Книга: Хоксмур
Назад: Хоксмур
Дальше: 3

Часть первая

1

Итак, начнемте. Да помните: наблюдая, как сооружение на глазах Ваших обретает форму, всегда в голове держите все строенье целиком, таким, каким оно Вами начертано. Первым делом надлежит Вам отмерить или же расчесть место для него манером самым наиточнейшим, за сим сделать рисунок и установить масштаб. Я сообщил Вам основные принципы касательно до отображения Трагедии и Величия, надлежащим образом размещая отдельныя части и орнаменты, равно как и блюдя пропорции в каждом ордене; видите Вы, Вальтер, как держу я перо? Здесь же, на другом листе, вычисляйте положения и воздействия небесных тел и высших сфер, с тем, чтобы не пропустить дни, в каковые труды Ваши следует начинать или окончивать. Строенье вместе с его перегородками и отверстиями, всеми до единого, начертать надлежит правильцем и разножкой, а коли части произведенья рознятся по высоте, то следует Вам показать, как линии налегают одна на другую, подобно сети, что ткет в кладовой паук. Да только Вы, Вальтер, употребляйте для сего черный карандаш, но не чернила, ибо перу Вашему я ныне покамест не доверяю.
На сем Вальтер Пайн свесил голову, принявши самый мрачный вид, как будто выпорот был на задке телеги, я же не удержался, чтобы не разразиться смехом. Вальтер имел обыкновение впадать в состоянье духа угрюмое и невеселое, и я, дабы его подбодрить, перегнулся через стол и, не раздумывая, дал ему чернил: видите, говорю, на что я готов пойти, только бы Вас не огорчать? Теперь же, коли Вы не серчаете более, прошу Вас продолжать: начертайте сие отвесное сооруженье с фасада или с передней стороны, за тем — самый сей предмет на сем же чертеже, с неизменным центральным положением, да так, чтобы видны были все его изгибы. То надлежит Вам не путать с разрезом продольным, какового отличие состоит в проведении черт и линий, не делая их сплошными. Подобным же образом и книга начинается с фронтисписа, далее идет посвящение ея, далее — вступление или предуведомление. Теперь подходим мы к сердцевине Вашего плана. Вам, Вальтер, должно быть, хорошо знакомо искусство затенения, и Вы, верно, обучены тому, как отображать тени с надлежащим тщанием. Единственно Тьма способна давать произведенью нашему истинную форму, а сооруженью — истинную перспективу, ибо нет Света без Тьмы, а без Тени — Сущности (у меня же из головы не идет сия мысль: что есть жизнь, коли не сочетание Теней и Химер?). Для того я и строю при свете дня, дабы открывать то, что таится в ночи и печали, продолжал я, но тут же перервался ради Вальтерова успокоения: довольно сих рассуждений, говорю, будет мне болтать мимоходом. Однако Вы, Вальтер, меня обяжете, естьли начертаете фасад весьма точно, ибо резчик по нему станет работать. Да не отступайте от моего плана; коли чему суждено простоять тысячу лет, то поспешности в сем выказывать не следует.
Страдаючи от сильной головной боли, я, хотя в комнатушке имелся один лишь небольшой очаг, испытывал неестественный жар и вышел наружу, в Скотленд-ярд. Мне известно было, что протчие в конторе станут, вероятно, на меня глазеть, ибо я для них являю предмет насмехательств, так что я ускорил шаги, направляясь к дровяным складам близь верфи, где мог, покуда рабочие сидели за обедом, прогуливаться в тишине, не будучи замеченным. Зима стояла в разгаре, задувал сильный ветер, от того река поднялась весьма высоко для сего места, и вода по временам будто сулила второй потоп, а поля на противоположной стороне были совершенно темны, словно во мгле. Тут, откуда ни возьмись, донеслись до меня обрывки пения и неясной беседы. Я мигом оборотился, не будучи в состоянии определить, откуда сии звуки слышались, однако после успокоил себя мыслию о том, что это был Ричмондской паром, как раз показавшийся мне на глаза. Так чувства мои следовали одно за другим, голову же мою всю дорогу полнили мысли о семи моих церквях, а стало быть, я пребывал во временах совершенно иных; я уподобился путешественнику, заключенному в своей каюте, однакожь мечтающему о цели. И тут, глядючи на реку и поля, я стираю их рукою и вижу единственно линии на своей ладони.
Я пошел назад к конторе, ожидая найти Вальтера занятым планами основным и отвесным, однакожь увидел его прохлаждающимся в углу, на стуле подле дымохода, уставившимся в огонь, как будто созерцал он странные образы в углях, да так меланхолически, как глядит иная нещастная на груду Смит-фильдской снеди. Я тихонько шагнул к столу и увидал там один чертеж, сделанный чернилами и карандашом лишь наполовину. Ах Вы, мошенник, воскликнул я, сие никуда не годится, да Вы сами извольте взглянуть! Вальтер же в смущении поднялся, потирая глаза — будь его воля, он бы себе все лицо напрочь стер. Послушайте-ка, мастер Пайн, продолжал я, не по душе мне сии выпирающия колонны; разве не указывал я Вам изобразить тут пилястры? Притом вот тут у Вас вход едва ли не на три фута передвинут. Неужли Вы такая дубина, что мне Вас должно грамоте обучать, футам и дюймам? Вальтер сунул руки в карманы панталон и принялся бормотать так, что речи его я не разобрал. Или же, говорю я ему, Вы в такой мечтательности пребываете, что отвечать не можете?
Я сидел себе на стуле, говорит он, размышляючи о некоем предмете.
Будет Вам стул, когда я его, сэр, у Вас из задницы выколочу. За сим я заговорил снова: что ж, в размышлениях Ваших достигли ли Вы каких заключений?
Я размышлял о сэре Христофоре и обдумывал новую нашу Спиттль-фильдскую церковь.
И что же на сей счет намерен сказать наш сосунок? (а сам себе говорю неприметно: да пропади он пропадом, сэр Христ.).
Мастер, говорит Вальтер, строили мы подле ямы, а там трупов такое множество, что скамьи вечно будут стоять гнилыя и сырыя. Сие есть первое суждение. Второе же вот каково: то, что сэр Христ. запрещает всяческия захоронения под церковью, в нутри самого двора, и то не дозволяет, от них-де сооруженье гнить станет, а тем, кто там молится, будут болезни да недуги. Тут он почесал лицо и взглянул на свои пыльные башмаки.
Негоже Вам, Вальтер, раздумывать о вещах столь мелких и скучных, отвечал я. Однако он воззрился на меня и не сводит взора, так что, помедливши, я продолжал: я знаю, что сэр Христ. всею душою стоит против захоронений и что он всецело за свет и легкость, и погрузится в смятение, стоит лишь бренности или же тьме коснуться до его зданий. Неразумно, скажет, неестественно. Однакожь, Вальтер, Вас я наставлял во множестве вещей, а главным образом в следующем: я не раб красоты геометрической, мне должно строить то, что воистину мрачно и внушает благоговенье. За сим я взял другую линию: из какой мошны, Вальтер, достаем мы деньги на постройку сих церквей?
Из угольных податей.
