Шарлота-Амалия, Сент-Томас/Париж, Франция
1855
Рахиль Помье Пети Пиццаро
Обстановка в Америке была беспокойной. Воцарилась анархия, которая, вполне возможно, предвещала войну. Дела в магазине шли плохо из-за ненадежности морских перевозок, особенно у берегов Южной Каролины, где с пиратством, похоже, не только мирились, но и поощряли его. Фредерик дал обещание духу моего первого мужа, что сбережет его собственность, и не мог бросить дело, пока существовала опасность, что он это обещание не выполнит, хотя, конечно, разрывался между желанием уехать со мной и чувством долга. Он одобрил мое намерение переселиться во Францию. Там серьезно болела моя дочь Дельфина, туда должен был вскоре переехать наш сын Камиль. У меня не было больше причин оставаться на Сент-Томасе. К тому же Фредерик знал, что я всю жизнь мечтала о Париже. Было решено, что они с Камилем отправятся вслед за мной, когда дела в магазине пойдут на лад. Тогда его можно будет оставить на Энрике. Треть дохода будет принадлежать ему как управляющему, а остальное будет поступать родным Исаака. В принципе, Энрике мог бы довольствоваться и меньшим, но мы были обязаны ему самим своим существованием. Если бы он не донес плетеную корзину с моим отцом до гавани, ни я, ни мои дети никогда не появились бы на свет. Никто не встретил бы Фредерика, прибывшего на Сент-Томас, и никто не заплатил бы травнику за то, чтобы спасти его от лихорадки.
По мере приближения даты моего отъезда мы с мужем все больше нервничали. За тридцать с лишним лет мы ни одной ночи не провели порознь. Он до сих пор был влюблен в меня, а я, глядя на него, чувствовала такой же учащенный пульс на шее, какой появился у меня, когда я выглянула из окна и увидела его в окружении пчел. В свои пятьдесят три года Фредерик был так красив, что женщины на рынке при виде него пихали друг друга локтями. Я догадывалась, что они думали, глядя на нас вместе: «Что он в ней нашел? Как это ей удалось приворожить его на всю жизнь?» Ну что ж, если им хотелось видеть во мне колдунью, я не возражала. Может быть, я действительно была колдуньей, заманила его к себе и подстроила так, что он неизбежно влюбился в меня, увидев в белом дезабилье. Это было единственное утро, когда я не заколола свои темные волосы, и я намеренно стояла там полуодетая, видя желание в его глазах.
В свой последний день на Сент-Томасе я посетила дом, в котором выросла. Когда я вошла во двор, меня охватила печаль. Я ожидала, что меня будут разрывать противоречивые чувства, как всегда случалось, когда я думала о том, какой неблагодарной дочерью была, но теперь из переплетения вьющихся растений на меня смотрели лишь робкие тающие призраки прошлого. Очевидно, новые владельцы дома заметили меня, но не стали прогонять и только закрыли ставни – возможно, из-за слухов обо мне, а может быть, они видели, как я протянула руки, словно призывая, притягивая теплом своей плоти последние остатки живших здесь некогда людей, прежде чем они окончательно рассыплются в прах.
Мне казалось, что я буду горевать, снова пройдясь по дорожкам сада, но вместо этого знакомый ландшафт моего детства вызывал во мне удивительную нежность. Отец вынудил меня вступить в брак по расчету, но он всегда любил меня. Он уважал меня за мой ум и преподал мне основы бизнеса. И из-за этого я всегда была высокого мнения о себе, вопреки тому, что думали другие. Я действительно была самонадеянна, но это, возможно, не самая плохая черта в женщине. Встав на колени, я поискала под живой изгородью ящерицу, любимицу моего кузена, – эти существа, как говорят, живут обычно дольше людей, – но увидела только букашек и аккуратно прополотую землю.
В другом конце сада сын Розалии Карло подстригал кусты олеандра. Увидев меня, он улыбнулся и застенчиво поздоровался. Он был в том злосчастном возрасте, когда мальчику не терпится стать мужчиной. Он учился в моравской школе, а по воскресеньям подрабатывал в нашем магазине. Розалия безбоязненно слишком сильно любила его, а Энрике так просто души в нем не чаял, и ничего плохого из-за этого с мальчиком не случилось. Розалия больше не считала, что любовь может быть проклятием. Это была жестокая шутка женщины, ухаживавшей за ребенком, которая внушила Розалии мысль, что ее молоко погубило ее первенца.
– Конечно, ерунда это все, – говорила она теперь. – Дети умирают от лихорадки, а не от любви.
