Глава тринадцатая. Отрезать мышцу
Теперь, с моим доходом штатного хирурга, я приобрел половину дуплекса* – в Квинсе. Карниз над окном мансарды был вздернут, будто бровь, и казалось, что дом глазами хозяина смотрит на кленовую рощу, клином рассекающую жилой массив. Летом я выносил горшки с жасмином во двор, выращивал нехитрые овощи в крошечном садике. Зимой жасмин отправлялся в помещение, а пустые проволочные клетки оставались снаружи как память по сочным, кроваво-красным помидорам, порожденным землей. Я покрасил стены, поправил черепицу, установил книжные полки. Разлученный с Африкой, я пробовал свить гнездышко и был по-своему счастлив в Америке. Прошло уже шесть лет, и, хотя мне полагалось бы съездить в Эфиопию, я никак не мог вырваться, выкроить время.
* Два дома, имеющих общую стену.
В один прекрасный день на выходе из магазина на меня натолкнулась высокая, элегантно одетая темнокожая женщина в кожаном плаще. Я придержал для нее дверь, она проскользнула мимо, и меня вдруг охватило беспокойство. Она обернулась, оглядела меня и улыбнулась. В другой раз я ехал по Манхэттену с конференции по травматологии и мое внимание привлекла проститутка, вышедшая из-под навеса где-то возле тоннеля Холланд*. Фонари отражались в лужах, в призрачном свете фар она продемонстрировала мне свою грудь. А может, мне показалось. Меня вновь охватила тревога, как бывает, когда чувствуешь запах дыма, а что горит, не знаешь. Я объехал квартал, но она исчезла.
* Автомобильный тоннель под Гудзоном; соединяет Нью-Йорк с Джерси-Сити, штат Нью-Джерси; первый в мире автомобильный тоннель.
Дома я готовился к следующему рабочему дню. Закончив пятый год резидентуры, я мог заняться частной практикой, мог перейти в какую-нибудь другую базовую больницу, но я хранил верность Госпиталю Богоматери. В настоящий момент у нас проходили стажировку резиденты из военного медицинского центра в Сан-Антонио и из вашингтонского военного госпиталя Уолтера Рида. В мирное время мы оказались ближе всех к зоне военных действий, у нас специалисты могли оттачивать свое умение на реальных раненых. Я был заведующим травматологическим отделением, и нам очень пригодились новые ресурсы и люди. Причин для уныния у меня вроде бы не было. Но в тот вечер я глядел на огонь в камине и места себе не находил. Надо было срочно принимать меры. А то как бы паралич не разбил.
И я решил, что в мою жизнь надо внести новое измерение, никак не связанное с работой. Я перелистал «Нью-Йорк тайме», раздел о культурных событиях, премьерах, выставках, лекциях и прочих интересных событиях, в выходной буквально заставил себя выйти в свет.
В следующую пятницу, придя после работы домой, я отнес портфель и почту в библиотеку, прошел на кухню, зажег свечу, накрыл на стол и разогрел остатки курицы, запеченной мной в прошлое воскресенье по рецепту «Нью-Йорк тайме».
В дверь постучали.
Я пришел в замешательство.
Неужели я пригласил кого-то на ужин и забыл? Кроме Дипака, заглянувшего как-то раз на огонек, никаких гостей у меня никогда не было. Может, это Циге прибыла из Бостона, чтобы взять дело в свои руки? Я ей уже раз десять собирался звонить: подниму трубку и робею. Или это Томас Стоун? Правда, я не сообщал ему, где живу, но он вполне мог узнать адрес у Дипака.
Я посмотрел в глазок.
В широкоугольной линзе кривились глаза, нос, скулы, губы… Мозг попытался сложить из разрозненных частей единое целое, у которого было бы лицо и имя.
Это был не Стоун. Не Дипак. И не Циге.
Никаких сомнений в том, кто это, не осталось.
Она повернулась к двери спиной, спустилась на две ступеньки.
Я смотрел, как она уходит.
Я открыл дверь.
Она замерла, тело еще стремилось на улицу, а голова уже повернулась назад. Ростом она оказалась выше, чем мне помнилось, а может быть, просто похудела. Она скользнула по моему лицу глазами, убедилась, что это я, и уставилась в одну точку где-то возле моего левого локтя. Это позволило мне рассмотреть гостью как следует и решить, пускать ли ее на порог.
