1
Утром пришла очередная порция писем из Нью-Йорка, полдюжины посланий, подтверждавших масштабы охвата аудитории «Трансома» и ту тщательность, с какой штудировали ее сплетни все, кому было что всучить рекламщикам. Впрочем, одно письмо выбивалось из общего ряда, оно сильно поразило Джадда Уайлдера, тем более что получить его он просто не ожидал. Письмо было от Фредерика Коулмана, не отпечатанное на машинке, а написанное от руки, и не на бланке агентства с тиснением: «Канцелярия председателя правления», – а на личной почтовой бумаге, помеченной только адресом кооперативной квартиры, в которой, как было известно Джадду, в последнее время укрывался частично отошедший от дел Фредерик.
«Мой дорогой Джадд!
Не имею ни малейшего представления о том, в каком состоянии рассудка ты будешь, когда это письмо дойдет до тебя, как и о том, насколько отзывчив ты окажешься к воспоминаниям старика, только подозреваю, что теряешь ты надежду на будущее, как то было со мной ровно (в этом месяце исполнилось) двадцать два года назад. Я тоже перенес сердечный приступ, довольно сильный, и лечившие меня доктора не видели иной перспективы для меня, кроме как вести после выздоровления в высшей степени умеренный образ жизни. Мысль о том, что, возможно, я больше никогда не в силах буду дать полную волю своему «творческому нраву», и в самом деле воспринималась каким-то черным провалом, тем паче, что был я убежден, будто агентству без этого не выжить.
Но мне несказанно повезло: среди моих медсестер оказалась некая мисс О’Коннор. Ирландка, как можно судить по имени, она с воинственностью, столь часто присущей ее соотечественникам, бунтовала против власти установленных авторитетов, и, считай, почти исключительно под ее воздействием я в конце концов стал различать будущее сквозь тучу отчаяния, которую нагнали доктора на мою голову. В конечном счете именно глазами мисс О’Коннор мне удалось взглянуть на себя не как на человека, ставшего безнадежным калекой, а как получившего предупреждение остерегаться, по ее выражению, «губить себе сердце в погоне за радугами, которые нельзя поймать и которые гроша ломаного не стоили бы, даже если поймать их и удалось бы».
Не стану гнаться за явной моралью. Мало сказать, что из больницы я вышел с новой шкалой ценностей, с новым пониманием того, что драгоценным запасом энергии, коим я наделен, не следует расточительно разбрасываться. С того самого дня я никогда не брался ни за одну задачу до тех пор, пока ясно не представлял себе конкретную достижимую цель и пока не убеждал себя, что на достижение ее стоит тратить силы. Если данные условия соблюдались, то я никогда и ни в чем не чувствовал себя стесненным ни духовно, ни физически.
Можешь счесть это письмо неуместным жестом, только теперь, на двадцать два года обведя вокруг пальца докторов и сумев за эти годы добиться почти всего, что сделало мою жизнь исполненной смысла, я движим желанием, как, бывало, говаривала моя баптистка-бабушка, «свидетельствовать истину, Возлюбленный Боже, ибо Ты наделил сего покорного слугу Твоего силою зреть ее».
С искреннейшим почтением —
Фредерик Коулман».
Джадд перечел все письмо еще раз. Он по-новому увидел Фредерика Коулмана, понял его куда лучше, чем за все прежние годы. Понял даже некоторые из слышанных им историй о том, как невозможно было работать с таким мерзавцем, каким был Старик в дни, когда, подобно многим ярко возгоревшимся звездам, регулярно проносившимся через меридиан Мэдисон-авеню, он открыл свое собственное агентство. Письмо помогло увидеть в Коулмане куда более умудренного человека, чем издавна привык считать Джадд, а в докторе Карре – советника, заслуживающего куда большего доверия. То, о чем написал Коулман, по сути, точь-в-точь совпадало с тем, о чем говорил Карр.
Джадд сложил письмо, сунул его обратно в конверт и протянул Мэри:
– Положите куда-нибудь на видное место, чтоб я его доктору Карру показал, – попросил он, заранее предвкушая удовольствие, какое это ему доставит.