Меня тем не менее не оставлял страх, что я буду наказана за неутолимое влечение к Фредерику. Я вспоминала, как раввин не хотел открывать нам дверь своего дома, а Бог поливал нас дождем, и как я отказывалась повиноваться им обоим. Когда я была моложе, я не боялась ничего, а теперь я испытывала страх – как и предсказывала мадам Галеви. Теперь я понимала, что нам приходится платить за все. Я стала осторожнее и научилась взвешивать свои поступки. Я понимала, в какой хаос ввергла своих детей, когда не пожелала отказаться от Фредерика. Меня не надо было обвинять в том, что я вела себя эгоистично, – я сама себя винила.
Мы с Розалией в последний раз вместе пили чай у них в доме. Мне казалось, что она ничуть не изменилась с того дня, когда я впервые увидела ее в кухне месье Пети.
– Тогда я была молодой! – сказала она, подавая мне чай с куском кокосового торта, щедро прослоенного кремом. – Но не такой молодой, как вы.
Мы обе дали обет одному и тому же призраку и потому были связаны друг с другом судьбой. В этом мне крупно повезло.
– Давайте не будем прощаться, – сказала она в мой последний день на Сент-Томасе.
Да-да, так будет лучше. Мы обе понимали, скольким я обязана ей: когда я в одночасье стала матерью троих детей, она научила меня ухаживать за ними. Несмотря на то, что она была не свободна, принуждена служить другим, она с удивительной добротой отнеслась к девчонке, которая не умела ничего, в том числе и вести себя в постели с мужем.
– Неужели твоя мать ничему тебя не учила? – спрашивала она меня, обнаружив в очередной раз мою беспомощность. Единственные усвоенные мною к тому времени уроки были преподаны мне Аделью – причем шепотом, чтобы мама не услышала.
Уходя от Розалии, я заметила, что она приютила розовый куст, который так ненавидела моя мама. Мама говорила, что это нелепое растение с неестественно большими розовыми цветами, которые привлекают тучи ос и пчел, и нет смысла тратить на него воду. Однако Розалия сказала, что куст прожил во дворе столько лет, что она перестанет себя уважать, если позволит ему погибнуть.
– Мама терпеть его не могла, хотя это был подарок отца, – сказала я. – Очевидно, ей хотелось чего-то большего.
Розалия только покачала головой, удивляясь тому, сколько вещей ей до сих пор приходится мне объяснять.
– Она не любила этот куст, потому что его подарили не ей. В вашем доме была еще одна женщина, и она была очень довольна подарком. Мистер Энрике заботился об этих розах с тех пор, как ваша мать отделалась от них.
Я не стала задавать лишних вопросов, Розалия тоже ничего больше не сказала. Мы и без того поняли друг друга. Мы обе догадались, что Адель была не только служанкой моего отца, о чем никто не знал – кроме, может быть, моей матери. В детстве я воспринимала мир сквозь призму собственных обид и предпочтений, а то, что не касалось меня непосредственно, меня не интересовало. Для детей существовала детская комната, в мир взрослых их не пускали. Вот и хорошо, думала я. У меня были собственные заботы, я обдумывала побег. Но теперь память воскрешала то, на что тогда я не обращала внимания: запертую дверь, три розовых лепестка на тарелке в кухне, плачущую женщину, калитку, скрипнувшую так тихо, что я сомневалась, слышала ли я скрип, покрасневшие глаза отца, пришедшего сказать мне, что я выхожу замуж, мою мать, которая так внимательно рассматривала Жестину, словно пыталась разглядеть в ней знакомые черты.
Мы расстались с Розалией, почувствовав, что готовы расплакаться. Ни с кем я не проводила столько времени, сколько с нею, и она могла сказать то же самое обо мне. Я была сурова и порой резка, как моя мать, с другими людьми, но не с Розалией. Она видела меня насквозь и говорила мне в лицо то, что никто другой не посмел бы мне сказать, но она ни разу не сказала, что я была не права, когда забралась в постель молодого француза. На прощание она трижды поцеловала меня, затем еще один раз, на счастье. И напомнила мне самый ценный совет из всех, какие она когда-либо давала:
Надо любить больше, а не меньше.
Наступил восхитительный месяц сентябрь, когда кончается сезон «пламенеющих» деревьев. Никогда уже больше не увижу я таких цветов, как делоникс, – разве что заеду как-нибудь на Мадагаскар. Моряки с этого острова приложили в свое время немало усилий, чтобы доставить саженцы этих деревьев к нам через океан. Ради того чтобы получить свыше благословение на плавание, они оборачивали корни мешковиной, поливали их столь нужной им самим пресной водой. Я нашла в лесу всего несколько цветков делоникса, но их было достаточно, чтобы положить на могилы мадам Пети и первой жены раввина, ибо я верила, что именно благодаря ее призраку наш брак с Фредериком был признан и имена наших детей были вписаны в «Книгу жизни». Я положила на могилы также белые камешки в память о моих сыновьях, моих родителях и Исааке. Он знал, что я не люблю его, но в то время это не имело значения. Мы заключили соглашение и соблюдали условия. При моем уходе деревья посыпали мне голову листьями. Обычно я сохраняла их в знак уважения к духам, но на этот раз стряхнула на землю. Это были листья лавра с острым запахом. Некоторые кладут их в чемодан во время путешествия, но я оставила их лежать на кладбище.
