебя интересует, кто и как, то ты обратилась по адресу, моя милая. Потому что дядя Бирго выяснит это для тебя.
Мы встаем. Он протягивает руку над столом:
— Приятно было познакомиться, моя милая.
Он действительно так думает.
Мы проходим мимо кружевной блузки. В следующем помещении я останавливаюсь:
— Я кое-что забыла.
Он сидит за письменным столом. Он все еще хихикает себе под нос. Я подхожу к нему и целую его в щеку.
— Что скажет Фойл? — спрашивает он.
Я подмигиваю ему.
— All negotiations whatsoever to be kept strictly private and confidential.

 

Раз в два дня Мориц забирает Бенью после дневных репетиций, и они вместе обедают в «Саварине» в Нюхауне.
Мориц ходит туда из-за их кухни, и потому что цены стимулируют его чувство собственного достоинства, и потому что ему нравится то, что через стеклянные окна высотой во весь фасад здания хорошо видно людей на улице. Бенья ходит с ним, потому что она знает, что через те же самые окна она хорошо видна людям на улице.
У них постоянный столик у окна и постоянный официант, и они всегда едят одно и то же. Мориц заказывает бараньи почки, а Бенья — вазочку с таким кормом, который обычно дают кроликам. Неподалеку от них сегодня сидит семейство, которому удалось незаметно протащить с собой маленького ребенка в этот вообще-то защищенный от детей уголок. Мориц смотрит на ребенка.
— Ты так и не подарила мне внуков, — говорит он мне.
— Маленькие дети пахнут мочой, — говорит Бенья.
Мориц смотрит на нее с удивлением.
— Бараньи почки тоже пахнут мочой, — говорит он.
Я думаю о механике, который ждет меня в машине.
— Ты не хочешь присесть, Смилла?
— Меня ждет один человек.
Через окна Бенье видно «моррис», но не видно того, кто в нем сидит.
— Похоже, что это человек твоего же возраста, — говорит она. — Ему где-то за сорок. Если судить по его шикарному автомобилю.
Если я отвечу, это заденет Морица. Поэтому я пропускаю это мимо ушей.
Я прислоняюсь к столу. Так было всегда. Бенья и Мориц уютно сидят, откинувшись в креслах. Они здесь как дома. Я стою в верхней одежде и чувствую себя так, будто пришла с улицы, чтобы продать им что-нибудь.
У Морица в руках два конверта. Один из них серый, и на нем пятна, похожие на красное вино. Мы оба молчим, и он пытается с помощью конвертов заставить меня сесть за стол. Ему это не удается.
— Мне это неприятно, — говорит он.
Я не понимаю, что он имеет в виду.
— Вид — это не совсем простое имя. Был такой композитор, Йонатан Вид. Я позвонил Виктору Халькенваду.
Бенья поднимает голову. Это имя даже она слышала.
— Я не знала, что он еще жив.
— Да я тоже не уверен в том, что это жизнь.
Он протягивает мне конверт. Я подношу его к носу. Пятно от красного вина. Мориц засовывает палец за край свитера и проводит им вдоль воротника.
— Это было неприятно. Он очень сдал. В конце концов он швырнул трубку. Я не успел закончить фразу. Но он все-таки написал мне.
Очень редко появляется возможность увидеть Морица смущенным. Сейчас как раз такой редкий случай. Только в машине я понимаю, в чем тут дело.
Он догоняет меня в дверях:
— Ты забыла вот это.
Это другой конверт.
— Одна вырезка о Тёрке Виде. Из «Датского пресс-бюро».
Эта фирма, клиентом которой он является, собирает вырезки из газет. Они собирают упоминания в печати о нем самом.
Он хочет дотронуться до меня. И не решается. Хочет что-то сказать. И не может.

 

