Глава 1
Долгие годы мне снился один и тот же сон. Где бы я ни находилась, чем бы ни заканчивался мой день, ночью я переносилась в него. Он был таким живым, таким ярким и настоящим. Я отчётливо слышала все звуки, вдыхала запахи, чувствовала прикосновение лёгких травинок к ногам. И всё это было так явственно и объёмно, что, проснувшись, я долго потом не могла понять, что именно составляет моё сновидение, а что – реальность. Казалось совершенно невозможным, что то – дышащее, радостное, живое – лишь порождение подсознания, а это – плоское и неяркое, словно изображение на неисправном телевизионном экране – моя настоящая жизнь. Со временем я стала думать, что так и должно быть: та картинка потому и кажется мне такой насыщенной и притягательной, что в реальности она никогда не существовала. Я сама, сама поверила, что всё это всегда было только сном. Волшебным сном, захватившим меня однажды в момент наивысшей тоски и печали и отказавшимся затем отпускать.
Я ясно видела перед собой пологие сопки, покрытые перламутровой зеленью. Они словно тугие зелёные бархатные волны мягко вздымались, уходя куда-то к горизонту. Меж ними клубился, прячась от первых лучей пробуждающегося солнца, косматый туман. Не желал уступать и рассеиваться навстречу дню, стелился по низинам и оврагам, грозя оттуда своими белёсыми пальцами. Из-за гряды холмов показывалась рыжая макушка солнца, и вся раскинувшаяся передо мной изумрудная долина вдруг вспыхивала бриллиантовыми каплями искрящейся в лучах росы.
Я чувствовала, как мои щиколотки задевают, не сильно царапаясь, жёсткие побеги вереска. Вдыхала полной грудью ещё не прогревшийся, прохладный с ночи воздух, напоённый запахами океана, терпких целебных трав, хвои и медвяных лесных цветов. И меня охватывала сумасшедшая необъяснимая радость, желание жить, раствориться в этом бытии, любить всё на свете. Эта радость была такой естественной, такой глубокой… Я словно впервые открыла глаза и с восторгом увидела перед собой огромный и непостижимый мир.
Впереди темнела кромка леса. Я, поправив на плече сумку с учебниками, шла к нему по траве, сдерживаясь из последних сил, чтобы не пуститься бежать – так кипело во мне это желание поскорее объять необъятное.
Я углублялась в лес по тропинке, такой знакомой мне с детства, что каждое дерево, каждая кочка казались мне давними друзьями. Я, наверное, смогла бы пройти здесь с закрытыми глазами – и ни разу не оступиться. У кустов калины я привычно сворачивала влево и принималась осторожно пробираться сквозь сплетённые ветки к нужной полянке. Стоило мне поравняться с ней, как солнце, будто только того и ждав, проскальзывало между деревьев, и яркий золотой луч высвечивал лесную прогалину, разгонял свернувшийся туман, дробился в каплях росы и принимался оранжевыми пятнами подрагивать на коре старого разлапистого дуба. И в самом воздухе как будто бы вспыхивали и дрожали разноцветные блики.
Я подходила к дереву, прижимала ладонь к его ещё не прогревшемуся за день стволу, гладила, словно здороваясь со старым приятелем, а затем задирала голову и звонко кричала:
– Эй! Эй, ты здесь?
В вышине что-то шумело, и вдруг откуда-то из хитросплетения ветвей свешивалась всклокоченная голова моего единственного друга – среди людей – Гришки.
– Привет, двоечница, – задорно отзывался он. – Опять школу прогуляла?
– Как и ты, – смеялась я.
А затем бросала сумку на землю, на мягкий мох, обхватывала ствол дуба руками, цеплялась подошвой сандалии за выступающий сучок и начинала карабкаться вверх. Гришка протягивал мне руку, и я хваталась за неё, не успев даже как следует разглядеть его среди листвы, ещё толком не понимая, где он там разместился, я хваталась за его ладонь, доверяя ему, может быть, больше, чем самой себе. Уверенная, что он не даст мне сорваться и упасть.
И вот, наконец, я забиралась к нему на широкую ветку и могла как следует его рассмотреть. Во внешности его всегда было что-то бродяжье. Ловкий и гибкий, как лесной зверь, сильный, умелый, основательный, он иногда глядел на меня глазами потерявшегося ребёнка. Глазами, в которых, казалось, смешались все краски леса – нежная зелень листвы и глубокая насыщенная, – мха под ногами, золотистая охра солнечных лучей и тёмно-коричневый, как кора вот этого самого дуба, на котором мы с ним сидели. В его всклокоченных давно не стриженных волосах запутывались какие-то мелкие веточки и листья, руки вечно были исцарапаны, и, прикасаясь к его ладони, я всегда чувствовала под пальцами загрубевшую кожу. Его лицо… Удивительные «лесные» глаза, резкие скулы, прямой некрупный нос, упрямо выдающийся вперёд подбородок, белые крепкие зубы, мелькавшие в чуть озорной улыбке… Мне казалось, я знала в нём каждую чёрточку, помнила с детства, как обычно помнят, наверное, только лица родителей или братьев. В этом моём сне нам с ним обоим было по пятнадцать – Гришка за последний год сильно вытянулся, раздался в плечах, и теперь во всём его облике, несмотря на вечное мальчишество, угадывалось уже что-то мужское, сильное и надёжное. Гришка – он действительно во многом был как зверь, – приняв меня один раз, остался преданным навсегда.
Я хотела что-то сказать ему, и тут где-то позади нас, внизу, раздался переливчатый клёкот, пронзительный и протяжный, и Гришка прижал палец к моим губам.
– Слышишь? – прошептал он. – Выпь кричит. Там, в болотце. Прилетела уже, значит. Ну, скоро лето!