* * *
Мы с Жестиной отплыли в ветреный день, море было зеленого цвета. Мой муж, обняв меня, не хотел отпускать, пока не вмешался капитан, сказав, что давно пора отчаливать. Начинался прилив; море с каждым новым осенним днем становилось все беспокойнее. Мы с Жестиной надели все черное, словно были в трауре по своей прошлой жизни и по тем нам, какими мы больше не будем. Мы заметили пеликана, следовавшего за нашим кораблем, и оставили ему на палубе рыбу, которую нам давали на обед. Он в благодарность сбросил нам несколько перьев, мы украсили ими комоды в наших каютах. Но вдали от берега стало холодно, и пеликан повернул обратно. Мы пытались разбрасывать крошки хлеба и мидий, извлекая их из раковин, но птиц больше не было, только безбрежный синий океан.
Корабль взял курс на север, и вскоре вода стала темнее; иногда за ночь нос судна покрывался тонкой коркой льда. Мы натянули черные перчатки, закутались в шерстяные накидки и пили горячий чай с крошечными ломтиками лимона. На судне был запасен целый бушель лимонов и два бушеля лайма, и в открытом море они были очень кстати. Когда из-за горизонта наплывали сумерки, только мы с Жестиной оставались на палубе, невзирая на холод. В каютах пахло плесенью и гуляли сквозняки, так что мы предпочитали находиться там, где можно было любоваться звездами, как когда-то на берегу с выползающими из моря черепахами. Мы с десяти лет мечтали уплыть на таком корабле, как этот, и казалось, что это было только вчера, хотя нам вот-вот должно было стукнуть по шестьдесят. Заглядывая в зеркало, мы не узнавали самих себя и, смеясь, показывали на наши отражения пальцем и спрашивали: «Кто эти мымры?»
Затем море разволновалось, волны были такими высокими, что на палубе стало скользко, вода проникала в коридор с нашими каютами. Чтобы попасть в столовую, приходилось идти, держась за натянутые веревки. Но мы старались не обращать внимания на плохую погоду и отпраздновали, как обычно, наш общий день рождения. Волны с грохотом разбивались о борт корабля, а мы ели устриц с лаймовым соком и пили белое вино. Люди принимали нас за сестер-двойняшек, что мы со смехом отрицали, хотя меня всегда занимал вопрос, почему мы с Жестиной так похожи друг на друга. А теперь я увидела, что и другие замечают это. Я невольно стала сочувствовать моей матери. Если Жестина действительно была дочерью моего отца, то мадам Помье, несомненно, должна была знать об этом, и неудивительно, что она не хотела видеть ни Адель, ни розовый куст, ни, заодно, меня.
Но теперь не осталось никого, кто мог бы сказать нам правду, так что мы отвечали на вопросы о нашем сестринстве уклончиво. Мы подняли тосты друг за друга, разрезали пополам праздничный торт и съели все до последней крошки. Не имело значения, что происходило на Сент-Томасе в давние времена. Все эти чувства и переживания остались в прошлом, в периоде черепах, который закончился, так как теперь весь берег светился огнями и черепахи нашли другое место для кладки. Они больше не вернутся на остров; мы с Жестиной понимали, что и мы тоже. И потому мы перестали носить черное.
Почти тридцать лет прошло с тех пор, как Лидди увезли с острова. Трудно было понять, почему в молодости время тянется так медленно, а теперь летит с адской скоростью. Жестина боялась, что после столь долгой разлуки они с Лидди не узнают друг друга. Она говорила, что стала уродиной и ей придется носить вуаль, чтобы не пугать дочь и внуков. Я, конечно, сказала, что это чушь. Если бы мы были сестрами, то нас различали бы как одну красивую сестру и как другую – заносчивую и помыкающую другими во вред самой себе. Жестина действительно была еще красива, и многие мужчины на корабле заглядывались на нее. Она краснела, но не радовалась этому. Она могла бы не меньше десяти раз выйти замуж за эти годы – мужчины настойчиво добивались этого, и некоторые даже обращались ко мне с просьбой посодействовать им. Среди них были и местные жители. Двое мужчин моей веры говорили со мной тайно, уверенные, что я должна посочувствовать им после того, как выдержала отчаянную борьбу с конгрегацией. Был также очень пылкий бизнесмен из Европы, который поклялся, что не пожалеет ничего, чтобы завоевать сердце Жестины. У него даже был составлен план их будущей совместной жизни: они уедут в его родную Данию, где никому не известно, что ее мать была рабыней, и она будет почтенной и богатой матроной. Жестина развеселилась, когда я рассказала ей об этом плане, и заверила меня, что память о ее матери ей дороже, чем этот жених, так что он вернулся в Данию ни с чем. Так же безжалостно она отвергла и всех других претендентов на ее руку. У нее всегда был один план: сесть на этот корабль и уплыть в Париж.