В машине я читаю письмо вслух. Почерк с трудом можно разобрать.
«Йорген, жалкий подмастерье цирюльника».
Механик выглядит озадаченным.
— Первое имя моего отца Йорген, — говорю я. — А Виктор всегда был раздражителен.
Последний раз я видела его, должно быть, лет пятнадцать назад. Оперный театр выделил ему за заслуги квартиру на Сторе Канникестрэде. Он сидел в кресле, стоящем у рояля. Он был в халате, в другой одежде я его никогда не видела. У него были голые опухшие ноги. Я не знаю, мог ли он еще ходить. Он, должно быть, весил больше 150 килограммов. Все с него свисало. Смотрел он на меня, а не на Морица. Под глазами у него были не то что мешки — это были настоящие гамаки.
— Я не люблю женщин, — сказал он. — Сядь-ка подальше.
Я отсела подальше.
— Ты была такой милой в детстве, — сказал он. — Это время прошло.
Он подписал конверт пластинки и протянул Морицу.
— Я знаю, о чем ты думаешь, — сказал он. — Ты думаешь, что вот старый идиот записал еще одну пластинку.
Это были «Песни Гурре». У меня все еще хранится та пластинка. Запись эту по-прежнему невозможно забыть. Иногда я думаю, что тело, само наше физическое существование ставит предел тому, насколько сильную боль может вынести душа. И что Виктор Халькенвад на этой пластинке подходит к этому пределу. Так что все мы теперь можем, слушая, почувствовать это вместе с ним, и при этом нам самим не надо проделывать тот же путь.
Даже если вы, как и я, ничего не знаете об истории европейской культуры, вы можете ощутить, что в этой музыке, на этой пластинке наступает конец света. Вопрос: пришло ли что-нибудь ему на смену? Виктор полагал, что нет.
«Я посмотрел в своем дневнике. Это все, что осталось от моей памяти. Последний раз ты навещал меня десять лет назад. Позволь сообщить тебе, что у меня болезнь Альцгеймера. Даже такой дорогой врач, как ты, должен знать, что это значит. Каждый день уничтожает кусочек моего мозга. Скоро я, слава Богу, даже не смогу вспомнить всех вас, предавших меня и самих себя».
Его пение воздействовало именно своим равнодушием. В его голосе, трепетном, готовом разорваться, невыносимо наполненном романтикой и ее ощущениями, была какая-то отстраненность, что-то, посылавшее все к чертовой матери.
«Мы с Йонатаном вместе учились в Консерватории. Мы поступили в 1933 году. В тот год, когда Шёнберг обратился в иудаизм. В год, когда горел Рейхстаг. Это было вполне в духе Йонатана — он всегда хреново выбирал время. Он сочинил произведение для восьми поперечных флейт и назвал его «Серебряные полипы». Прямо в разгар идиотских послевоенных предрассудков в Дании, когда сам Карл Нильсен считался чересчур вызывающим. Он написал гениальный концерт для фортепьяно с оркестром. В рояле предполагалось положить на струны старые железные кухонные конфорки, потому что это давало совершенно уникальный звук. Это произведение так и не было исполнено. Никогда, ни единого раза. Он женился на женщине, о которой даже я не мог сказать дурного слова. Ей было чуть больше двадцати, когда у них родился мальчик. Они жили в Брёнсхойе, в одном из тех его кварталов, которые уже больше не существуют. Садовые сараюшки, покрытые рифленым железом. Я бывал у них там. Йонатан не зарабатывал ни гроша. Мальчишка был заброшен. Драная одежда, покрасневшие глаза, велосипед ему так никогда и не смогли купить, его колотили в местной пролетарской школе, потому что он был слишком слаб от голода, чтобы защищаться. А все потому, что Йонатан считал себя великим художником. Все вы предали своих детей. И такой старый хрен, как я, должен вам это объяснять».
Механик остановил машину у тротуара, чтобы слушать.
— Сараи в Брёнсхойе, — говорит он. — Я их помню. Они были за кинотеатром.
«Он порвал все контакты со мной. Я слышал, что они в какой-то момент оказались в Гренландии. Она поехала туда работать учительницей. Кормила семью, пока Йонатан сочинял для белых медведей. После их возвращения я один раз навестил их. Сына я тоже видел. Красив как бог. Какой-то ученый. Холоден. Мы говорили о музыке. Он все время спрашивал о деньгах. Неизлечимая болезнь. Как и у тебя, Мориц. Десять лет ты не был у меня. Чтоб ты задохнулся в своем богатстве. В мальчике тоже было какое-то упрямство. Как в Шёнберге. Додекафоническая музыка. Чистое упрямство. Но Шёнберг не был холоден. Мальчик был изо льда. Я устал. Я начал мочиться в постель. Ты можешь это слушать, Мориц? Твой черед тоже когда-нибудь придет».
Подпись он не поставил.
Вырезка во втором конверте — это просто газетная заметка. Полиция в Сингапуре 7 октября 1991 года задержала датчанина Тёрка Вида. Консульство от имени Министерства иностранных дел выразило протест. Это мне ничего не говорит. Но это напоминает мне о том, что и Лойен когда-то был в Сингапуре. Фотографировал мумии.