А разве уголь не есть вещество наичернейшее, что дымом своим закрывает Солнце?
Разумеется, сэр, что он дает пищу очагам в сем городе, говорит он.
Так в чем же тут свет и легкость? Коль скоро доходы наши мы берем из подземного царства, что за дело нам до того, что мы притом строим на мертвых костях?
В соседнем помещеньи (оно представляло собою две комнаты, соединенные в одну, и обладало от того сильным эхом) раздался шум, как будто шаги чьи-то, я прервал свои речи, и в самую ту минуту входит сэр Христ., с виду что твой мальчишка-газетчик: шляпа под мышкою, к тому же запыхавшись, да все ж, невзирая на годы, не особливо в теле. Вальтер в испуге поднялся и пролил чернила на свой чертеж (невелика потеря), однако сэр Христ. того отнюдь не заметил, но подошел ко мне, дыша тяжело, будто коза старая. Мастер Дайер, говорит, в Комиссии ожидают Вашего отчета касательно до новых церквей — коли не сделан еще, надобно сделать сей же час, ибо они сильно торопятся…
…Пускай дураки торопятся, пробормотал я про себя.
А что Ваша церковь в Спиттль-фильдсе, скоро ли завершена будет?
Только свинцу на портике не достает.
Так поспешайте ж и покупайте тотчас, ибо свинец нынче дешевле девяти фунтов за бочонок, но к тому месяцу, как пить дать, подымется. И тут сэр Христ. поднялся, а сам губу нижнюю кусает, будто дитя, игрушки лишенное, или же иной нещастный у подножия виселицы. А что другия церкви, спрашивает он, помедливши, много ли достигнуто?
Положенье их я определил, отвечал я, и три уже закладываются.
Мне надобно иметь точные чертежи зданий в том виде, в каком они теперь пребывают, говорит он, Вам же надлежит заставить плотника, чтобы тот построил различныя модели…
…Модели, сэр Христофор, суть моей собственной работы.
Как Вам будет угодно, мастер Дайер, как Вам будет угодно. И махнул рукою на мои чертежи с усталостию невыразимою, на том и ушел, оставивши за собою затхлый дух своего парика. В бытность свою молодым и полным сил, только пришедши к нему на службу, сочинил я кое-какие вирши о сэре Христ.:
Для дел твоих весь мир размером мал —
Ума такого он доселе не вмещал.
Портрет твой зрителю твердит о сем:
Рен книжником глядит и славным пердуном.
Всех восхитительней черта одна:
Твой лик, увенчанный куском говна.

Однако то уж быльем поросло. Теперь же кликнул я Вальтера, что дожидался у казначея в чулане, покуда не уйдет сэр Христ. Рассказывал ли я Вам, говорю, когда он возвратился ко мне, про историю Нестора? Вальтер же головою качает. Нестор, продолжал я, был изобретателем механической силы, про каковую нынче толико кричат, и вот однажды, сработавши здание формы изысканной, было оно столь тонко задумано, что удерживать могло лишь собственный вес. Вальтер же, услыхав сие, принялся с ученым видом кивать. Упало оно, мастер Пайн, от одного только давленья, каковое оказало написание на верхушке его слова Рен. Он-было засмеялся, да остановился тут же, едва начавши, словно собака гавкнула.
Нрава Вальтер сдержанного, говорит мало, однако это не великая важность, ибо характер его сродни моему собственному. И вот вам, извольте, нижеследующий набросок с его фигуры: носит он старый сертук с кривыми пуговицами, пару штанов, залатанных кожею, — то бишь являет собою сплошное недоразумение. Кургузое одеяние его и кособокая прическа (так они в конторе твердят) делают его предметом насмехательств: благородный господин при мастере Дайере, так они его прозвали. Однакожь звание сие подходящее, ибо я могу его вылепить в точности, как булошник вылепляет тесто прежде, как засунуть в печь; я его превратил в настоящего Ученого и указал ему дорогу средь книг, что лежали у него на пути. Я познакомил его с кое-какими изображениями Египетских Обелисков и советовал ему изучать их усердно и копировать; я наставлял его по части собственных моих священных книг: Britannia Antiqua Illustrata Айлета Саммеса, книга г-на Бакстера Об определенности мира духов, Отношения чудес невидимого мира г-на Коттона Матера и многия протчия им подобныя, ибо сие есть чтение, надлежащее тому, кто желает сделаться искусным мастером. Мои непременныя наставления до того были подробны, что полностью их здесь невозможно описать, однакожь я научил Вальтера держать в уме четыре положения: 1) То, что первый город построен был Каином, 2) То, что существует в мире истинная Наука, именуемая Scientia Umbrarum, каковая подавлялась — в отношении публичного ей обучения, однако каковую должно понимать настоящему художнику, 3) То, что Архитектура целью своею имеет Вечность, а для того обязана содержать в себе вечныя силы: не только олтари наши и богослужения, но самыя формы Храмов наших обязаны быть мистическими, 4) То, что горести нынешней жизни и варварство человеческое, роковыя беды, над всеми нами довлеющия, и опасность вечной погибели, каковой мы подвергаемся, приводят истинного Архитектора не к гармонии, не к рациональному прекрасному, но к вещам совершенно иным. Да ведь мы младенцев, и тех полагаем наследниками преисподней и детьми Диавола, как только они появляются на свет. Заявляю, что строю церкви свои на сей навозной куче, именуемой землею, с полным разумением низости Натуры. Остается мне добавить одно лишь: среди безумцев и пияниц бытует вот что за уловка: Хей-хо! Диавола уж нет на свете! Ежели сие справедливо, стало быть, я всю жизнь торчу не на том месте.