Я прислушалась к этим тревожным звукам, а затем, расшалившись, чмокнула его в прижатый к моим губам палец. Гришка вспыхнул мгновенно, чуть ли не до слёз, весь залился алым, до кончиков скрытых спутанной шапкой волос ушей, и буркнул куда-то себе под нос:
– Ты чего? Совсем уже…
А я, сама не зная, что это на меня нашло, просто ошалевшая от охватившей меня этим утром удивительной радости бытия, рассмеялась и щёлкнула его по носу. Он отпихнул мою руку, и мы стали бороться в вышине, опасно перевешиваясь с ветки.
В конце концов он скрутил меня, отбивающуюся и хохочущую, и притиснул спиной к старому стволу. Я мотала головой, пытаясь стряхнуть с лица длинные тяжёлые с шоколадным отливом волосы. И Гришка, продолжая удерживать меня одной рукой, высвободил другую и помог мне, отвёл упавшие на глаза пряди. Мы оказались с ним лицом к лицу, и мне вдруг показалось, что в лесу стало очень тихо. Будто бы разом умолкли шелест ветвей, пение птиц, скрип старых сучьев. И оттого отчетливо стало слышно, как колотится в груди его сердце, как он тяжело дышит, глядя расширенными зрачками прямо мне в глаза. В эту минуту, крепко стискивая друг друга, ощущая трепет дыхания, мы словно впервые почувствовали, как близки. До сих пор всё это было какой-то невинной детской возней – и вдруг неожиданно приобрело совершенно новый смысл, и мы замерли, ошеломлённые этим неизведанным ощущением.
Гришка отчаянно зажмурился, придвинулся ближе, и я почувствовала на губах его губы – обветренные, горячие, пахнущие горьковатыми лесными травами. И у меня что-то рванулось в груди и гулко застучало в ушах. И стало так жарко – я успела ещё мимолётно подумать, что это солнце, наверное, снова пробралось сквозь листву и, шутя и дразнясь, окатило нас своими лучами.
А потом где-то внизу захрустели под ногами ветки, зашелестели раздираемые нещадно кусты. Раздались голоса. Высокий и надсадный – моей школьной учительницы:
– Да здесь она где-то. Рада! Казанцева! Вечно она в лесу ошивается вместо уроков. Дикарка… Казанцева! Радочка, ау!
И ещё какой-то незнакомый, скрипучий:
– Послушайте, мне некогда… Если девочку найти не удастся, значит, придётся действовать самим, через городские службы…
И мы с Гришей, испуганные, смущённые, отпрянули друг от друга и заморгали от вспыхнувшего вокруг яркого солнечного света. В этот момент я всегда просыпалась.
Просыпалась в чужой квартире, открывала глаза и видела перед собой кусок бетонной стены с засаленными обоями. Просыпалась в гостиничном номере, вдыхая свежий и какой-то универсальный запах отельных простыней. В пентхаусе с видом на мерцающие огни никогда не спящего города. В актёрском трейлере где-нибудь в Висконсине, где голосили за стеной мои накурившиеся после тяжёлого съемочного дня коллеги. Где бы я ни была – я выныривала из этого сна, задыхаясь от боли и отчаяния, и долго потом лежала, глядя в темноту не знающими сна глазами и гадая, было ли это утро когда-нибудь в моей жизни? Или оно – всего лишь плод фантазии, несбыточная мечта о месте, где я наконец смогу остановиться и обрести дом.
* * *
Я родилась в Приморье, в небольшом посёлке неподалеку от Владивостока. Жизнь всей моей семьи была неразрывно связана с океаном. Отец служил моряком на крупном торговом судне, мать работала на нём же корабельным врачом. Родителей я в детстве видела редко – от рейса до рейса. И каждое их появление было для меня праздником. Как другие дети ждут Нового года или дня рождения, так в моей жизни точками отсчёта были дни захода родительского корабля в порт.
Отца я таким и запомнила – человек-праздник. Он был не слишком высокого роста, но весь какой-то большой, могучий. Широченная бронзовая от загара спина, перекатывающиеся под кожей тугие бугры мышц, громадные ручищи, которые легко, с удивительной для них нежностью подхватывали меня с земли и сажали на плечи. Я до сих пор помню это обрывающееся ощущение в животе – уууух. И, наверное, на всю жизнь оно стало ассоциироваться с чувством счастья, радости, какой-то спокойной уверенности, что ты – в надёжных руках. Отец смеялся раскатистым басом, хохмил, рассказывал забавные случаи из рейса, включал погромче музыку, подхватывал деловито спешившую куда-то маму и принимался кружить её в танце. Он никогда не ругал меня за двойки или детские проделки, совершённые мной в его отсутствие. Ему просто жаль было тратить время на такие пустяки, когда он так ненадолго оказывался дома. Сказать, что я обожала отца – не сказать ничего. Он был для меня идеалом человека, немного нереальным – как мои любимые киногерои, ведь видела я его так редко, что образ его от раза до раза успевал слегка поблекнуть.
Мама… Она никогда не сидела без дела, всегда была чем-то занята и меня стремилась приучить к порядку и трудолюбию. И в то же время все это у неё получалось легко, без напряжения. Она вечно хлопотала по дому и напевала себе под нос. По рассказам деда ей, старшей из детей, рано пришлось повзрослеть, помогать матери, заботиться о младших, когда сам он уходил в море. При этом ей удавалось отлично учиться в школе и даже получить по окончании золотую медаль. И в медучилище у неё тоже были одни пятерки.