 

Мы едем в Северную гавань. Проезжая мимо Криолитового общества «Дания», он снижает скорость, и мы смотрим друг на друга.
Мы оставляем машину у электростанции Сванемёлле и идем к гавани по Сункроусгаде.
Дует сухой ветер с едва различимыми, кружащимися ледяными кристаллами, обжигающими лицо.
Иногда мы держимся за руки. Иногда останавливаемся и целуемся холодными губами и горячим ртом, иногда идем порознь. Мы в сапогах, на тротуаре намело сугробы. И возникает ощущение, что мы танцоры, которые скользят, то сливаясь в объятии, то разжимая его, с подхватами и поддержками. Он не сдерживает меня. Он не тянет меня к земле, не принуждает меня двигаться вперед. Он то идет рядом со мной, то немного позади меня.
В торговой гавани есть какая-то честность. Здесь нет королевских яхт-клубов, нет променадов, не тратится энергия для освещения фасадов. Здесь хранилища кормов и удобрений, склады, портальные краны.
За открытыми воротами — стальной корпус судна. Мы поднимаемся по деревянному трапу и выходим на палубу. Усевшись на кокпите, мы смотрим на белую палубу. Я кладу голову ему на плечо. Мы плывем. Лето. Мы плывем на север. Может быть, вдоль побережья Норвегии. Не очень далеко от берега, потому что я боюсь открытого моря. Мимо выходов из больших фьордов. Светит солнце. Море синее, ясное, глубокое. Как будто у нас под килем множество жидких кристаллов. Светит полуночное полярное солнце. Красноватый, как будто дрожащий светящийся диск. Слабое пение ветра в снастях.
Мы выходим на причал. Люди в комбинезонах, проезжая мимо на велосипедах, оборачиваются нам вслед, и мы улыбаемся им, зная, что излучаем сияние.
Мы бродим по тихим набережным, пока не коченеем от холода. Мы ужинаем в маленьком ресторанчике, примыкающем к коптильне. Облака на небе на некоторое время подчиняются красному, редко наблюдаемому закату солнца, превращающему светло-голубые корпуса рыбачьих катеров в розовые и фиолетовые.
Он рассказывает мне о своих родителях. Об отце, плотнике, который никогда ничего не говорит и который один из последних в Дании людей, умеющих сделать винтовую лестницу, поднимающуюся к небу идеальной деревянной спиралью. О своей матери, которая для кулинарных страниц дамских журналов печет торты, которые сама не может попробовать, потому что у нее диабет.
Когда я спрашиваю его, откуда он знает Бирго Ландера, он качает головой и замолкает. Я через стол поглаживаю одну сторону его подбородка и изумляюсь тому, как это жизнь может заставить неожиданно испытать счастье и экстаз с совершенно чужим человеком.
На улице стемнело.

 

Даже зимой, даже в темноте богатый район Хеллеруп находится в другом измерении по сравнению с Копенгагеном. Мы остановили машину на тихой, спокойной улице. Вдоль поребрика и у высоких стен, окружающих виллы, белеет снег. В садах вечнозеленые деревья и кустарники выделяются плотными, черными плоскостями, словно опушки леса или участки на склоне горы на фоне белого снежного покрова.
Здесь нет фонарей на улицах. И все же нам видно дом. Белая высокая вилла, стоящая в том месте, где улица, на которой мы остановились, выходит к аллее.
Вокруг дома нет ограды или изгороди. С тротуара можно выйти прямо на лужайку. Наверху, на третьем этаже, в окне горит свет. Дом в хорошем состоянии, недавно покрашен, выглядит дорогим и не бросается в глаза.
На некотором расстоянии от тротуара на лужайке — освещенная табличка. На табличке написано: «Геоинформ».
Мы просто хотели проехать мимо, чтобы посмотреть на здание. Но простояли здесь уже час.
Это никак не связано с домом. Мы могли бы стоять где угодно. Сколько угодно.
Рядом с нами останавливается полицейская машина. Она уже два раза проезжала мимо нас. Теперь они хотят выяснить, зачем мы тут остановились.
Полицейский, не обращая на меня внимания, обращается к механику:
— В чем дело, приятель?
Я высовываю голову из окна прямо в патрульную машину.
— Мы живем в однокомнатной, господин комиссар. Снимаем квартиру в подвале на Йегерсборггаде. У нас трое детей и собака. Но иногда хочется немного личной жизни. И лучше — бесплатно. Поэтому мы едем сюда.
— О'кей, фру, — говорит он. — Но поезжайте в другое место со своей личной жизнью. Это дипломатический квартал.
Они уезжают. Механик заводит машину и трогается с места.
Тут свет в доме перед нами гаснет. Он притормаживает. Мы ползем в сторону аллеи с выключенными фарами. На лестнице появляются три фигуры. Две из них — лишь темные точки в ночи. Третья стремится выйти на свет. Меховая шуба, белое лицо освещено. Это женщина, которая говорила с Андреасом Лихтом на похоронах Исайи. Она делает движение головой, отбрасывая темные волосы в ночь. Теперь, когда я вижу это движение еще раз, мне понятно, что оно выражает не тщеславие, а самоуверенность. Открывается дверь гаража. В потоке света появляется машина. Фары освещают нас, и она уезжает. Двери за ней медленно закрываются.
Мы едем следом за машиной. Не очень близко к ней, потому что аллея пуста, но и не слишком далеко.