Вернемтесь, однако, к течению сей повести. Сэр Христ. нам на пятки наступает, говорю я Вальтеру, посему надлежит нам отписать отчет в Комиссию: я Вам его теперь буду диктовать, Вы же после перепишете набело. И прочищаю горло, чувствуя во рту вкус крови. Достопочтенным Имярек. В Комиссию по постройке семи новых церквей в Лондоне и Вестминстере. Января 13 числа, 1712, из конторы по работам, Скотленд-ярд. Милостивые государи, подчиняясь вашим приказаниям, нижайше предоставляю мой отчет, получивши указание от сэра Х-фора Рена, Инспектора по работам Ея Величества, дабы церкви сии поступили полностью в мое распоряжение. Будучи изрядно удачливы в отношении погоды, достигли мы великого продвижения с возведением новой церкви в Спиттль-фильдсе. Кладка с западной стороны теперь целиком завершена, портик же будет покрыт свинцом не медля. Штукатурныя работы продвинулись изрядно, и сим же месяцем пошлю указания касательно до оборудования галлереи и внутренности. Колокольня воздвигается, и со времени последнего моего отчета прибавила в вышине около пятнадцати футов. (У самого же вот какая мысль вертится в голове на сей счет: колокол сделаю всего один, ибо излишний звон вызывает беспокойство у Духов). Что принадлежит до других церквей, каковыя строить была мне дана комиссия: новая церковь в Лаймгаусе продвинулась до вышины, по нынешнему времени надлежащей, и для пользы дела следует теперь работу до поры остановить. Сей рисунок изображает половину внешности здания — сделайте любезность, Вальтер, присовокупите его, — сработанного в манере простой, а выполнено будет большею частию в тесаном камне. К стенам прибавил я тонкия пилястры, какия нетрудно выполнить по верху кирпичной кладки. Кровле же придал форму старинную, которую, по опыту всех времен, находят наинадежной — всем протчим нельзя доверять, не удвоивши толщины стен. Когда каменщик пришлет мне свои чертежи, дам вам знать точную оценку стоимости и возвращу вам обратно изначальныя наброски, ибо в руках рабочих сии вскоре сделаются столь истрепаны, что те не сумеют по ним довести работу до завершения. Сие принадлежит до церкви в Лаймгаусе. Основанье Ваппингской новой церкви поднято в вышину до уровня земли и готово принять сооружение, подобное тому, коего чертежи и планы к сему прилагаю. Сие принадлежит до церкви в Ваппинге. Надеемся, что достопочтенному Совету угодно будет руководить строительством сих сооружений, и просим, чтобы землю оную обнести кирпичом, дабы воспрепятствовать черни и праздному сброду проникать в нутрь и изыскивать способы непрестанно чинить безобразия. А за сим, Вальтер, прибавьте вот что: подчиняясь вашим приказаниям, я осмотрел четыре протчих указанных прихода и места для церквей, каковые приходы и места нижайше предлагаю следующие, сиречь. Здесь же, Вальтер, поставьте точныя расположения Св. Марии Вулнот, новых церквей в Блумсбури и Гриниче, да церкви Малого Св. Гуго на Блек-степ-лене.
Вы про ту вонючую улочку близь Мор-фильдса?
Пишите так: Блек-степ-лен. А после закончите следующим манером: все настоящее нижайше представлено покорнейшим слугой вашим, ожидающим распоряжений. Остаюсь Николас Дайер, младший Инспектор конторы по работам Ея Величества, Скотленд-ярд.
Когда же перепишете набело, Вальтер, запирайте чернила, сумасброд Вы эдакой. Тут я положил руку на его шею, от чего он вздрогнул и поглядел на меня искоса. Не будет Вам сегодня ни веселых домов с музыкой, ни танцев, говорю в шутку; а в придачу подумал про себя: нет, да и вряд ли им быть, коли пойдешь по моим стопам. Время уж близилось к восьми часам, и туман закрывал Луну, да так, что сам двор сделался залит красным, даже мне становилось не по себе, когда я на него выглядывал; да и то, говоря по чести, в душе у меня теснилось такое множество опасений, что хоть наземь от них вались. Однакожь я взял свой суконный плащ, что висел на колышке в передней, и кликнул Вальтера: поторопливайтесь с письмом, ибо, как сказано в проповеди, бытие наше в мире сем есть зыбко до крайности. А он в ответ мне засмеялся гавкающим своим смехом.
Вышедши на Вайтгалл, я тотчас крикнул извощика. Остановилась карета старинного виду с окнами не стеклянными, но жестяными, проткнутыми, словно решето, чтобы воздуху возможно было проникать через дыры; я прижался к ним глазами, дабы видеть город, едучи через него, и он был от того весь разбит на кусочки: инде собака воет, инде ребенок бежит. Однакожь освещение и шум были мне приятны, так что я воображал себя грозным владыкою собственных своих земель. Церкви мои останутся стоять, размышлял я, едучи по дороге; что построил уголь, то не погребет пепел. Довольно жил я ради других, словно белка в колесе, теперь пришла пора начинать ради себя самого. Изменить сию вещь, именуемую Временем, я не могу, однако могу переменить его стать, и, подобно тому, как мальчишки повертывают зеркало супротив Солнца, так же и я вас всех ослеплю. Так и катили вперед мои мысли, громыхаючи, подобно карете, их везшей, каретою же тою было мое бедное тело.
Столпотворенье карет было столь велико, что, когда мы добрались до Фенчерч-стрита, пришлось мне сойти на Биллитер-лене и шагать пешком в толчее вдоль Леденгалл-стрита; под конец мне удалось проскочить в пустое место промеж двумя каретами и перейти через улицу, что вела к Грас-черч-стриту. Я вошел в Лайм-стрит, ибо теперь дорога была мне знакома, миновал множество улиц и поворотов, покуда не добрался до Мор-фильдса; за сим, тотчас за аптекою с козлом на вывеске, обнаружил я узкую дорожку, темную, словно погребальный склеп, вонявшую тухлою рыбою и выгребною ямою. Была там дверь, а на ней знак, и я тихонько постучал. Пришла пора сочесться — пускай увидят, на какие прекрасныя дела я способен.
Ибо, оборачиваясь на годы, которые прожил, сбирая их в памяти своей, я вижу, что за пестрым творением Натуры была моя жизнь. Вздумай я нынче записать свою собственную историю с ея небывалыми страданиями и удивительными приключениями (как сочинили бы книгопродавцы), не сомневаюсь, что многие жители мира сего не поверили бы событиям, там описанным, по причине их необыкновенности, однако ничего с их недоверием поделать я не могу; а коли читатель решит, что пред ним всего лишь темныя причуды, то пускай сам подумает о том, что жизнь человеческая проходит отнюдь не на свету и что все мы суть порожденья Тьмы.
Появился я на свет, крича, в 1654 году от Рождества Христова. Отец мой, пекарь по морским галетам, рожден был гражданином Лондона, а ранее перед ним — его отец, мать же моя была из честной семьи. Я родился в Блек-игль-стрите, в Степнейском приходе, близь Монмоут-стрита и прилегающего Брик-лена, в деревянном доме, расшатанном до последней степени, который снесли бы, не будь по обе стороны от него такого множества деревянных жилищ. Бывают такие, кого, подобно мне, охватывает лихорадка в самый тот день, когда они родились на свет; вот и у меня довольно причин на то, чтобы каждого Декабря пятого числа прошибало меня потом, ибо первому моему выходу на сцену сопутствовали всяческие признаки смерти, как будто я уж обладал разумением касательно до будущих своих деяний. Мать моя родила меня (или же, так сказать, высидела яйцо), вся пылаючи, покрытая кровью и нечистотами, в предрассветный час: мне видны были серыя полосы света, что катились ко мне навстречу, слышен был ветер, что подает знак к окончанью ночи. В углу узкой бедной комнаты стоял мой отец, склонивши голову, ибо супруга его, казалось, готова была вот-вот оставить сей мир, переживши множество страданий в часы моего рожденья. Пред домом вставало Солнце — я видел, как оно горело, видел и фигуру отца, который все шагал и шагал, заслоняя его, так что гляделся не более, чем тенью. Воистину, место, в котором я очутился, было долиною слез, я же, таким образом, уподобился Адаму, что, услыхавши в саду глас Господень, заплакал, охваченный первобытным страхом. Будь Натурою задумано, чтобы я занимал лишь некой захолустный, неприметный уголок Вселенной, слова сии были бы речами болтуна, и только, однако те, которые видят труды мои, пожелают ознакомиться с первым моим появлением на свет; ведь достоверно установлено, что, близко наблюдая темперамент и конституцию дитяти, увидим мы уже в самом зародыше те качества, какими он впоследствии будет отличаться в наших глазах.