Только уже будучи взрослой, разглядывая старые фотографии, я пришла к выводу, что мама была красива классической спокойной красотой. А в детстве я часами могла смотреть на то, как она двигается, – легко, будто плывёт, превращая обычные рутинные домашние дела в удивительный танец. Взмахнула руками, повела плечами, качнула головой, рассыпав по плечам тёмные с шоколадным отливом волосы. Её волосы достались и мне, только у меня в детстве они были непослушными, торчали кое-как из наспех заплетённых косичек. А у неё взметались тяжёлой волной, искрясь в солнечном свете золотыми, бронзовыми и изумрудными искорками.
Мама…
Родители были для меня чем-то необычным. И даже наша квартира во Владивостоке была не настоящим домом, а сказочным местом, куда попадаешь только изредка и с удивлением бродишь, втягивая носом знакомый, но позабытый запах, прикасаясь к вещам, которые вроде бы знаешь давно, но всё равно ощущаешь до странности новыми.
Постоянно я жила у деда, в пригородном посёлке. Дед, мамин отец, раньше был моряком, много лет прослужил боцманом, а дома главой большого шумного семейства.
И дом его в посёлке тогда был гостеприимным, добротным, ладным. Возвращаясь из рейса, он постоянно что-то чинил, приколачивал, работая весело и споро. Мама много мне рассказывала об этом, но в моём детстве всё было уже совершенно иначе. Умерла бабушка – за много лет до моего рождения, погиб в автомобильной катастрофе младший сын. Мамина сестра, тётя Инга, вышла замуж и уехала куда-то под Хабаровск. К тому же в пятьдесят пять лет, как это полагается у моряков, дед был отправлен на пенсию, и от всего этого как будто бы разом закрылся в себе, не справившись с невзгодами. Нет, он не одряхлел, не сломался, но словно стал другим человеком – замкнутым и сумрачным.
Накануне очередного рейса родители привозили меня на своей ярко-жёлтой праворульной машине и сдавали с рук на руки деду. Тот никогда не выказывал при моём появлении особой радости, не бросался с объятиями, не начинал сюсюкать. Но по мгновенно вспыхивавшим тёмно-серым его глазам на обветренном лице я сразу понимала, что он крепко мне рад. Мне и самой, несмотря на предстоящую разлуку с родителями, становилось тепло и уютно на душе. Как бы ни манил меня шумный и весёлый город, именно здесь я была дома.
Я вернулась, а значит, будут тихие вечера у печки. Дед будет читать газету и чистить мне яблоки, станет рассказывать мне о кораблях, на которых ему доводилось плавать. И о тех, на которых не доводилось, но которые он всё же видел в разных портах мира. Я любила в такие минуты забиваться в уголок дивана, накрываться старым пледом и слушать, слушать. И представлять себе, как низко гудят пароходы, входя в гавань, как перекрикиваются на смешанных гортанных наречиях моряки, как морская вода плещет в борт судна.
Днём, если мне не нужно было в школу – из-за частых отлучек родителей меня отдали в поселковую школу, и из города я добиралась до неё на фырчащем, кашляющем и дребезжащем на каждой кочке автобусе-«пазике», а из дедовского дома ходила пешком, – мы с дедом отправлялись гулять в лес. Дед всё же был морским человеком, он не так хорошо разбирался в нашей «сухопутной» природе. Мы часами могли гулять с ним по лесу, находить загадочные тропинки, прислушиваться к уханью птиц, собирать травы летом и грибы осенью, пытаться отследить следы лесных зверей. Позже его сменил мой неизменный приятель Гришка. Он, в отличие от деда, жил в одном ритме с лесом, чувствовал его, как некий сродственный ему организм. Именно он открыл во мне способность не бояться, чувствовать животных и идти с ними на контакт. Именно от него, наверное, я навсегда усвоила, что бояться нужно не зверей, а людей, потому что ни одно живое существо, кроме человека, не наносит другому вред ради забавы, ради того, чтобы самоутвердиться.
В дедовском доме мне всегда было легко и спокойно. Дед, человек на людях достаточно резкий, обладал удивительной врождённой деликатностью. И если на меня вдруг находило одно из моих угрюмых настроений, он никогда не лез в душу. Я могла часами валяться на чердаке, на старой продавленной раскладушке с книгой. Он же лишь изредка заглядывал, спрашивал коротко: «Есть хочешь?» – и, если я молчала, уходил вниз заниматься какими-то своими делами.
Если же мы с Гришкой, осатанев от необузданного веселья, целый день носились по двору, играя в разбойников или пиратов, он никогда не шикал на нас. Лишь где-нибудь под вечер выходил на крыльцо и окликал:
– А ну руки мыть мигом! Ужин на столе!
Мы вваливались в дом, плюхались за стол и набрасывались на поджаренную мелкими дольками картошку с лесными грибами.
– Что, Григорий, – спрашивал дед, серьёзно поглядывая на нас, – как жизнь молодая?
И Гришка с набитым ртом отзывался:
– Бьёт ключом, Петр Афанасьевич.
Гришка…
Он появился в моей жизни, когда мне было восемь. Но мне казалось, что я, ещё не зная его, все равно думала о нём и мысленно разговаривала с ним. Словно бы какой-то детский воображаемый друг внезапно обрёл плоть и кровь.