 

Если ехать по Копенгагену в темноте и позволить всему окружающему выскользнуть из фокуса и расплыться, то проступает новый рисунок, невидимый настроенному на резкость глазу. Город словно движущееся светящееся поле, словно белая и красная паутина, опутывающая сетчатку.
Механик ведет машину без всякого напряжения, почти целиком погрузившись в самого себя, как будто он находится на грани сна. Он не делает резких движений, нет неожиданных резких торможений, ускорения, а лишь плавное скольжение по улицам среди машин. Где-то впереди нас широким, низким силуэтом все время маячит ведущая нас машина.
Машины попадаются все реже и наконец совсем пропадают. Мы направляемся к Кальвебод Брюгге.
Мы выезжаем на набережную очень медленно, выключив фары. В нескольких сотнях метров впереди нас, на самом причале, гаснут два красных габаритных огня. Механик останавливается у темного дощатого забора.
Более теплое, чем воздух, море создает дымку, которая поглощает весь свет вокруг. Видимость около ста метров. Противоположная сторона гавани исчезла во тьме. Слышно протяжное хлюпанье волн о причал.
И вдруг — какое-то движение. Не звук, а постепенно проступающая черная точка в ночи. Черное пятно, которое методично движется от одного автомобиля к другому. В двадцати пяти метрах от нас движение прекращается. На фоне светлого рефрижератора стоит человек. Воздух над его фигурой светится, как будто это светлая шляпа или нимб. Человек долго стоит неподвижно. Дымка становится плотнее. Когда она рассеивается, человека нет.
— Он трогал капоты автомобилей. Чтобы проверить, не теплые ли они.
Он шепчет, как будто его голос может быть услышан в ночи.
— Осторожный ч-человек.
Мы сидим тихо, и время проходит сквозь нас. Несмотря на то что мы сидим в этом месте, несмотря на то неизвестное, чего мы ждем, для меня это время — словно река счастья.
По его часам прошло, должно быть, полчаса.
Мы не слышим машину. Она появляется из тумана с потушенными фарами и проезжает мимо нас, звук ее двигателя похож на шепот. Стекла у нее темные.
Мы выходим из машины и идем к причалу. Два больших силуэта, которые угадывались в темноте, это корабли. Ближайший из них — это парусное судно. Трап убран, и на борту темно. Белая дощечка наверху на палубе сообщает на немецком языке, что это польское учебное судно.
Следующее судно — это черный высокий корпус. Алюминиевый трап установлен в середине, но все кажется пустынным и заброшенным. Судно называется «Кронос». Оно, наверное, метров сто двадцать в длину.
Мы возвращаемся к машине.
— Может быть, надо было подняться на борт, — говорит он.
Это мне надо принять решение. На мгновение я чувствую искушение. Потом возникает страх и воспоминание о горящем силуэте «Северного сияния» на фоне Исландс Брюгге. Я качаю головой. Сейчас, именно сейчас жизнь представляет для меня особенную ценность.

 

Мы звоним Ландеру из телефонной будки. Он все еще в своем кабинете.
— А если судно называется «Кронос»? — говорю я.
Он отходит от телефона и снова возвращается. Проходит какое-то время, пока он листает страницы.
— В «Регистре судов» Ллойда их пять: танкер для перевозки химических веществ, приписанный к Фредерикстаду, песчаная драга в Оденсе, буксирное судно в Гданьске и два, относящихся к группе «генеральный груз», одно в Пирее, а другое в Панаме.
— Два последних.
— У греческого водоизмещение тысяча двести тонн, у второго — четыре тысячи тонн.
Я протягиваю механику шариковую ручку. Он качает головой.
— С цифрами у меня т-тоже проблемы, — шепчет он.
— Есть фотография?
— У Ллойда нет. Но есть несколько цифр. Сто двадцать семь метров в длину, построено в Гамбурге в пятьдесят седьмом году. Ледового класса.
— Владельцы?
Он снова отходит от телефона. Я смотрю на механика. Его лицо в темноте, иногда фары машин высвечивают его — белое, озабоченное, чувственное. И под чувственностью нечто непреклонное.
— В ллойдовском «Морском справочнике» судовая компания называется «Плеяда», зарегистрирована в Панаме. Но фамилия владельца по виду датская. Какая-то Катя Клаусен. Никогда о ней не слыхал.
— А я слыхала, — говорю я. — «Кронос» — это то, что мы ищем, Ландер.
Назад: 1
Дальше: 3