Однажды ночью меня разбудил какой-то непонятный звук. Я не сразу поняла, что это дождь. Мы находились посреди океана, меж двух миров. Дождь был несильный и низвергался бесконечными серебряными ручейками, совершенно непохожими на ливни, которые случались во время бури на острове. Раз начавшись, он уже не останавливался, а все шел и шел, так что семя горечи, которое я всегда носила внутри, стало прорастать и расцветать. Это не было каким-нибудь слишком уж чудовищным растением, хотя и выросло из печали, связанной с пренебрежительным отношением матери ко мне. Это было совсем не то, что я ожидала. Это был белый цветок с бледно-зеленым ободком. Я думала, что это лунный цветок, прощальный подарок аборигенов нашего острова, чьей основной целью было принести с собой свет, куда бы они ни пришли.
На борту судна мне опять вспомнилось детство, как в доме Розалии. То, что было смутным и непонятным, стало ясным, как божий день. Я вспомнила ночи, когда мать ждала отца, а он не приходил. Она сидела в гостиной, и я слышала, как она плачет. Но не могла понять, где он пропадает в эти ночи. В том возрасте я еще верила в оборотней и боялась, что они съедят моего папу. Помню, я по секрету поделилась с Аделью своим подозрением, что папа равнодушен к маме. Адель прошептала мне в ответ, что нельзя заставить человека тебя любить: либо он тебя любит, либо – нет, и никакое колдовство, хитрость или молитвы тут не помогут. Она погладила мои волосы, говоря это. Мне очень нравился звук ее голоса. Я питала слабую надежду, что мне как-нибудь удастся поменяться матерями с Жестиной. Но когда после очередной стычки с мамой я призналась отцу, что хотела бы быть дочерью Адели, он дал мне пощечину – единственный раз в жизни – и сказал: «Никогда больше не говори так».
Мы приближались к Франции, и я думала, смогу ли я спать там, не слыша плеска волн у самого уха. Иногда волны были очень большими и корабль так раскачивался, что приходилось держаться за столбики койки, чтобы не свалиться на пол. Я знала, что под нами плавают черепахи, и среди них, возможно, женщина-черепаха, которая предпочла их общество нашему. По ночам мне особенно не хватало мужа. Мы часто делили на двоих не только дневные дела, но и сны. Когда мы встретились в Париже, выяснилось, что в разлуке мы снились друг другу. Я видела его стоящим на булыжной мостовой около Сены, а я, скинув черную накидку, оставалась в белом нижнем белье. Мы сидели на зеленой скамье обнявшись. «Не просыпайся», – говорил он мне. В конце концов я просыпалась, но знала, что он видел во сне меня.
Мы прибыли и провели несколько дней в отеле, стоявшем на утесе над морем. Нас смешило, что мы ходим, широко расставляя ноги, как на палубе, и ужасно хотелось свежих фруктов и овощей. Спали мы почти до полудня. Жестина простудилась во время плавания и кашляла. Пришлось задержаться в отеле еще на один день, чтобы вызвать врача. Он сказал, что если Жестина будет пить горячий чай с медом, то вполне может ехать в Париж. Поездом мы доехали до Лионского вокзала, только что построенного и сверкающего. Сердце мое сильно билось: я наконец была в городе, о котором мечтала всю жизнь. Еще работала последние дни Всемирная выставка, открывшаяся в мае на Елисейских Полях и принявшая с тех пор более пяти миллионов посетителей. Париж, наводненный толпами народа, бурно радовался. Мы сошли с поезда и были ошеломлены. Это было все равно что попасть в водоворот во время шторма. Я закрыла глаза, и рев толпы тоже напомнил мне шум моря. Мы с Жестиной ощущали себя двумя заблудившимися девочками с острова, на котором все жители знали друг друга, попавшими в роскошный сумасшедший дом. Жестина взяла меня за руку и повела за собой. Глаза мои были широко раскрыты. Я вбирала в себя все окружающее. Господин Осман, которому Наполеон III поручил перестроить и перепланировать город, так изменил его по сравнению с тем, что было на папиных картах, что расположение улиц было для меня загадкой. Все было новым, великолепным и не таким, каким мне представлялось. Рю де Риволи была завершена, новая площадь Сен-Жермен-л’Оссеруа появилась перед колоннадой Лувра, одного из самых величественных зданий в мире. Я видела все это наяву и одновременно во сне, который снился мне всю жизнь. Все было ярким и сверкающим, я чувствовала себя серой мышкой в захудалом платье, хотя оделась в самое лучшее. Мне хотелось рассмотреть все вблизи, слиться с окружающим.