В школе мне никогда особенно не удавалось ладить с одноклассниками. Я была довольно тихой, замкнутой девочкой, больше любившей засесть с книжкой где-нибудь в уголке под лестницей, чем участвовать в шумных детских проказах. Во мне не было лёгкости и кокетства, как в других девчонках, я часто не могла подобрать нужных слов, остроумно ответить на отпущенное в мою сторону замечание, и потому, наверное, слыла нелюдимой. И постепенно за мной укрепилась слава дикарки, отшельницы, с которой не стоит иметь дела. Нет, меня особенно не дразнили, не обижали – дед немедленно вмешался бы, если бы что-то такое стало ему известно. Меня просто не замечали, не принимали в расчёт. Если класс отправлялся куда-то на экскурсию, даже учителя, пересчитывая детей по головам, никогда не могли вспомнить, кто же этот загадочный двадцать седьмой человек в группе. А наткнувшись взглядом на меня, бормотали смущённо:
– Ах, точно, Рада…
А потом вдруг появился Гришка. Наша классная, Валентина Викторовна, завела его в класс как-то хмурым осенним утром и объявила:
– Дети, у нас в классе новый мальчик Гриша Михеев. Он теперь будет учиться с нами.
Я помню, как неохотно оторвалась от лежавшего на коленях под партой толстого тома Дюма – у меня как раз д’Артаньян должен был отправиться в Лондон за алмазными подвесками, подняла глаза и увидела перед доской насупленного лохматого мальчишку, который настороженно обводил всех нас внимательными цепкими глазами непонятного цвета. Меня как раз тогда и заинтересовали эти глаза – захотелось немедленно рассмотреть, какие же они на самом деле. Карие, зелёные, серые? Слишком много в них смешалось красок и оттенков. И в то же мгновение я внутренне напряглась, потому что единственное свободное место за партой было рядом со мной. А мне так вольготно жилось в одиночестве на моей последней парте, мне так не хотелось, чтобы ко мне подселяли этого странного мальчишку.
Но, конечно же, Валентина Викторовна, оглядев класс, тут же выцепила взглядом пустующий рядом со мной стул и нацелила новенького прямо на него:
– Иди, Гриша, сядь рядом… – она замялась на секунду, как всегда делала, когда возникала необходимость назвать меня по имени. Слишком редко ей доводилось его произносить. – Рядом с Радочкой. Итак, дети, начнём урок.
Мальчишка аккуратно присел на краешек стула рядом со мной, я же неприязненно отодвинулась от него и молча уставилась в свою тетрадку. Он поёрзал на стуле, покосился на меня и шепнул:
– А ты почему Рада? Радуешься всё время?
– Ха-ха, – фыркнула я, к тому времени уже уставшая от вопросов по поводу собственного необычного имени. – Очень смешно.
– Не, правда… Интересно же… – протянул он.
Но, натолкнувшись на мой сердитый взгляд, замолчал и стал смотреть на доску. Так мы и просидели с ним первые две недели. Гришка пытался изредка о чём-то со мной заговорить, я неприветливо зыркала на него, и он сдавался. С другими ребятами в классе он, как и я, особенно не сошёлся, да и сходиться, по всей видимости, не собирался. На переменах слонялся по коридору и как-то тоскливо заглядывал в окно.
Всё стало по-другому в тот день, когда наша Валентина потащила нас на традиционный осенний пикник. Нам было велено взять из дома что-нибудь съестное – картошку, помидоры, огурцы, сосиски, приготовить одеяла, натянуть резиновые сапоги и собраться в субботу утром перед школой. Считалось почему-то, что такие мероприятия сплачивают коллектив.
В лесу по-осеннему пахло чем-то сладковато-яблочным. Солнце пробивалось сквозь чуть поредевшую золотую листву. Под ногами алел ковёр из разноцветных листьев. Вообще весь лес в тот день напоминал древний храм: высокие стволы – как колонны – уносились к золочёному куполу, в солнечных лучах неспешно плавали пылинки, эхо наших голосов весело отзывалось среди деревьев.
Я помню, как Гришка, шагавший рядом со мной, вдруг ухватил меня за руку и шепнул:
– Гляди, свиристель.
– Где? – заозиралась я.
– Да тише ты, – шикнул он. – Погоди, отстанем от этих…
Мы замерли на месте, выжидая, пока ребята отойдут вперёд. Стояли вместе, и Гришка так и не выпускал моей руки. Тогда я впервые отметила, какая у него загрубевшая, исцарапанная ладонь. Солнце золотило его тёмные ресницы, и мне на миг показалось, что он сейчас сощурится, наморщит нос и чихнёт. Но ничего подобного не произошло.
Наконец, когда их голоса умолкли, Гришка скомандовал:
– Иди за мной. Только тихо.
Повернулся и бесшумно юркнул в кусты. Я пошла за ним, неловко наступила – и под ногой сухо хрустнула опавшая листва.
– Тише! – снова шикнул он на меня. – Вот теперь смотри! Красивая? – благоговейно протянул Гришка.
– Ага, – кивнула я.
Птица и правда была красивая, и я раньше никогда не видела свиристелей.
– Она на тебя похожа, – вдруг ляпнул Гришка, обернулся и озорно ухмыльнулся, сверкнув белыми зубами.
– Почему это?.. – оторопело произнесла я и вдруг, увидев мерцающие в его глазах искорки смеха, ахнула. – Ах ты! – и огрела его сумкой, в которую дед заботливо напихал мне каких-то припасов.
Гришка, рассмеявшись, сделал мне подсечку, я потеряла равновесие, и мы покатились по земле, молотя друг друга кулаками, смеясь и отфыркиваясь. Тогда, в восемь, мы, наверное, были ещё равны по силе. А может, никому из нас не хотелось драться всерьёз. И, когда нам надоело мутузиться, мы просто раскатились в разные стороны и остались валяться на спине, глядя в виднеющиеся меж листвы клочки чистого голубого неба.
– Вон то облако на пароход похоже, – ткнул куда-то пальцем Гришка.
Я присмотрелась и возразила:
– Не на пароход, а на траулер.
– Откуда знаешь? – с интересом глянул на меня он.
– А ты откуда – про птиц?