Мать моя вмале оправилась и воспитывала меня резвым младенцем, что вертелся легко, словно сухой лист, кружимый ветром; но все же и тогда был я одержим странными желаниями: протчие мальчишки охотились за бабочками да шмелями либо валяли шапки в пыли, меня же тем временем переполняли страхи да бредни. Где теперь возвышается моя Спиттль-фильдская церковь, там случалось мне плакать без всякой причины, доступной моему разумению. Однако пропускаю свои младенческие годы и перехожу к тому времени, когда меня отдали в обученье: я посещал благотворительную школу Св. Катерины близь Товера, но все успехи, достигнутые мною под руководительством Сары Вайр, Джона Дукетта, Ричарда Боли и целого сонма учителей, состояли в том лишь, что я познал зачатки своего родного языка. Веселые то были деньки, притом не столь уж невинные — промеж собой играли мы со школьными товарищами в некую игру, именуемую жмурками, где говорилось: вот ты связан, а мне тебя надобно трижды обернуть кругом; еще нам, мальчишкам, известно было, что, ежели молитву Господу произнести задом наперед, возможно вызвать Диавола; да только сам я тогда ни разу такого не делал. Бытовало среди нас множество других необъяснимых понятий: то, что поцелуй крадет минуту от нашей жизни, и то, что на мертвое существо надобно плюнуть и петь:
Иди, откуда держишь путь,
Как звать меня, навек забудь.

Когда после уроков свет делался сумеречным, некоторые сорванцы прокрадывались в церковный двор, чтобы, как они говорили, ловить тени мертвецов (и ныне слова сии для меня суть не рядовыя фантазии). Однако подобныя забавы были не по мне, и я большею частию держался особняком: занятия мои были роду более уединенного, небольшие деньги свои откладывал я на книги. Некой Елиас Бисков, из моих однокашников, одолжил мне Доктора Фаустуса, которым я радовался, особливо когда он путешествовал по воздуху, видя весь мир, однако меня изрядно опечалило, когда за ним пришел Диавол, и размышления о сем ужасном конце до того меня преследовали, что он мне нередко виделся во сне. Все время, что я был свободен от школы, по четвергам днем и по субботам, проводил я за чтением подобных вещей: следующий, кто мне встретился, был Монах Бекон, а за сим прочел я Монтельона, Рыцаря оракульского и Орнатуса; занимая книгу у одного лица, я, закончивши читать ее сам, одалживал другому, тот одалживал мне какую-нибудь из своих собственных, и таким образом, хотя перьев, чернил, бумаги и протчих надобностей мне в школе порой не доставало, но книг доставало всегда.
Когда я не читал, то часто ходил по округе. У меня имелась тысяча предлогов, шитых белыми нитками, коими объяснял я свое отсутствие в школе, ибо меня обуял дух блуждания, и противостоять ему я не мог: с первыми лучами натягивал я панталоны на голое тело, умывался и чесал волосы, а после выбирался на воздух. Нынче моя церковь вздымается над густо населенным скопищем улочек, дворов и проходов, мест, где полно людей, однако в те годы до Пожара дорожки у Спиттль-фильдса были грязны и редко посещаемы: та часть, что теперь зовется Спиттль-фильдским рынком, иначе — мясным рынком, была полем, заросшим травою, на коем паслись коровы. Там же, где стоит моя церковь, где сходятся три дороги, сиречь Мермед-аллей, Табернакль-аллей и Больс-аллей, было открытое пространство, покуда Чума не превратила его в огромную гору тлена. Брик-лен, что нынче стал длинною, хорошо мощенною улицею, был глубокою грязною дорогою, где часто ездили телеги, возившие кирпичи в Вайтчапель из обжигательных печей в полях (и по сей причине получил свое имя). Мальчишкой бродил я здесь, а часто заходил и дальше, в сию огромную, чудовищную кучу, именуемую Лондоном; а когда чувствовал город у себя под ногами, то имел привычку крутить в голове своей выраженья такия, как нынешнее пророчество, пожирающий пламень, беспощадныя руки, какия потом записывал в свою алфавитную книжицу, по соседству со всякими странными выдумками собственного моего сочинения. Так и блуждал я, однако чаще всего ноги приводили меня к небольшому земельному наделу, тянувшемуся близь Ангел-аллея и вдоль Нев-кея. Тут я обыкновенно сиживал, прислонившись к обломку древнего камня, и задавался мыслями о прошедших Веках и о Будущности. Предо мною, на каменном возвышении, укреплены были старые ржавые солнечные часы с отломанной стрелкою, и я взирал на сей инструмент Времени с неизъяснимым покоем; помню сие так же хорошо, как будто бы то было вчера, а не погребено нынче под бременем лет. (Теперь же мне думается: не жил ли я во сне?) Однакожь о сем я могу рассказывать снова в другом месте, а теперь возвращусь к своей истории, в отношении каковой, подобно Государственному Историку, предоставлю вам причины, равно как и самыя происшедшия события. Способностей к рассказыванью историй у меня никогда не имелось, и такую, как моя, протчие будут осуждать, называя обычною зимнею сказкою, — хотя вместо того им, услыхавшим ее, следовало бы начать бояться мира иного и склонить головы пред всеобщими Трагедиями, каковыя они прежде презирали; ибо теперь, дабы оборвать длинное вступленье, подошел я к страшнейшей истории о Чуме.
Убежденье мое есть таково, что большинство нещастных не дают миру пасть духом: так сказать, все хорошо, у Джека есть его Джоан, у хозяина, как прежде, есть его кобыла, а ведь все они, естьли поглядеть, шагают над пропастию, не ведая того, что под ними разверзается громадная пучина и ужасающая пропасть Тьмы; что же до меня, тут дело совсем иное. Разум во младенчестве, подобно телу в зародыше, получает впечатления, которыя устранить невозможно, я же, еще в бытность свою мальчиком, оказался в крайних обстоятельствах человеческаго существования. И по сию пору толпа мыслей вихрем несется, словно по большой дороге, сквозь мою память, ибо в самый тот роковой Чумной год заплесневелый занавес мира отодвинулся, словно пред картиною художника, и я увидал истинный лик Господа Великого и Ужасного.
Мне шел одиннадцатый год, когда к матери моей пристал какой-то недуг: сперва на коже у нее появились маленькие наросты, величиною с серебряную монетку, каковые были признаками заразы, а потом начало распухать все тело. Пришел лекарь, чтобы наблюдать приметы болезни, но тотчас встал немного в стороне. Отец у него вопрошает: так что же мне делать, чем все сие закончится? Лекарь же сильно настаивал, чтобы ее забрали в чумной барак, прилежащий Мор-фильдсу, ибо, как он говорил, признаки были таковы, что надежды никакой не оставляли.