К нам приближалась элегантная дама в пелерине с меховой оторочкой поверх синего шелкового платья. Когда она, подняв руки, стала махать нам, я поняла, что это та девочка, которая сидела когда-то на ступеньках дома на сваях, а потом навсегда пропала.
Я была рада, что когда-то отдала свой шанс на удачу Жестине. Она кинулась обнимать дочь, к которой вскоре присоединились три симпатичные девочки двенадцати, десяти и девяти лет, а также маленький мальчик, прятавшийся за мамину юбку. Это был Лео, родившийся в августе и названный в честь зодиакального созвездия этого месяца, Льва. Месье Коэн, муж Лидди, нанял для нас экипаж. Лидди обняла меня и поздравила с прибытием в Париж.
– Я так рада видеть маму Камиля! Если бы не он, мы все никогда бы не встретились. Он такой замечательный юноша!
Сначала мы все отправились на квартиру Коэнов на острове Сите. Снова начался дождь, и мы кинулись от экипажа к парадному по каменным ступеням с перилами красного дерева, дети впереди всех. Лидди сказала, что угостит всех чаем, а затем ее муж отвезет меня на квартиру, снятую Фредериком, в которой уже поселилась моя больная дочь Дельфина. Квартира Коэнов была небольшая, но красиво обставленная; диваны цвета сомон и хрустальные газовые светильники были единственными вещами, которые месье Коэну разрешили взять из их старого фамильного дома. От Анри и Лидди отреклась не только еврейская община, как когда-то от нас с Фредериком, но и семья Анри. Лидия не могла считаться полноправным членом общины, потому что ее мать была совсем не еврейского, а африканского происхождения. Коэны нацепили траурные повязки, а раввин прочитал по Анри заупокойную молитву, потому что для своих родственников он больше не существовал. Его собственная мать была бы вынуждена не признать его, случись ей встретить сына на улице; его дети тоже стали для всех родных чужими, хотя до сих пор все обожали их и баловали.
Анри пришлось перейти в другой, французский банк, где он занимал отнюдь не директорскую должность. Родные предлагали ему встретиться без Лидди, но он отказался. С нами он своих родственников не обсуждал. Я старалась не вмешиваться в разговор Жестины с дочерью, но поневоле слышала обрывки некоторых фраз. Я подошла к окну и смотрела на Нотр-Дам, слушала звон колоколов и шум дождя на улице. Моя мечта наконец осуществилась, но я все еще не могла полностью осознать реальность этой новой жизни. Чтобы охладить свою кружившуюся от впечатлений голову, я прислонилась лбом к оконному стеклу, с другой стороны которого стекали капли дождя. Ко мне подошла Жестина.
– Они хотят, чтобы я жила здесь с ними.
– А тебе будет здесь удобно?
Лидди, слышавшая наш разговор, сказала:
– Разумеется, она останется здесь. Все девочки будут жить в одной комнате, а маму поселим в другой, с видом на реку.
Я пошла взглянуть на комнату, которую отдавали Жестине. В глубине души я надеялась, что она окажется неподходящей и я уговорю подругу жить со мной.
– Командир должен одобрить помещение, – объяснила Жестина дочери.
Но придраться было не к чему. Комната была маленькая, но симпатичная, оклеенная зелеными, как мох, обоями с золотыми вкраплениями и украшенная деревянными панелями кремового цвета. В ней была высокая кровать с большим количеством подушек в наволочках нефритового и алого цветов и комод, на котором стояла ваза с бледно-розовыми пионами, очевидно, появившаяся здесь в честь приезда Жестины. Нижняя половина окна была закрыта железной решеткой, висели шторы из камчатого полотна абрикосового цвета. Сена протекала прямо за окном. Я посмотрела на плавно текущую зеленую воду и на дождь и решила, что Жестине будет здесь хорошо.
– Одобряю, – сказала я.
Когда я уходила, Лидди разворачивала подарок, сшитое Жестиной лунное платье. Жестина разобрала ожерелье моей матери на отдельные жемчужины и зашила их в лиф платья. Она вложила в этот подарок дочери всю свою любовь к ней. Мы с Жестиной расцеловались на прощание. Мы совершили то, что мы планировали, и обе очень устали. Месье Коэн взялся проводить меня в мой новый дом.
– Не беспокойтесь о своей подруге, – сказал он мне. – Мы ее полюбили еще до ее приезда, а теперь будем любить еще больше.