– От отца, – рассказал Гришка. – Он в лесхозе работает… Ну, в посёлке, где мы раньше жили.
– А почему сюда переехал? – спросила я.
– Так мамка с отцом развелась, – объяснил он. – Папка, он… Ну, ушёл от нас. К другой бабе ушёл. А мамка тогда нас с братом собрала и сюда перевезла, здесь дом остался от бабки.
Он нахмурился, сел и принялся рассеянно ворошить ботинком пожухшие листья. И я вдруг как будто приняла на себя странную ответственность за этого мальчишку, за его чувства и мысли, начала рассказывать:
– А я с дедом живу. Ну, то есть с родителями, конечно, но они в море почти все время, а я – у деда. А он бывший боцман, вот он меня и научил. Я много всего про корабли знаю. Рассказать?
И Гришка тогда отвлёкся от своих мрачных размышлений, бросил с явным интересом:
– Конечно!
Мы с ним так заболтались, что и не вспомнили про то, что отстали от своего класса. Нам и в голову не пришло, что Валентина Викторовна, привычно пересчитав школьников по головам и не обнаружив двоих, уже подняла тревогу. Что нас давно ищут, носятся по лесу и зовут:
– Ау! Рада, Гриша, ау!
Мы же с Гришкой всё это время смеялись, жевали найденную в сумке снедь, запивая по очереди отдававшей железом водой из дедовской фляжки, кормили хлебным мякишем шуструю белку. Та совершенно не боялась нас, спускалась вниз по стволу дерева, брала кусочек хлеба с ладони, прыскала вверх – но как-то не особенно пугливо, словно скорее по обязанности, и, воровато отвернувшись, торопливо жевала мякиш, удерживая его смешными маленькими лапками.
К тому времени, как на нас наткнулась Ленка Старухина и огласила весь лес воплем «Я их нашла!», мы уже успели не просто подружиться, а как будто намертво впаяться друг в друга – может быть, потому, что были, по сути, очень одинокими мальчиком и девочкой и, впервые почувствовав родную душу, выплеснули на неё все нерастраченные способности к дружбе и привязанности.
Явилась запыхавшаяся Валентина Викторовна – бледная, с красными пятнами на лице. Нам было сказано, что с этих пор нас никогда больше не будут брать на пикники, что мы – безответственные жестокие дети, которые подвели весь класс, испортили всем отдых. Наверное, так оно и было. Но нам с Гришкой было на всё это откровенно наплевать. С того дня мы стали неразлучны, и никто другой больше был нам не нужен.
Потом я узнала, что мать Гришки, оставшись без мужа и перебравшись в дом, доставшийся им после смерти бабки, вынуждена была работать в две смены где-то на переработке рыбы, чтобы кое-как тащить двух своих пацанов. Отец, о котором Гришка отзывался чуть ли не с восторгом, денег им почему-то совсем не давал.
Тетя Маруся запомнилась мне худой, усталой, заезженной женщиной, вечно бегущей то с работы, то на работу, то отсыпавшейся в своей комнате после двойной смены. В таких случаях Гришка и его брат Санька, обыкновенно шумные и горлопанистые, ходили по дому на цыпочках. Толком воспитывать сыновей у тети Маруси возможности не было, и они росли как трава, предоставленные самим себе в полном великолепии детской свободы. Тётя Маруся, конечно, пыталась как-то на них влиять: ругала за двойки, требовала сходить наконец в парикмахерскую и обкорнать вихры, но, положа руку на сердце, на это у неё не было ни времени, ни сил. И Гришка с Санькой, молча переждав очередную грозу, тут же спокойно возвращались к своей обычной безалаберной жизни.
Именно поэтому Гришка, предоставленный самому себе, мог преспокойно шляться ночами по лесам, выслеживать каких-то хорьков и выхухолей, оттачивать свои и без того превосходные познания в жизни природы. Как-то раз, как он мне рассказывал, он набрёл даже на стаю волков – и чудом остался невредим.
В школе Гришке постоянно доставалось за прогулы и двойки, и если он как-то и держался, не оставаясь на второй год, то только благодаря тому, что вечно скатывал задания у меня. Я же училась достаточно прилично, хотя, кроме литературы, меня, пожалуй, не интересовал больше ни один предмет.
Мне было девять, когда погибли родители.
В день, когда я в последний раз видела их живыми, в доме царила обычная предотъездная суета. Мама торопилась наготовить каких-то деликатесов на недели вперед, чтобы затем заморозить их и вместе со мной отправить деду. Что, на самом деле, было делом неблагодарным, потому что дед, в общем-то, был очень неприхотлив в еде и любил простую, сытную, основательную пищу, а я и вовсе чаще всего не обращала внимания на то, что ем. Но маме так было спокойнее, и она с самого утра жарила говяжьи котлеты, лепила пельмени и вареники. Отец съездил в порт за какими-то документами и ещё раз проверил, всё ли они сложили в дорожную сумку.
Я помню, что сидела на подоконнике, смотрела в сырое, дождём набрякшее серое весеннее небо и сетовала, что из-за этого дождя мы с Гришкой, наверное, не сможем завтра отправиться на поиски заячьей норы, которую он давно обещал мне показать. У меня не было никаких дурных предчувствий, никакой тревоги. Просто обычное слегка грустное настроение перед долгой разлукой с родителями. И потом меня много лет мучило чувство вины за то, что я оказалась такой чёрствой и не предрекла беду, не отвела её руками от дорогих людей.
– Ну что, Радость моя, – спросил отец, входя в комнату, – что тебе привезти из стран заморских? Цветочек аленький?
– Покупать мне ничего не надо. А можешь мне боцманскую дудку с корабля принести? – тут же вспомнила я. – Ну какую-нибудь списанную. Или две. Мы с Гришкой будем в лесу сигналы друг другу подавать.