Однако отец никак не желал брать сего в толк. Так привяжите ее к постеле, говорит тогда лекарь, и дал отцу каких-то пузырьков, наполненных сердечными настойками и минеральным эликсиром; все вы в одной лодке, говорит, и судьба вам либо выплыть, либо потонуть вместе. Тут мать меня окликнула: Ник! Ник! но отец не пустил меня к ней; вскоре пошел от нее сильнейший смрад, и она, мучимая недугом, впала в беспамятство. По правде говоря, в том жалком состоянии сделалась она для меня предметом отвращенья: помощи ей ждать было неоткуда, оставалось лишь умереть, а скоро ли сие произойдет, до того мне не было дела. Отец хотел, чтобы я бежал в поля, покуда дом не закрыли и не пометили, но я решился не уходить: куда мне было итти, мог ли я сам постоять за себя в сем ужасном мире? Отец мой был жив еще, и мне, возможно, суждено было миновать заразы; размышляя о сих вещах, покуда существо еще воняло на своей постеле, меня внезапно охватила крайняя бодрость духа, да такая, что в пору мне было распевать песни вокруг остова матери (видите теперь, что за жизнь мне предстояла).
Свобода мне была покамест не надобна, однако на будущее могла пригодиться, и для того я спрятался, когда пришел караульщик закрывать дом. Поверху крестовины укрепили знак Господи помилуй нас, а возле двери поставили стражника, и хоть в улице нашей, в Блек-игль-стрите, беда посетила такое множество домов, что откуда ему было знать всех, кто там жил, но все-таки я не желал, чтобы меня видели, на тот случай, коли мне придет нужда спасаться бегством. За сим отец мой начал обливаться потом со страшною силою, и странный запах пошел от него — так, бывает, пахнет плоть, ежели кинуть ее в огонь. Он улегся на пол комнаты, где находилась его супруга, но, хоть и кликал меня, я к нему не шел. Стоючи в дверях, я смотрел во все глаза ему в лицо, он же смотрел в ответ на меня, и на мгновение мысли наши крутились друг вокруг дружки; конец тебе настал, говорю я, и покинул его с сильно бьющимся сердцем.
Набравши кое-какой провизии — пива, хлеба и сыру, — я, дабы не глядеть на отца, удалился в тесную каморку над комнатой, где оба они теперь лежали в крайней тягости; та была в роде чердака с окошком, затянутым целиком паутиною, и здесь я ожидал, покуда они отправятся в свое пристанище на долгия времена. Теперь в зеркале воспоминаний видится мне всякая вещь: тени, двигавшиеся по окну и по моему лицу; часы, бившие каждый час, покуда не замолкли, как самый мир; звуки, что издавал отец мой подо мною; слабое бормотанье в прилежащем доме. Я немного потел, однако признаков болезни не выявлял; подобно узнику в подземельи, предо мною вставали видения: множество просторных дорог, прохладных фонтанов, тенистых тропок, освежающих садов и мест отдохновения; но тут мысли мои внезапно сменялись, и я с испугом видел образы смерти, что являлись, будто в собственном моем обличьи, и бросали окрест полные ужаса взоры; за сим я проснулся — все было тихо. Стонов уж нету, подумал я, верно, они померли и лежат холодные; и тут же страхи мои в один миг утихли, и я, ощутивши покой, все улыбался и улыбался, словно кот в сказке.
Дом теперь сделался столь тих, что стражник, окликнувши и не услыхавши в нутри никакого шума, призвал мертвецкую телегу, и звук его голоса разом пробудил меня от забытья. Была опасность, что меня найдут с мертвыми и тогда (таков был заведенный порядок) заключат в тюрьму, потому я начал оглядываться вокруг, ища путей побега. Хоть я был на вышине третьего этажа, но под окном имелись большие сараи (располагалось окно с задней стороны дома, выходившей на Монмоут-стрит), и я с быстротою молнии спустился таким образом наземь; о провизии я не подумал, не имел даже и соломинки, на какую мог бы прилечь. Теперь стоял я в грязи и тишине, света нигде не было, не считая тех фонарей, что установили подле трупов, дабы осветить путь мертвецким телегам. И тут, повернувши за угол Блек-игль-стрита, увидал я при мерцающем свете фонаря собственных своих родителей, лежавших там, где положил их стражник; лица их блестели от грязи. Я уж было закричал в страхе, но тотчас напомнил себе, что сам я жив и эти мертвыя существа никоим образом повредить мне не способны; и тогда, стараясь держаться невидимым (ибо столь темной ночью разглядеть и в самом деле было возможно немногое), я принялся дожидаться, покуда телега совершит свой скорбный путь.
Оба существа помещены были на груду трупов, покрытых лохмотьями и раздутых, словно клубок червей, и звонарь с двумя фонарщиками повезли телегу вдоль по Блек-игль-стриту, мимо Корбетс-каурта и по Бронес-лену; я следовал за ними по пятам и слышал, как они веселятся, читая свои Господи помилуй нас, Никто не устоит пред тобою и Горе вам, смеющиеся ныне: пияны они были до крайней степени, и колея их была столь крива, что они едва ли не скидывали трупы у дверей домов. Но тут они выехали в Спиттль-фильдс, и я, бежавший рядом с ними в изумленьи не то в горячке (что сие было, мне неизвестно), внезапно увидал огромную яму почти у самых ног моих; я резко остановился, заглянул в нутрь ея и тут, качаясь на самом крае, испытал внезапное желание кинуться вниз. Но в сей момент телега подошла к яме, ее развернули, чему сопутствовало немалое веселие, и тела сброшены были во Тьму. Плакать я тогда не умел, зато нынче умею строить, и намерен соорудить на сем памятном месте лабиринт, где мертвые вновь обретут голос.
Всю ту ночь бродил я по открытым полям, порою давая волю страстям своим, пускаясь в громкое пение, порою погружен в раздумья самыя ужасныя: куда я попал? Я ума не мог приложить, что мне теперь делать, очутившись в огромном мире без всякой опоры. В собственный свой дом возвращаться я не намеревался, да сие и не представлялось возможным: я вскоре разузнал, что его сломали вместе с несколькими протчими поблизости, столь омерзителен был воздух у них в нутри; таким образом, я принужден был отправиться странствовать, вновь проникнувшись былым духом блуждания. Теперь, однакожь, сделался я осмотрительнее, нежели в прежния времена: сказывали (и, помню, родители мои говорили), будто бы до мора видали в народе Демонов в человечьем обличьи, которые поражали всякого, кто им встретится, и те, которых поразили они, становились сами охвачены недугом; даже и в тех, кому довелось видеть подобных призраков (звавшихся полыми людьми), произошли сильныя перемены. Как бы то ни было, таковы были расхожие слухи; теперь я полагаю, что сии полые люди происходили от всех тех выделений и испарений людской крови, кои поднимались от города, подобно всеобщему стону. И стоит ли удивляться тому, что улицы стояли изрядно опустошенными; повсюду на земле лежали тела, от которых исходил запах, да такой, что я убегал, дабы уловить носом ветер, и даже те, которые живы оставались, были ни дать ни взять ходячие трупы, дышавшие смертью и друг на дружку взиравшие со страхом. Живы еще? да Еще не померли? — таковы были их обычные вопросы друг к дружке. Попадались, однакожь, и такие, которые ходили в оцепененьи, так что им дела не было до того, куда путь держат, а также и другие, оглашавшие воздух обезьяньим шумом. Были между ими и дети, чьи пени умирающего разжалобить могли; вирши их и по сие время отзываются эхом в закоулках и углах города:
Тихо! Тихо! Тихо! Тихо!