Я поблагодарила его за щедрую помощь. Мы с ним были, в общем-то, родственными душами, готовыми на все ради любимых. Наша квартира на рю де ла Помп была слишком большой для нас, но искать другую не было времени. Дельфина была очень больна – я даже не сознавала до сих пор, насколько серьезно. Мы называли ее и Эмму двойняшками, потому что разница между ними в возрасте была минимальной и они всегда держались вместе. Дельфина была любимицей Фредерика, он называл ее цветочком и потакал всем ее прихотям, будь то ручные птицы или собаки. «У нее доброе сердце, как у тебя», – говорил он мне. Я улыбалась, зная, что он чуть ли не единственный человек во всем свете, который считает, что у меня есть хоть какое-нибудь сердце.
Я сразу наняла для Дельфины сиделку, но состояние дочери не улучшалось. Ее колотила лихорадка, с каждым днем она увядала. Наверное, я была недостаточно хорошей матерью для своих дочерей. По выходным дням нас навещала племянница с пятью детьми, часто заходила Лидия, и все равно квартира казалась мне пустой, я не знала, куда себя деть. Кухня была огромной, а таких больших спален, как у меня, я в жизни не видела. Кровать была такой высокой, что я боялась ночью свалиться с нее, и даже Фредерика не будет рядом, чтобы ухватиться за него. Я не ходила гулять в парк или делать покупки на рю де Риволи. Произведенная Османом перестройка уничтожила целые кварталы. Я знала наизусть старую планировку, но ничего не узнавала и, если отваживалась выйти на улицу, теряла дорогу. Когда ко мне приходила Жестина, мы пили зеленый чай и гадали по рисунку из листьев в чашках, что ждет наших детей в будущем.
Я приглашала лучших врачей, но Дельфина кашляла кровью. Тут очень пригодились бы снадобья травника, жившего в лесу, но в Париже не было необходимых для них ингредиентов – даже на африканском рынке на Монмартре, куда мы ходили с Лидией по субботам. Никаких трав или цветов с нашего острова нигде не было. По ночам я слышала пение незнакомых мне птиц. Дельфина металась во сне, а я, завернувшись в одеяло, глядела на улицу сквозь высокие окна со свинцовыми стеклами. В плохую погоду в Париже невозможно было согреться, об этом мне и Фредерик говорил. В Париже он всегда ложился спать в носках и не мог согреться, пока не приехал на Сент-Томас. Теперь я сама могла убедиться в том, как здесь холодно. Я прямо чувствовала, как моя кровь остывает, разжижается и бледнеет. Листья с вьющихся растений облетели, остались лишь серые изломанные стебли.
Находиться в собственной мечте было и прекрасно, и печально. Я с интересом слушала рассказы Жестины о ее жизни, о ее внуке, проказнике Лео, который рос не по дням, а по часам. Она водила внучек в школу танцев, а после занятий они пили горячий шоколад в кондитерской напротив Тюильри. Внучки скоро должны были стать взрослыми и начать самостоятельную жизнь. Но лучше всего были вечера, сказала Жестина, когда они сидели с Лидией и не могли после всех этих лет разлуки наговориться. По воскресениям они всей семьей ездили в Булонский лес – огромный парк, распланированный все тем же Османом, вскоре получившим титул барона. Говорили, что по ночам там водятся оборотни, как в Шарлотте-Амалии, и вампиры, представители старых семейств, запятнавших себя преступлениями. Внуки Жестины требовали все новых и новых рассказов о нашем острове, точно так же, как мы в детстве жаждали рассказов о Париже. Иногда Жестина приводила их ко мне, и они, рассевшись на ковре, зачарованно слушали истории из моей тетрадки. Сент-Томас казался им сказочной страной, и они спрашивали, правда ли, что я обладаю магической силой, как говорит их бабушка, и могу призывать духов.
– Я могла, но давно, и в тех местах, где такое возможно, – отвечала я.
К вечеру, когда Дельфина засыпала, я выходила на прогулку: пыталась ходить маршрутами, указанными на картах в библиотеке моего отца, но месье Осман стер с лица земли старинные извилистые улочки, которые существовали во времена сказок Перро, и проложил на их месте широкие красивые проспекты и площади. Постепенно я привыкла к новой планировке и стала легче находить дорогу. В ближайшем к нам парке я часто видела пожилую женщину, сидевшую с черным мопсом на коленях. Облака в Париже были не такие, как у нас, и плыли гораздо выше. Гуляя по выложенным гравием дорожкам парка, я ждала момента, когда при заходе солнца освещение станет оранжевым. Я любила ходить вдоль реки, хотя некоторые говорили, что это небезопасно, но меня тянуло к воде. Я вспоминала известные мне причалы и пристани, водопад с голубыми рыбками. Иногда я плакала, и мои слезы падали в реку. Не хотелось становиться старой и сварливой, я мечтала быть женщиной, приглашающей молодого человека в свою постель, задергивающей шторы и запирающей двери. Когда темнело, я возвращалась в нашу квартиру, купив по дороге охапку синих цветов в магазинчике на углу, с владельцем которого мы здоровались как знакомые. У каждого цветка была тысяча лепестков. На нашем острове такие цветы не растут, а здесь они повсюду, и когда становится холоднее, они превращаются из синих в розовые, а затем в алые.