– Эх ты, Гекльберри Финн мой, – отец весело потрепал меня по волосам. – А может, платье тебе? Или туфли?
Я фыркнула:
– Да ну, кому это интересно?
Из кухни выглянула мама и сказала деловито:
– Туфли у неё есть, ей осенние сапоги нужны. Володя, ну-ка обрисуй ей ступню на листке, я с собой возьму. Может быть, где-нибудь попадутся хорошие.
Мама была практичной, не то что я – вечно витающая в облаках.
Их корабль отходил в ночь. Вечером за мной приехал дед. Конечно, я и сама могла бы преспокойно доехать до посёлка на автобусе – в конце концов, в школу ведь я ездила каждый день, когда жила с родителями в городской квартире. Но маме не хотелось, чтобы я отправлялась одна по темноте, и она вызвала за мной деда.
Я помню, как он разговаривал с матерью и отцом в дверях, как в глазах его можно было прочесть не то что бы зависть, но скрытую тоску от того, что его дочь с мужем уходят в море, а он остаётся сухопутной крысой на берегу. Мама, как всегда, давала ему какие-то напутствия – как меня кормить, как лечить, если что, как следить за отметками. Смешно, дед давно знал все это лучше неё. Отец привычно хохмил, громко напевал, будто бы ему тоже было не по себе от этой затянувшейся прощальной сцены…
Отец быстро поцеловал меня, кольнув щетинистой щекой, мама торопливо обняла уже в дверях, сказав: «Смотри, учись хорошо, слушайся деда». Мы вышли за дверь и направились к остановке автобуса, нагруженные мамиными пакетами. С неба накрапывал мелкий дождь, пахло весенней сыростью, размякшей землёй и набухшими почками. Я на секунду обернулась ещё, прежде чем свернуть за угол, и взглянула на тускло светившееся в весенних сумерках окно квартиры.
Больше я в ней никогда не была.
Деду позвонили из порта через две недели. Я в тот момент сидела над уроками, с тоской глядя в задачник по математике. Из пункта А в пункт Б вышел пароход… Когда он достигнет пункта назначения, если его скорость…
В прихожей зазвонил телефон – допотопный пластиковый аппарат, несколько раз перемотанный синей изолентой. Дед не спеша добрался до него, кашлянул и произнёс:
– Слушаю.
Я поначалу не особенно вникала в разговор и лишь через несколько минут удивилась, почему же не слышно дедовского голоса. Лишь какое-то глухое повисшее над всем домом молчание.
Из пункта А в пункт Б вышел пароход…
Я поднялась из-за стола и выглянула в прихожую. Дед стоял, вцепившись узловатой натруженной рукой в дверной косяк, и напряжённо слушал голос в трубке.
– Дедушка, кто там? – спросила я.
Но он ничего не ответил, даже не шикнул на меня, не отмахнулся, как делал, если разговор был важным. Просто стоял неподвижно – и у меня тревожно и колко потянуло в груди.
– Спасибо, я понял, – наконец выговорил он каким-то непривычным голосом.
Дед положил трубку, посмотрел куда-то себе под ноги, будто бы надеялся разглядеть что-то под подошвами старых клетчатых домашних тапочек. Затем поднял взгляд на меня и произнёс хрипло:
– Рада… – замялся, откашлялся и начал снова: – Рада, внучка…
В голове у меня, как заезженная пластинка, все звучало: «Из пункта А в пункт Б вышел пароход…»
– Что? – почти прошептала я.
– Рада, сейчас из порта звонили. «Нежин» попал в шторм у берегов Йокогамы. Капитан не справился с управлением, его вынесло на камни…
– Все погибли? – как-то буднично, почти спокойно поинтересовалась я.
– Не все, есть выжившие, – мотнул головой дед. – Но…
Дальше он мог уже ничего не говорить. Я все поняла по его побелевшим губам, по пальцам, машинально теребившим пуговицу на рубашке. На той рубашке, к которой мама ещё недавно пришивала заплатку. Я вдруг почему-то подумала, что ещё сегодня мы с ним на обед варили пельмени, которые она налепила перед отъездом. И словно почувствовала, как засаднила щека от прикосновения жесткой щетины отца.
Неужели это больше никогда…
Да нет же, не может быть. Ведь я же помню, я чувствую. Из пункта А в пункт Б вышел пароход… Когда он достигнет пункта назначения? Когда достигнет? Никогда, потому что он попал в шторм у берегов Йокогамы.
Дед произнёс что-то ещё, но я уже не слышала. Я медленно повернулась, стащила с крючка куртку, сунула ноги в кроссовки и вышла из дома. Задрала голову, подставляя лицо тёплому весеннему дождику, глубоко вдохнула, чувствуя, как что-то как будто трещит и рвётся в груди, и быстро побежала к лесу.
Да, я была тогда жестока в своём детском горе, я не думала о деде, который потерял дочь, любимую больше жизни, не думала о том, что должна остаться с ним, поддержать его, а не волновать ещё больше, убегая куда глаза глядят. Это было моё первое горе, и мне было так больно, так невыносимо, словно что-то выкручивало внутри все внутренности, жгло огнём лёгкие, заживо сдирало с меня кожу. Я не могла остановиться, и всё бежала, бежала, не зная куда, чувствуя лишь, как по лицу хлещут ветки, а ноги увязают в непроходимой грязи.
Гришка нашёл меня ближе к ночи. Я к тому времени совсем выбилась из сил, вымокла и промёрзла до костей. Я пробралась через болото – куда ни один нормальный человек из местных соваться не решался, меня же именно он когда-то и выучил, как осторожно перепрыгивать с кочки на кочку, не проваливаясь в трясину. Когда Гришка высмотрел меня, я сидела как раз на одной из таких кочек, под кустом. Как он разглядел меня в дождливых весенних сумерках, я так и не поняла.