Все мы в яму валимся.

Вот так и был я посредством множества знаков научен тому, что жизнь человеческая твердого направления не имеет — управляет нами Тот, Кто, подобно мальчишке, тычет перстом в самую внутренность паутины и разрывает ее, нимало не задумавшись.
Вздумай я задерживаться на своих разнообразных приключениях в бытность улишным мальчишкою, сие утомило бы читателя, для того я не стану более о них рассказывать до поры. Теперь же возвращаюсь к своим размышлениям, происходящим от сих событий, и к моим рассуждениям о слабости и причудливости жизни человеческой. После того, как Чума утихла, чернь вновь стала радоваться своими карнавалами, церковными процессиями, плясками вокруг майского шеста, элем на Троицын день, предсказаниями судьбы, ярмарочными представлениями, лоттереями, полночными гуляньями и непристойными балладами; я же, однако, был из иного теста. Я оглядывался вокруг себя и проникал умом в то, что произошло, не давая сему миновать, подобно сну больного или же сцене, лишенной повествования. Я видел, что весь мир есть лишь огромный перечень бренных дел и что Демоны, быть может, разгуливают по улицам, тогда как люди (многие из оных на пороге смерти) предаются разгулу: я видел мух на сей навозной куче, именуемой землею, а после рассуждал о том, кто же их Повелитель.
Но вот уж распускается плетенье Времени, ночь прошла, и я возвратился в контору, где Вальтер Пайн стоит сбоку от меня, постукивая башмаком об пол. Долго ли просидел я тут, погруженный в воспоминанья?
Я размышлял о мертвых, сказал я поспешно, Вальтер же на сии слова отворотил от меня лицо и якобы принялся искать свое правильце — не любит он слушать моих рассуждений о подобных вещах, так что я, дождавшись, пока он усядется, переменил свой предмет: пыли здесь, как на верхушке стряпухина шкапа, вскричал я, Вы поглядите на мой палец!
Тут ничего не поделаешь, говорит он, ведь пыль, ежели ее убрать, тотчас опять возвращается.
Теперь я расположен был к веселию в разговоре с ним: стало быть, пыль, то бишь, прах, спросил я его, бессмертен, и мы можем видеть, как он летит по ветру через века? Но коль скоро Вальтер ответа не давал, я вновь принялся шутить с ним, дабы развеять его меланхолическое настроенье: что же есть прах, мастер Пайн?
А он поразмышлял немного: несомненно, что частицы материи.
Так, значит, все мы суть прах, не правда ль?
Он же притворным голосом пробормотал: ибо прах ты, и в прах возвратишься, а за сим состроил кислую мину, но тем лишь сильнее рассмешил меня.
Я подошел к нему и положил руки на плечи ему, от чего он несколько задрожал. Успокойтесь, говорю, у меня хорошия новости имеются.
Что же за новости?
Теперь я с Вами согласен, отвечал я. Я расположу гробницу чуть поодаль от Спиттль-фильдской церкви. Притом ради Вас, Вальтер, не по совету сэра Христ., но единственно ради Вас. И позвольте сообщить Вам тайну (тут он склонил голову): строить ее мы будем большею частию под землей.
Я об этом мечтал, сказал он. Более он не разговаривал и держался ко мне спиною, занимаясь своими трудами; правда, довольно скоро, когда он склонился над своими листами, услыхал я его негромкое насвистывание.
Нам надлежит поторапливаться, окликнул я его, беря перо и чернила, ибо церковь должно построить сим же годом.
А годы сменяются куда как быстро, прибавляет Вальтер, и вот уж он исчез, а я возвратился во времена Напасти, когда отправился странствовать средь множества ходячих остовов, источающих отраву. Поначалу меня словно бы швыряло то кверху, то книзу от злокозненных происшествий Фортуны, я сделался добычей игры случая, покуда однажды ночью не отыскал нить в своем лабиринте трудностей. Стояла последняя неделя Июля, около девяти часов вечера, я проходил мимо шляпной лавки близь Таверны Трех бочонков на Редкросс-стрите. Ночь была лунная, однако Луна, находясь позади домов, сияла лишь косыми лучами, и небольшой поток света ея исходил из маленькой улочки, одной из тех, что шли поперек дороги. Я приостановился, дабы взглянуть на сей свет, как тут из улочки вышел худощавый человек, высокой и недурной собою, одетый в бархатный камзол, перевязь и черный плащ; с ним вместе выступали две женщины, у коих вокруг нижней части лица повязаны были белые льняные платки (с тем, чтобы оберечь их носы от чумных запахов). Мущина шел споро, спутницы же его силились за ним поспевать, и тут, к невыразимому моему изумленью, он указал на меня (одетого в рваный плащ и разбитые башмаки): вот она, рука, яснее не бывает, говорит он, видите ли вы ее над самою его головою? Возбудившись до крайности, он стал меня звать: мальчик! Мальчик! Поди сюда ко мне! Поди сюда ко мне! Тут одна из женщин сказала: не приближайтесь к нему, ибо откуда Вам знать, нет ли у него Чумы? На что он отвечал: не бойтесь его. А я в ответ на сии слова подошел к ним поближе.
Кто ты таков? говорит он.
Я бедный мальчишка.
Что ж, у тебя и имени нету?
И тут мне, странное дело, припомнилось мое школьное чтение: Фаустус, говорю я.
Осмелюсь заметить, отвечает он, что Диаволу тебя не поймать; услыхавши сии слова, обе женщины от души рассмеялись. За сим он дал мне монету: будет тебе шестипенсовик, говорит, естьли с нами пойдешь. Поразмысли, крошка Фаустус, какия времена нынче стоят, деньги немалыя, а мы тебе дурного не причиним.
Я прижал ее к себе, так крепко, как школьник прижимает птичье гнездо, однако уговорить меня было не просто: что, если сии суть зловонные призраки, Духи мора, или же они являют собою переносчиков заразы? Но тут на мысль мне снова пришли слова женщины — не приближайтесь к нему, — и я предположил, что предо мною человеческия создания, не тронутые тленом. Я пройду с вами по пути небольшое расстоянье, говорю я, коли вы мне укажете надлежащую на то причину. Тут я заметил, что выраженье лица мущины переменилось, он же отвечал: коли пойдешь со мною, крошка Фаустус, то я спасу тебя от погибели, в сем не сомневайся.