Мне стало не так одиноко, когда я наняла нескольких служанок – двоих для уборки и стирки и двоих для работы на кухне: пожилую женщину по имени Клара и в помощь ей Жюли, девушку лет двадцати, недавно приехавшую из деревушки в Бургундии около Дижона. Я слышала, как Жюли говорила одной из других служанок, что никогда не видела евреев раньше, но это меня не задело. Она прожила всю жизнь на ферме и, по-видимому, вообще мало что видела в жизни. С появлением служанок квартира наполнилась их оживленной болтовней и аппетитными запахами готовящихся блюд. Как-то раз Жюли приготовила цыпленка, фаршированного каштанами, и это блюдо оказалось, пожалуй, самым вкусным, что я когда-либо ела. Я вспомнила, как давным-давно мы с Жестиной читали поваренную книгу и как нам хотелось попробовать разные незнакомые блюда. Молодая помощница оказалась более искусным поваром, чем пожилая кухарка. Она готовила изумительные яблочные тартинки и необыкновенное яблочное пюре. У ее семьи был фруктовый сад, и Жюли считала, что яблоки – это дар Божий. Правда, это был не наш Бог, а их, который преследовал наших людей, заставляя кочевать из страны в страну. Предки моего мужа спасались бегством почти триста лет. Служанке я этого, конечно, не сказала, но вспомнила о яблоне, нашей тезке, с поврежденной корой и горькими плодами, растущей в нашем дворе на Сент-Томасе. Мне было страшно, уж не навлекла ли я на себя проклятие, оставив ее там. Возможно, это судьба послала мне в служанки именно ту девушку, которая могла угощать меня яблоками из Дижона.
Мои муж и сын приехали в конце ноября, и почти сразу после этого Дельфина умерла. Это был уже третий ребенок, которого я потеряла. Еврейское кладбище находилось в Пасси, земля там была холодная и твердая. Листья не сыпались с деревьев, птицы не пели, красные цветы не росли, земля была покрыта льдом. Пришлось нанять раввина и платных плакальщиков, потому что отпевать умершую должны были десять человек, а членов семьи не хватало: некоторые родственники Фредерика были недовольны тем, что он оставил все дела на Сент-Томасе в руках Энрике. Единственными, кто пришел к нам на поминальный ужин, были Жестина с Лидией и ее семья. На следующий же день я велела служанкам сжечь постельное белье моей дочери и приготовить комнату для сына. Пришла Жестина, мы с ней заперли дверь комнаты Дельфины, сожгли травы на керамическом блюде, а затем раскрыли окна, чтобы дух моей ласковой дочери-красавицы улетел. За окном рос конский каштан, чьи листья в это время уже облетели, но он вполне мог послужить пристанищем для духа Дельфины, если бы тот пожелал там задержаться.
Квартира была такая большая, что Камиль мог бы жить с нами вечно. Однако он не был рад, когда Фредерик сказал ему, что будет оплачивать его занятия и что он может вселиться в комнату Дельфины. Камиль был уже взрослым двадцатипятилетним мужчиной и не хотел, чтобы его опекали. Возможно, он полагал, что художники должны жить в палатках в Булонском лесу или ночевать в переулках. Он поселился в нашей квартире, но не участвовал в нашей жизни. Обед подавали в семь часов ежедневно, однако Камиля никогда не было за столом. Он питался в кафе и приходил домой уже после того, как мы ложились спать. Наверное, он презирал нас, считая торгашами. Иногда он был измазан краской, и горничной приходилось соскребать с ковра в коридоре киноварь или фиолетовую краску после того, как Камиль прошелся по нему. Он начал работать помощником у художника Антона Мельби, брата того рыжего дьявола, которого я изгнала с Сент-Томаса. Мне пришлось заплатить за это полицейским довольно крупную сумму, и все это было впустую, потому что вопреки моим стараниям Камиль последовал за дьяволом в Венесуэлу. Он всегда поступал так, как хотел.
Однажды вечером, вернувшись домой от Коэнов, я стала свидетельницей ссоры между моим мужем и сыном. Я никогда не слышала, чтобы они разговаривали друг с другом на таких повышенных тонах и с таким гневом. Камиль называл меня холодной и бессердечной, а Фредерик защищал меня. Они не видели меня, так как я остановилась в прихожей, не сняв накидки и перчаток и не зная, как поступить. В это время наша молодая служанка из Бургундии зашла в гостиную, где находились мужчины, и принесла им чай с пирогом. Она вошла, не постучавшись, как будто это был ее собственный дом.