Волосы распрямленные, вялые, небрежно расчесанные, никаких ленточек или обручей. Скулы остались прежними, ну, может, сделались чуть более выступающими, что только подчеркивало красоту овальных, слегка раскосых глаз. Даже без косметики это было поразительное лицо. Хотя стояло лето, на ней было длинное шерстяное, туго подпоясанное пальто, и она сжалась, будто от холода. Так мелкую зверушку, вторгшуюся на территорию хищника, может парализовать страх.
Я спустился по ступенькам, взял ее за подбородок, приподнял голову. Глаза ее скользнули вниз, словно у куклы, с которой она когда-то играла. На ощупь кожа у нее была холодная. Вертикальные шрамы на висках загрубели. Перед глазами у меня встал тот день, когда Розина бритвой нанесла их, темная кровь, что сочилась из ран. Я запрокинул ей голову еще выше. Все равно она не смотрела мне в глаза. Показать бы ей мои шрамы: один, оставшийся после того, как они с Шивой меня предали, и второй, что нанесла мне она, когда заделалась большей эритрейкой, чем сами эритрейцы, и участвовала в угоне самолета, вследствие чего мне пришлось бежать из моей страны. Хотелось, чтобы она почувствовала, какая ярость скрывается за моим внешним спокойствием, как наливаются кровью мои мускулы, как сжимаются и зудят мои пальцы, готовые впиться ей в глотку. Хорошо, что она не смотрела мне в глаза, – моргни она, и я бы вгрызся ей в яремную вену и растерзал прекрасное тело, все целиком, с костями, зубами и волосами, ничего бы не оставил.
Я взял ее под руку, провел в квартиру. Она шла будто на казнь. В прихожей, пока я закрывал дверь, она стояла не шевелясь. В библиотеке – переделанной столовой – я подтолкнул ее к дивану Она присела на самый краешек и застыла. Я не сводил с нее глаз. Она закашлялась, приступ длился секунд пятнадцать, прижала к губам измятый платок. Только я открыл рот, чтобы наконец заговорить, как кашель повторился.
Я удалился на кухню. Пока закипала вода для чая, я стоял, прижавшись лбом к холодильнику. Что это со мной? То убить готов, то гостеприимство проявляю.
Она не переменила позу. Мне бросилось в глаза, какие у нее неухоженные ногти – ни следа лака – и дряблая кожа на руках, как у судомойки. Она спрятала руки в рукава и только потом взяла чашку. По лицу у нее покатились слезы, губы искривились в гримасе.
Я-то надеялся, что подобные зрелища давно меня перестали трогать.
– Извини. Я работаю на кухне, – прошептала она.
– После всего того, что ты со мной сделала, ты извиняешься за свои руки?
Она заморгала и не сказала ничего.
– Как ты меня нашла?
– Циге меня прислала.
– Зачем?
– Я позвонила ей, когда вышла из тюрьмы. Мне нужна была… помощь.
– А она тебе не передала, что я не желаю тебя видеть?
– Передала. Но она настаивала, чтобы я прежде всего повидалась с тобой. – Впервые за все время Генет подняла на меня глаза. – Да и сама я хотела тебя увидеть.
– Зачем?
– Чтобы попросить прощения. – На несколько секунд она отвела взгляд в сторону.
– Ты этому в тюрьме научилась? Не смотреть в глаза? Она засмеялась. Неужели гнев, раздражение теперь обходят ее стороной, она выше этого?
– Меня пырнули ножом за то, что не прятала глаз. – Она указала подбородком куда-то влево. – Мне селезенку удалили.
– В какой тюрьме ты сидела?
– Олбани.
– А сейчас?
– Я на условно-досрочном. Раз в неделю обязана встречаться с инспектором.
Она поставила чашку
– Что еще сказала Циге?
– Что ты хирург. – Она обвела взглядом полки с книгами. – Что у тебя все складывается отлично.
– Я попал в Америку только потому, что был вынужден бежать. Тайком, ночью, точно вор. И кто это мне так удружил? А Хеме? Одна особа, которая у нас в семье была… как дочь.
Она принялась раскачиваться взад-вперед.
– Валяй, ругай меня, – она выпрямилась, – я заслужила.