И вот я зашагал вместе с ними, и мы уж прошли немалый путь по Фенчерч-стриту, как вдруг задул сильный ветер, так что с самых кровель начала падать наземь черепица. Дороги были до того темны, что я испытывал смятенье, точно паломник в пустыне, но вот наконец мы подошли к узкой улочке (то бишь, к Блек-степ-лену). Тут меня повели длинным неосвещенным проходом, где я ощупью отыскивал дорогу, будто подземный работник в пещерах угольной ямы; не было там ни фонарщика, ни стражника, что освещал бы дорогу, однако сопутники мои двигались шагом спорым, покуда мущина не добрался до деревянной дверцы, в каковую трижды постучал и прошептал Мирабилис (то, как я узнал, было его имя). Войдя в сие жилище, я огляделся вокруг и увидал, что предо мною хлибкой домишко, стены стары и развалены, комнаты жалки и тесны, в них горят лишь тусклыя свечи. Тут были мущины и женщины, числом не менее тридцати; притом люди не самого худшего роду, но, так сказать, из среднего сословия. Поперву они глядели на меня странно, однако Мирабилис подвел меня к ним за руку с такими словами: у него над головой был знак, он есть зерно, отделенное от плевел, и протчее в сем роде. Поначалу меня охватило великое смущенье, однако, увидавши, что собрание мне от всего сердца улыбается и принимает меня в свои ряды, мысли мои несколько успокоились. Мирабилис усадил меня на низенький стул, за сим принес мне деревянную посудину с мутным вином и предложил мне выпить его, назвавши сердечною настойкою; я проглотил его без разбору, и меня прошиб страшный пот, так что сердце мое заколотилось. После Мирабилис спросил меня, кого я желаю видеть. Я сказал, что никого не желал бы видеть столь сильно, сколь мать свою, покуда не засмердела (спутанный речи мои показывали, что вино совершало свое дело у меня в нутри). Тогда он взял зеркало, бывшее в комнате, и, снова его поставивши, предложил мне заглянуть в него, что я и сделал, и там увидал точный образ матери — в том одеянии, какое она обыкновенно носила, за работою со своей иглой. Воистину, сие было до того поразительно, что, будь у меня шапка на голове, слетела бы от вставших дыбом волос.
Я поставил стакан, и самыя мысли мои будто остановились: я не в силах был поворотить взора никуда, кроме как на лицо Мирабилиса, который теперь держал речь пред собранием, рассуждаючи о пламени, погибели, опустошении, о дожде, жаркому ветру подобном, о Солнце, красном, что кровь, о том, как мертвые, и те сгорят в могилах своих (таким образом пророчествовал он о том, что городу суждено сгореть). Общество было не чета Квакерам: те знай себе: спешу поведать, да дозвольте испросить, да внемлите слову моему; эти же, как мне в моем растерянном состояньи мнилось, смеялись и шутили друг с дружкою. После помазали они свои лбы и запястия, чем — сие мне неведомо, и как будто собрались уходить. Я поднялся, чтобы итти, но Мирабилис положил свою ладонь на мою руку: сиди на месте, говорит, а я к тебе еще подойду. Тут я немного напугался, что останусь один, и он это заметил: не бойся, крошка Фаустус, продолжал он, ничто тебе не причинит вреда, ниже заговорит с тобою, а естьли услышишь какой шум, то не шелохнись, но сиди тихонько на месте. Итак, он взял одну из свечей, и они отправились в другую комнату через дверцу в роде двери чулана; когда же он затворил за собою дверь, то я заметил оконце, сделанное из одного лишь широкого куска стекла, что смотрело в ту комнату, в которую они взошли. Меня тянуло подглядывать, однако я не смел пошевелиться ни за что на свете, и под конец, утомленный и изможденный удивительными событиями сей ночи, погрузился в крепкой сон; а прежде того до меня будто бы донесся визг, в роде кошачьего.
Так и началась странная моя судьба. Я отдыхал у Мирабилиса семь дней, и ежели какому читателю вздумается осведомиться, для чего я так поступил, я отвечу: во-первых, был я всего лишь бедным мальчишкою и увидал в зеркале свою мать; во-вторых, Учение Мирабилиса истинно, как я разъясню далее в сем сочиненьи; в-третьих, самым замечательным обстоятельством в Чумной год было то, что все его общество спасли от заразы его отправленья и пророчества; в-четвертых, все вышеизложенное вызывало во мне любопытство, а голод и жажда суть желанья, с коими ничто не сравнится по ярости и силе. Нынче я и рад был бы разучиться тому, чему научился, однако память моя мне сего не дозволяет.
Теперь войду в подробности: подобно пияному, Мирабилису случалось кружиться и плясать, оборачиваясь кругом по нескольку раз, под конец же он падал наземь, потрясенный, и несколько времени лежал, словно мертвый; меж тем собрание всячески заботилось о том, чтобы ни один комар, мушка или другое животное до него не прикасалось; после он, внезапно вскочивши, сообщал им сведения, относящиеся до истинного положения их дел. Порою, упавши наземь, он принимался шептать неразборчиво какому-то существу, которого было не видно и не слышно. После же оборачивался и говорил: дайте пить, скорее, что угодно. Несколько раз он, бывало, повертывал лицо к стене, неотрывно и жадно в оную вглядываясь, подавая оной знаки рукою, как будто бы вел беседу с неким существом; пот его прошибал такой, что проникал сквозь одежды и выступал на нем, словно роса, после же, поднявшись и оправившись от потрясенья, он желал выкурить трубку табаку. А в час пред сумерками он шептал мне, что тех, кого он избрал (как был избран я), должно очистить и освятить жертвою, и что в причастии нашем хлебу должно смешиваться с кровью младенца. Однако подобныя вещи не следует предавать бумаге, но изъяснять устною речью, что я, быть может, сделаю, когда мы наконец увидимся.
На сей раз скажу лишь, что я, строитель церквей, не являюсь ни Пуританином, ни Роялистом, ни Кальвинистом, ни Католиком, ни Иудеем, но принадлежу к той старейшей вере, что заставляет плясать тех, которые сходятся в Блек-степ-лене. И верование сие есть то, в коем наставлял меня Мирабилис: Тот, Кто создал мир, есть также и Создатель смерти, и гнева злых Духов нам возможно избегнуть, единственно совершая зло. Из недостатков сего Создателя произрастают различные виды зла: так, тьма рождается из его страха, тени из его невежества, а из слез его вытекают воды мира сего. Адам после грехопадения не заслужил помилования, и все живущие на земле прокляты. Грех есть вещество, а не качество, и передается от родителей к детям; души людей телесны, и бытием своим обязаны распространению или передаче из одного колена в другое, а сама жизнь есть укоренившаяся смертная зараза. Крестим мы во имя Неизвестного Отца, ибо истина в том, что Господь неизвестен. Христос был Змием, обманувшим Еву, и в облике Змия вошел в лоно Девы; он притворился, будто умер и снова восстал, однако поистине распят был Диавол. Далее мы учим, что Дева Мария после рождения Христа раз вышла замуж и что Каин принес человечеству много добра. Вместе со стоиками полагаем мы, что грешим неизбежно или же в содействии, а вместе с астрологами — что все события в жизни человеческой зависят от Звезд. Молимся же мы так: что есть печаль? То, что питает мир. Что есть человек? Неизменное зло. Что есть тело? Сплетенье невежества, первопричина всякого безобразия, узы тлена, темное укрытие, живая смерть, гробница, какую несем мы в нутри себя. Что есть Время? Избавление человеческое. Сии суть Древния Учения, и я не стану утруждать себя перечислением многочисленных тех, которые сие положение толковали, а вместо того посредством своих церквей верну их нынче назад, в память сего и будущих веков. Ибо, когда я познакомился с Мирабилисом и его собранием, то стал познавать музыку Времени, что, подобно барабанной дроби, слышна издалека тем, которые держат уши навостренными.