– Ты куда забралась, чокнутая? – окликнул меня он.
– Никуда, – огрызнулась я. – Сам чокнутый.
– Ну, конечно, – фыркнул он. – Это я в болото по самой топи полез. Да ещё и без палки. Чего тебя туда понесло?
По голосу его я сразу поняла, что он, конечно же, уже знает, почему меня сюда понесло: в болото, в самую слякоть и гать. Но в жизни не скажет этого вслух, не станет растравливать душу пустыми разговорами и выражениями сочувствия. Такой уж он был – мой единственный друг.
Он постоял немного, глядя на меня, убедился, что я не собираюсь трогаться с места, и исчез в кустах… Через несколько минут он вынырнул из зарослей папоротника, таща за собой здоровенную палку, а потом двинулся вперёд, ко мне, прощупывая ею топкое дно. И вскоре уже плюхнулся на сырой мох рядом со мной и боднул меня головой в плечо.
– Ну и долго ты будешь здесь сидеть?
– Сколько надо, – огрызнулась я. – Тебе-то что?
– Да так, прикидываю, когда мы с тобой отдадим тут концы от голода и холода, – непринуждённо пояснил он.
– Ты-то с чего? Можешь идти домой, я не держу, – бросила я.
– Неа, не могу, – покачал головой он и посмотрел на меня очень серьёзно.
И от его взгляда что-то надломилось внутри, я кашлянула, шмыгнула носом и вдруг повалилась головой ему в плечо и завыла – жалобно, тоненько, на одной ноте. Гришка не произносил ни слова. Он просто держал свою удивительно тёплую для такого промозглого дня широкую ладонь на моей спине, между лопаток, и шумно дышал в висок, прижимая к себе мою голову. И от этого почему-то становилось легче.
Когда слёзы иссякли и я замолчала, лишь судорожно вздрагивая время от времени, он вдруг просунул руку в карман своей куртки и вытащил оттуда половинку бублика и яблоко.
– На вот, поешь! Небось голодная целый день!
Я снова всхлипнула и вгрызлась зубами в бублик.
Вскоре состоялось торжественное прощание, организованное городским пароходством. Закрытые гробы с установленными на крышках фотографиями, море цветов – чересчур ярких, крупных, бутафорских. Траурные речи, даже оркестр. Помню, меня сфотографировал местный корреспондент – должно быть, отличный получился снимок для статьи в вечерней газете, очень проникновенный. Девочка, оставшаяся сиротой в результате жуткой трагедии. Потому что пароход вышел из пункта А, но не дошёл до пункта Б, разбился о камни у берегов Йокогамы…
Дед всё прощание стоял рядом со мной и сжимал мою руку. Ему доводилось уже присутствовать на таких мероприятиях – он ведь был моряком, а в море случалось всякое… Тогда, в детстве, мне казалось, что ему, наверное, проще всё это перенести, ведь он был на похоронах не впервые. Я не знала ещё, что к боли невозможно привыкнуть, что от неё не вырабатывается иммунитет. И сжиться с ней можно единственным способом – обуздать её, не дать себя раздавить, пить маленькими порциями каждый день и постоянно носить в себе её едкое послевкусие.
Панихида закончилась, и гробы опустили в сырую землю. Их так и не открыли – я даже не знала, удалось ли доставить в город их тела, или в гробах похоронили обломки личных вещей или деталей корабля, как часто бывает при крушениях.
Мы с дедом вернулись домой, и первое, что бросилось в глаза, – в доме ничего не изменилось. Дед словно бы продолжал их ждать, делать вид, что они здесь частые гости. Дом смущал меня знакомыми запахами, появлявшимися из ниоткуда. Вот отчего-то повеяло в моей комнате мамиными духами, вот вдруг будто бы закурил на крыльце папиросу отец.
Я совсем перестала выходить на улицу. Отказывалась идти в школу, спускаться хотя бы во двор. Дед поднимался ко мне в комнату, аккуратно усаживался на табуретку рядом с кроватью и пытался со мной поговорить.
– Надо жить, Радочка, – вздыхал он. – Ничего не попишешь, так бывает… Надо жить.
Я страшно злилась на него за эти слова, зарывалась головой под подушку и отказывалась отвечать. Так бывает… Я не хотела, чтобы так бывало. Я не могла простить мир за то, что он оказался слишком жесток ко мне.
В один из дней на край моей кровати кто-то сел. Я было решила, что это опять дед, но, ощутив, как моей руки коснулась загрубевшая исцарапанная ладонь, поняла, что это Гриша.
– Ты чего тут развалилась? – спросил он. – Там весна уже вовсю, солнце шпарит. А ты тут тухнешь в одиночестве.
– Хочу и тухну, – буркнула я.
Он вдруг покрепче схватил меня за руку и рванул вниз с кровати. Я шлёпнулась на пол и оторопело покрутила головой.
– Ты что? Обалдел, что ли? – рявкнула я на него.
Гриша лишь рассмеялся:
– Ну слава богу, орать не разучилась. А я уж испугался… Вставай давай. Пошли прогуляемся.
Он так и не выпустил мою руку – наверное, боялся, что я снова заберусь на кровать и теперь уже вцеплюсь в неё намертво. Осторожно потянул меня вверх, заставляя встать с пола, а затем повёл к выходу из комнаты. Я шла за ним, совершенно безучастная. На сопротивление требовалось слишком много энергии, и мне проще было подчиниться и выдержать эту дурацкую прогулку. Поэтому я послушно зашнуровала кроссовки и накинула ветровку. Дед проводил нас с Гришей пристальным взглядом, но не произнёс ни слова.