– Все играешь мученицу? Слышал, там, в самолете, ты спрятала пистолет в прическу Афро! Прямо эритрейская Анджела Дэвис, а?
Она покачала головой. Помолчали. Наконец она сказала:
– Не знаю, кем я была. Какую роль играла на самом деле. Та прежняя «я» хотела совершить что-то великое. – Последнее слово она почти выплюнула. – Что-то впечатляющее. За Земуя. За себя. Мне сказали, что наша семья и ты останетесь в стороне. Как только теракт удался, я поняла, какая я дура. Ничего великого в нем не было. Одна глупость.
Она допила чай и поднялась
– Прости меня, если сможешь. Ты заслужил лучшего.
– Заткнись и сядь, – проговорил я. Она послушалась. – Думаешь, на этом все? Извинилась – и была такова?
Она покачала головой.
– У тебя был ребенок? – спросил я. – От партизана?
– Противозачаточные средства оказались никуда не годными.
– За что ты попала в тюрьму?
– Тебе рассказать все?
Она снова закашлялась. Когда приступ миновал, ее стала бить дрожь, хотя в комнате было тепло, я даже вспотел.
– Что случилось с твоим ребенком?
Она сморщилась. Выпятила губы. У нее затряслись плечи.
– Ребенка у меня забрали. Отдали приемным родителям. Я проклинаю человека, из-за которого оказалась в таком положении. – Генет подняла глаза. – Я была хорошей матерью, Мэрион…
– Хорошей матерью! – расхохотался я. – Если бы ты была хорошей матерью, то родила бы ребенка от меня.
Она улыбнулась сквозь слезы, будто я сказал что-то забавное, типа подростковой фантазии о том, как мы поженимся и приумножим население Миссии. Ее затрясло, и поначалу я подумал, она смеется. Но тут я услышал, как щелкают ее зубы. Я репетировал свою роль, когда шел из Асмары, репетировал всю дорогу до Судана, много раз представлял себе, как она будет оправдываться, проигрывал варианты, – словом, держал порох сухим. Но такого я не предусмотрел. Ее молчание, ее дрожь обезоружили меня. Я пощупал ей пульс. Сто сорок ударов в минуту. Ее кожа, еще недавно холодная, обжигала.
– Я… должна… идти, – запинаясь, произнесла она, поднялась и пошатнулась
– Останься.
Она явно была нездорова. Я дал ей три таблетки аспирина, отвел в ванную и включил душ. Когда пошла горячая вода, помог ей раздеться. Если до этого она была для меня зверьком в логове у хищника, то сейчас я казался себе отцом, раздевающим ребенка. Когда она встала под душ, я бросил ее белье и блузку в стиральную машину. Из-под душа Генет выбралась с моей помощью. Ее шатало. Я вытер ее, усадил на край кровати, надел на нее свою теплую пижаму, подвернув рукава и штанины, заставил проглотить несколько ложек запеканки, намазал шею, грудь и ступни «виксом»*. Она уснула прежде, чем я натянул на нее шерстяные носки.
* Товарный знак большого ассортимента лекарств от простуды (мази, препараты для ингаляции, таблетки и т. п.) производства фирмы «Проктер энд Гэмбл».
Что я чувствовал? Это была пиррова победа. Пирексическая* победа – термометр под мышкой показывал 39,4. Я переложил выстиранные вещи в сушилку и сунул в стиральную машину ее джинсы. Убрал в холодильник остатки запеканки. Сел с книгой в библиотеке. Наверное, задремал.
* Пирексия – повышение температуры тела по сравнению с нормальной.
Через несколько часов послышался шум спускаемой в унитазе воды. Она сидела на кровати, без пижамы и носков, завернувшись в полотенце, и терла губкой лоб. Жар спал. Чтобы я мог сесть рядом, она подвинулась.
– Хочешь, чтобы я ушла сейчас? – спросила она. На этот вопрос мог быть только один ответ:
– Ты будешь спать здесь.
– Я вся горю.
В ванной я переоделся в шорты и тишотку вынул из шкафа одеяло и направился в библиотеку.
– Останься со мной, – попросила она. – Пожалуйста. Заранее приготовленного ответа у меня не было.
Я забрался в свою кровать, протянул руку к выключателю.
– Не гаси свет, – взмолилась она.