– Это очень любезно с вашей стороны, – произнес Фредерик. Судя по его тону, он был смущен тем, что служанка застала их за столь интимным разговором.
– Спасибо, не надо за нами ухаживать, – сказал Камиль, когда служанка стала разливать чай.
– Ну как же, я должна, – возразила она. – А вы должны взять себе большой кусок пирога.
По-видимому, это был пирог с яблоками из их семейного сада, которые она привезла из своей поездки к родителям. Я уже знала, что они были фермерами католического вероисповедания, прочно привязанными к земле. До приезда в Пасси девушка работала на семейной ферме и виноградниках. Она знала, как уладить конфликт в семье, и явно умела разговаривать с рассерженными мужчинами. Когда во время бури с проливным дождем протек потолок на кухне и вода затопила помещение, она ловко убрала ее и взялась за обновление потолка. Зайдя на кухню, я застала ее за этой работой. Мел сыпался на нее, словно снег в пургу.
– Зима наступила! – воскликнула она весело, и я действительно ощутила холодок, пробежавший по моей спине. Очевидно, я уже тогда предчувствовала, что нас ожидает. Жюли была на восемь лет младше моего сына, но казалась более взрослой, чем он. У нее были умелые руки и прямой взгляд. На ее работу нельзя было пожаловаться, а ее яблочный пирог был безупречен – как и знание того, в какой момент его надо подать. Ссора между отцом и сыном прекратилась.
Мой сын поднял голову, чтобы поблагодарить Жюли, и было видно, что он попался на крючок. Он встречал эту девушку в доме бессчетное количество раз, но сейчас увидел ее в новом свете. Возможно, он почувствовал то же, что и я, когда ощутила холодок на спине. Снег, покой, чистоту. На ней было черное платье и белый чепчик, а глаза у нее были точно такого голубого цвета, который отпугивает нечистую силу. Красивой ее нельзя было назвать, но в ней чувствовалась безмятежная уверенность в своих силах. На лице моего сына я заметила такое же выражение, какое было у Фредерика, когда он впервые увидел меня. Он был похож на рыбу, попавшую в сети, которой не хватает воздуха, однако и освободиться она не хочет. Так это всегда и происходит – либо случайно, либо по воле судьбы, либо по вашему желанию, либо против него, – но только вы не можете отвести взгляд от того, что вас заворожило.
После этого случая Камиль стал искать встреч с моей служанкой. Прошло немного времени, и он уже сидел на кухне, пока она готовила обед, как сидел в детстве на кухне мадам Галеви, в дом которой его тянуло, словно это было самое интересное место на свете. Он до сих пор носил на пальце ее золотое кольцо, и как-то я увидела, что он крутит его, разговаривая с Жюли. А однажды я заметила блеск кольца в полутьме коридора, где Камиль что-то шептал Жюли, обняв ее за талию. Я постаралась нарушить их уединение. Однажды Жюли пришла ко мне в комнату, когда я читала.
– Вы что-то хотели? – спросила я.
Она посмотрела на меня, и было ясно, чего она хотела.
– Надеюсь, я не побеспокоила вас, – сказала она.
– Побеспокоили, побеспокоили, – ответила я.
Если бы она осталась дома, то вышла бы замуж за какого-нибудь работника фермы, не умеющего ни читать, ни писать, но она приехала в Париж, увидела большой город, а встреча с моим сыном еще больше изменила ее взгляд на мир. Но это не изменило ее внутреннего мира – это я знала по собственному опыту. Я не могла позволить ей разрушить жизнь Камиля. Если я знала заранее, в какой день мой сын будет дома, а не в своей мастерской, то отпускала Жюли в этот день домой. Камиль взбунтовался.
– Твои хитрости и попытки держать ее в ежовых рукавицах бесполезны, – заявил он мне однажды.
– Если бы она хотела тебя видеть, то осталась бы здесь, – возразила я, желая посеять семена недоверия в его мозгу. Я старалась удержать его в пределах нашего семейного круга и действовала, возможно, жестко, но это меня не пугало. Когда Камиль узнал, что Жюли уехала домой, он отправился вслед за ней в Бургундию и установил свой мольберт прямо в снегу. Я стала думать, что мадам Галеви прокляла меня, чтобы я поняла всю боль ее потери. Никто из слуг не намекнул мне, что моего сына можно застать в буфетной, где он обнимает за шею Жюли, сидящую у него на коленях. Да и с какой стати они стали бы мне докладывать? Я была для них требовательной хозяйкой, которой было важно, чтобы кофе был горячим, а брюки мужа как следует выглаженными. А дети были молоды и влюблены. Подозреваю, что Жюли пахла яблоками – однажды я нашла несколько огрызков в кармане ее передника. Семена просыпались на ковер, и я не смогла найти их, даже ползая по ковру на коленях.
Тогда-то я осознала, что нанимать ее было ошибкой.