На улице и в самом деле вовсю шпарило солнце. Я даже зажмурилась невольно – так больно оно резануло меня по глазам после нескольких недель, проведённых практически в заточении. Мне вдруг стало стыдно, что я всего этого не заметила, не заметила, как наступила настоящая цветущая и кипучая весна.
С Гришей мы, не сговариваясь, побрели в сторону леса. Под деревьями было ещё прохладно, изредка чавкала под ногами непросохшая грязь. Но и тут вовсю била ключом жизнь. Пряно пахло смолой, терпко – прорвавшимися почками и первой мягкой листвой, откуда ни возьмись вспархивали разноцветные бабочки. Весело гомонили птицы в сплетении ветвей над нашими головами. Мы дошли до болота, того самого, где нашёл меня в прошлый раз Гриша, и я ойкнула, увидев, как кишат в зыбкой топи шустрые головастики.
– Пошли-пошли, я тебе кое-что показать хочу, – потянул меня за руку Гришка.
Мы отправились к поваленному дереву. Я любила это место. Здесь поперёк полянки лежал длинный ствол старой осины. Я не знала, отчего она упала: то ли была повалена ветром, то ли надломилась от старости, или её изгрызла какая-то болезнь. Она просто лежала тут – и на её покатом стволе удобно было сидеть.
Гришка отошёл чуть дальше, туда, где ветки поваленной осины образовывали что-то вроде крохотного шалашика, опустился на колени и подозвал меня:
– Смотри! Вот здесь…
Я подошла к нему, тоже бухнулась коленями на землю и наклонилась над его руками.
Там, в сплетении ветвей, белел крохотный нежный, хрупкий ландыш. Тоненький, чуть согнувшийся стебелёк, словно под тяжестью четырёх белых колокольчиков.
– Это первый в этом году, – заговорщически сообщил мне Гришка. – Я весь лес облазил – больше нету пока.
Я осторожно просунула руку сквозь ветки, прикоснулась кончиком пальца к белоснежным колокольчикам и вдруг почувствовала, как снежный ком, все это время сидевший у меня в груди, подтаял, треснул и солоноватой влагой выступил на глаза.
– Гриша, почему оно – вот так? Как вообще может так быть? – хрипло пробормотала я.
Я в то время была всего лишь ребёнком и ещё не умела выражать словами свои переживания. Я хотела спросить его, как на земле может умещаться столько ужасного и столько прекрасного одновременно. И что же это – высшее равнодушие или, напротив, справедливость, которая одновременно дарит и отнимает, разрушает и создаёт, и всё это делает с одинаковым упорством и старанием. И как научиться принимать и то и другое, и смиренно переносить потери и благодарить за дары. Я хотела спросить у него об этом, но не умела высказать. И все же, как мне показалось, он понял меня. Дёрнул своими широкими плечами в ответ и буркнул:
– Я не знаю, Рада. Но это же здорово, что есть и такое. Иначе бы совсем…
Мы еще какое-то время сидели молча, соприкасаясь коленками, я осторожно вытащила руку из веток и предложила Гришке.
– Давай получше его спрячем, чтобы не заметил никто и не сорвал. Будем его беречь.
И он понимающе кивнул.
И с этого дня всё как-то понемногу вошло в колею. Боль никуда не делась, нет. Она просто притупилась и стала чем-то привычным. Конечно, я всё ещё вздрагивала, натыкаясь где-то на мамины или отцовские вещи, когда меня, словно клинком, внезапно прошивало отчаяние. Конечно, я так никогда и не смогла заставить себя войти в нашу с родителями квартиру. Дед, кажется, тоже был там всего один раз, запер все замки и больше не возвращался, лишь раз в месяц исправно платил в городе квартплату.
Я толком не заметила, как между нами всё начало смутно меняться, будто стало сгущаться какое-то напряжение, острое разлитое в воздухе электричество, как перед грозой. Нет, ничего не изменилось, мы по-прежнему гоняли на велосипеде, мутузились в траве, сигали вместе в воду со старого пирса, влезали на деревья, поддерживая и подталкивая друг друга. Но каждое наше движение, каждый взгляд наполнялись каким-то смыслом, ожиданием чего-то нам пока непонятного и даже опасного.
Иногда, бывало, я забиралась на велосипед, обхватывала Гришу руками поперек живота и вдруг замечала, как каменели под моими ладонями мышцы его пресса. Смотрела на влажные от пота пряди на его затылке и… ощущала нечто странное, необъяснимое, какое-то давление в солнечном сплетении и груди – меня переполняло изнутри странным восторгом…
Не то чтобы я не задумывалась о любви. В тот год мне исполнилось пятнадцать, к тому времени я прочитала целую библиотеку книг и, конечно, была в курсе, что все юные девы рано или поздно дожидаются рыцаря на белом коне, который навсегда забирает себе их сердца. Просто… Просто мне было странно и неловко осознавать, что Гришка – мой лучший друг, почти брат, почти второе я – вдруг окажется именно тем, о чем я читала в книгах. Мы, если можно так выразиться, ходили вокруг этих своих чувств на цыпочках, боясь потревожить их, сломать неосторожным взглядом, жестом, поступком. Так между нами и не происходило ничего до того дня, который часто потом снился мне по ночам. До того обещающего жаркий день прохладного майского утра, когда я, очередной раз сбежав с уроков, нашла его в лесу на нашем дереве, а он вдруг меня поцеловал. До того дня, когда, услышав внизу с тропинки голоса, я каким-то шестым чувством ощутила, что отныне жизнь моя изменится навсегда.