Не успел я улечься, как она прижалась ко мне, источая ароматы моего дезодоранта, шампуня и «викса», сложила мне руки, прижалась ко мне всем своим влажным телом. Пальцы ее гладили меня по лицу так нежно, словно она опасалась, что я кусаюсь. У меня в памяти всплыла та ночь, когда я нашел ее, обнаженную, в кладовой.
– Что это за звук? – спросила она испуганно.
– Таймер сушилки. Я постирал твои вещи. Она всхлипнула:
– Ты заслужил лучшего.
– Уж конечно.
Я смотрел ей в глаза, вспоминая размазанное пятнышко на правой радужке в том месте, куда попала искра. Вот оно, никуда не делось, только потемнело и напоминает теперь врожденный дефект. Я осторожно коснулся ее губ, носа. Глаза ее медленно закрылись, из-под век выкатилась слеза. Она улыбнулась прежней улыбкой. Я убрал руку Она заморгала, глаза ее сверкнули, и она робко поцеловала меня в губы.
Нет, я ничего не забыл. В то мгновение моя ярость была обращена не против нее, а против безвозвратно ушедшего времени, что столь поспешно лишило меня красивых иллюзий. Особенно жалко было иллюзии, что она моя.
Она поцеловала меня еще раз, я попробовал на вкус соль ее слез. Неужели в ней говорит только жалость? Я не могу этого принять. Внезапно я очутился на ней, в мгновение ока содрал с нее простыню, полотенце… Действовал я неуклюже, но решительно. Она перепугалась, жилы на шее натянулись. Я взял в ладони ее голову и поцеловал.
– Подожди, – прошептала она, – а как же… ты ведь должен…
Но я уже был в ней.
По телу ее прошла дрожь.
– Что я должен, Генет? – прохрипел я, инстинкт подсказывал мне, что делать, как двигаться. – Это – мой первый раз… Откуда мне знать, что я должен и чего не должен?
Зрачки у нее расширились. От радости? Теперь она знала.
Знала, что есть на свете люди, которые держат слово. Таким человеком был Гхош, которого она так и не удосужилась навестить на смертном одре. Пусть это пробудит в ней совесть, устрашит.
Когда все закончилось, я остался на ней.
– Мой первый раз, Генет. – Теперь мои слова звучали мягко. – Только не подумай, что я дожидался тебя. Все из-за того, что ты загубила мою жизнь. Ты могла на меня положиться. Надежно, как в банке, как здесь говорят. Ради тебя я был готов на все. А ты что сделала? – обратила все в дерьмо. Никак не могу понять почему. У тебя были Хема и Гхош. У тебя была Миссия. У тебя был я, и я любил тебя больше, чем ты сама себя когда-нибудь сможешь полюбить.
Она плакала. Прошло немало времени, прежде чем она погладила меня по голове и поцеловала.
– Мне надо в ванную.
Я ее не отпустил. Во мне снова нарастало возбуждение. Я опять оказался в ней.
– Прошу тебя, Мэрион, – взмолилась она.
Не выходя из нее, я обхватил Генет руками, перекатился на спину и усадил ее на себя. Ее груди воспарили надо мной.
– Хочешь писать? Валяй, – задыхался я. – У тебя уже есть опыт.
Я обнял ее и изо всех сил прижал к себе. Ноздри мне щекотал запах лихорадки, крови, секса и мочи. Я кончил еще раз.
И сдался. Позволил ей соскользнуть с себя.
В субботу утром я проснулся поздно. Ее голова лежала у меня на плече, глаза смотрели на мое лицо.
Я опять овладел ею – мне уже трудно было себе представить, как я мог так долго отказывать себе в таком наслаждении.
Окончательно продрал глаза я в два часа дня. Судя по звукам, она была на кухне. Вернувшись из ванной, я заметил кровь на простынях. Сдернул с кровати постельное белье и положил стираться.
Она принесла две чашки кофе, курицу и две ложки для меня. Ее опять знобило, в халате ей было холодно, зубы выбивали дробь, то и дело нападал сухой кашель. Халат на ней распахнулся. Она смотрела, как я перестилаю постель.
– Извини, – смущенно произнесла она. – Кровь у меня идет из-за тех шрамов… Всегда идет, когда… я с мужчиной. Подарок от Розины. Хочешь не хочешь, а вспомнишь о ней.
– Больно? – Я принял у нее кофе.
– Поначалу. И если давно никого не было.
– А жар у тебя давно? Ты рентген делала?
– Я скоро поправлюсь. Просто сильно простудилась. Надеюсь, ты не заразился. Я нашла у тебя в шкафу «эдвил»* и приняла пару таблеток.
– Генет, ты должна…
* Товарный знак болеутоляющего и жаропонижающего средства – ибупрофена; рекламируется от простуды, головной, зубной и мышечной болей, от артритов и невралгии.
– Я поправлюсь, доктор. Честное слово.
– Расскажи, за что тебя посадили. Улыбка исчезла. Она покачала головой:
– Прошу тебя, Мэрион. Не надо.
Я знал: ее рассказ меня вряд ли порадует. В нем замешан другой мужчина. Но я должен был выслушать. И потому, когда мы перешли в библиотеку, я настоял.
Он был интеллектуал, бунтарь, зачинщик. Эритреец, вышедший из игры, как и она. Имени его она называть не стала – и без того рассказывать тяжело. Достаточно сказать, что он завоевал сердце ее ребенка (отец ребенка погиб в боях), а немного погодя – и ее собственное. Место действия – Нью-Йорк, вскоре после ее прибытия. Ей казалось, ее жизнь только начинается. Они поженились. Через год она уже носила под сердцем его дитя. И тут она начала подозревать, что он ей изменяет. Генет раздобыла адрес той женщины, забралась в ней в квартиру, спряталась в платяном шкафу и полдня прождала. Ближе к вечеру парочка явилась. Муж и его белая любовница предались блуду, оглашая окрестности криками и сопением, а Генет все никак не могла решить, обозначать ли ей свое присутствие.
– Мэрион, пока я сидела у этой женщины в шкафу, уставившись на ее пояса, что свернулись в корзинках, точно змеи, вся моя жизнь после смерти Земуя встала у меня перед глазами.
Ну прибыла я в Америку, и что дальше? Всю свою любовь я отдала мерзавцу, который ее никак не заслуживал. Я любила его – как это ты выразился? – больше себя самой. Я отдала ему все. Значит, если я собиралась ему мстить, мне следовало пожертвовать всем, самой своей жизнью. Во всем мире есть только один мужчина, достойный такой жертвы. Это ты, Мэрион. В юности я была такая дура, что не понимала этого. Такая дура.
Он не стоил такой жертвы, но я уже не могла остановиться. Повторилась прежняя история – в любви мне тоже потребовалось совершить нечто выдающееся. Если уж не удалось примазаться к его славе – а я была уверена, что он прославится, такой умный, такой ученый, – то…
Впервые я поняла, что такое пролетариат. Это – я, всегда им была, и действовать мне предстоит по-пролетарски. В руках у меня оказалась опасная бритва.
Я начала тоненько петь. Они меня не видели, а я их видела.
Я вылезла из шкафа. Отрежу ему мускул любви, думала я, отхвачу, будто стебелек хны. На такое становишься способен, только если любил кого-то до того самозабвенно, что тебя уже ничего не сдерживает, да от тебя ничего и не осталось, все перегорело. Понимаешь? (Я понимал это слишком хорошо.) Если бы дело обстояло не так, я бы просто сказала ей: «Бери его, береги его, скатертью дорога». А я на них набросилась.
Я их порезала, правда, не так сильно, как задумала. Они убежали. Я дождалась полицейских. Мне казалось, я сбросила кандалы, в которые мои руки были закованы всю жизнь. Я искала величия – и получила его. Я обрела свободу в ту самую минуту, когда меня свободы лишили.
Она посмотрела на мое лицо и засмеялась.
– Генет умерла в тюрьме, Мэрион. Генет больше нет. Когда у тебя отнимают живого ребенка, умираешь. Ничего важного в моей жизни больше не осталось. Я – покойница.
У тебя есть я, Генет. У нас все только начинается. Но слова эти остались несказанными. В кои-то веки я поостерегся, послушался голоса разума.
Такого необычного сострадания я не испытывал никогда, оно было лучше, чем любовь, оно освобождало меня, избавляло от нее. Мэрион, сказал я себе, она обрела величие. А коли человек велик, что ему еще надо?