Но двинемся несколько далее: тому, что Сатана есть Господь мира сего и достоин поклонения, я предоставлю непреложные доказательства, и первое есть полновластие поклонения ему. Обитатели Гишпании поклоняются Гоблинам, живущие в Калькутте поклоняются статуям Диавола, Молох был Богом Аммонитян, Карфагеняне поклонялись своему Божеству под именем Сатурна, а это есть Соломенный Человек наших Друидов. Главным Богом Сирийцев был Бааль-Зебуб или Беель-Зевул, Повелитель мух; другое имя его Бааль-Фегор, Повелитель Зияющий или Нагой, а Храм его зовется Бет-Пеор. Среди Финикийцев зовется он Бааль-Саман, под каковым именем понимают они Солнце. Среди Ассирийцев он зовется Адрамелехом, а также зовется Иисусом, братом Иуды. Даже на Британских островах Бааль-Саману поклонялись в подражание Финикийцам, и обычай сей продолжали Друиды, которые ни единого слова не предавали бумаге, но таинство свое воплощали посредством тайной Каббалы. Они приносили в жертву мальчиков, будучи такого мнения, что жизнь человеческую — в болезни ли отчаянной, в опасности войны ли — невозможно спасти, естьли за нее не будет страдать невинный мальчик. И далее: Демон происходит от Деймона, каковое слово без разбору используют вместе с Тео как обозначение Божества; Персияне зовут Диавола Дивом, что несколько походит на Divus или Deus; также ex sacramenti разъясняется у Тертуллиана как exacramentum или экскремент. Таким образом и возникают следующие вирши:
Плутон, Иегова, Сатана, Дагон, Любовь,
Молох, Дева, Фетис, Диавол, Иов,
Пан, Яхве и Волкан, разящ огнем,
Иисус, Друиды — все едины в Нем.

Вальтер поднимает взор и говорит: Вы слыхали, что человек какой-то пел?
Ничего я, Вальтер, не слыхал, кроме Ваших звуков, а из них какая уж музыка.
Все же мне не померещилось, говорит он после перерыва, не иначе кто из рабочих.
Вы сами работайте, отвечал я, да пользуйтесь не толико ушами, колико глазами, иначе Вы причудами своими все время, какое у нас есть, в дребезги разбиваете. И от сих слов он слегка залился краскою.
Теперь слышу, как он царапает пером, делает копию чертежа моего, и, покидая сферу воспоминаний, слышу шумы мира, в коем того гляди потону: дверь скрыпит на петле, ворона кричит, чей-то голос раздается, и я снова обращаюсь в ничто, ибо тяжкой это труд — противостоять тем, протчим звукам Времени, что подымаются и опадают, будто биенье сердца, и несут нас вперед, к нашей могиле.
Но оставимте сей предмет и заглянемте в начало событий и в их далекий конец: сии Друиды устраивали свои ежегодные сборища в Лондоне, близь места, что нынче зовется Блек-степ-леном, и священныя таинства их передавались избранным Христианам. Иосиф Ариматейский, кудесник, что бальзамировал тело Господа их Христа, послан был в Британию, где Друиды оказывали ему большие почести; он-то и основал первую церковь Христиан в Гластонбури, где святой Патрик, первый Аббат, погребен был под каменною пирамиддою. Ведь утвердиться в Британии столь скоро Христианам сим позволила власть Друидов, обладавших немалым влиянием, а также способствовали им преданья о волшебствах. Итак, под тем местом, где ныне возвышается Батский кафедральный собор, был Храм, возведенный в честь Молоха, или же Соломенного Человека; там, где теперь Св. Павел, был Храм Астарты, к коему Бриты относились с великим почитанием; там же, где ныне стоит Вестминстерское аббатство, возведен был Храм Анубис. Со временем же и собственныя мои церкви поднимутся с ними рядом, и тьма станет взывать ко тьме еще более великой. В сей рациональный, машинный век попадаются такие, что называют Демонов простыми жуками или Химерами, и коли сии люди желают верить в господина Гоббеса, Грешемитов и протчие им подобные пустяки, то разве возможно им помочь? Противуречить им не следует, коли они решились не поддаваться убеждениям; я же обращаюсь к таинствам безмерно более священным и, объединившись с Духами-Хранителями сей земли, кладу камень на камень в Спиттль-фильдсе, в Лаймгаусе и в Ваппинге.
Стало быть, каждую часть мне надлежит описывать по порядку: в мыслях у меня было дать вам предисловие к моей Спиттль-фильдской церкви, ибо путь сей долог и цели не имеет, ведет же нас в сем случае к гробнице или лабиринту, каковой я построю подле сей величественной церкви. Рядом со мною лежит донесение о Коттской дыре (или доме под землей, как его называют), недавно обнаруженной в двух милях от Циренцестера, в участке земли, известном в округе под именем Кольтонова поля. Двое рабочих копали могильную яму у подножия холма (каковую вырыли уже на четыре фута в глубину), как вдруг заметили, что земля на той стороне, рядом с холмом, неплотно засыпана, и тут обнаружили вход в чрево холма, показавшийся им весьма странным — скорее произведением Искусства, нежели Натуры; взявши фонарь, они взошли в нутрь. Там попали они в ужаснейшой проход, не более ярда в ширину и четырех футов в высоту, жаркий, словно пещь. Запах в нем стоял, как в могиле, и проход наполовину заполнен был обломками; также имелись на стене таблички, и не успели рабочие до них прикоснуться, чтобы пощупать, из чего они сделаны, как те рассыпались в прах. Оттуда открывался другой проход в квадратную комнату, в которую взошедши, они увидали в дальнем конце, естьли смотреть поперек комнаты, скелет мальчика или малорослого мущины; рабочие в ужасе поспешно покинули сие темное помещение, как тотчас, не успели они выбраться на воздух, холм снова провалился под землю.
Мне же по прочтении сего отчета в голову пришло следующее: сие было место таинств, о каких некогда рассказывал мне Мирабилис. Здесь мальчика, которого надлежит принести в жертву, заключают в камеру под землей, вход в кою загороживают большим камнем; здесь сидит он во Тьме семь дней и семь ночей, за каковое время ему надлежит пройти через Врата Смерти, а после, на восьмой день, труп его выносят из камеры с бурным ликованием; самую сию камеру называют после того священным местом, Храмом, поставленным во имя Повелителя Смерти. Итак, когда я сказывал Вальтеру о нашей новой гробнице, или же укрытии, мысли мои погребены были глубоко в низу: собственный мой дом под землей будет вправду темен — истинный лабиринт для тех, кому суждено быть тут положенными. Притом не будет он и столь пуст, сколь Коттова дыра: могильных камней или склепов здесь нету, но рядом находится яма, нынче совсем заложенная и позабытая, куда сброшены были мои родители, а также многия сотни (вернее сказать, тысячи) трупов. Сие есть огромный курган смерти и мерзости, и церкви моей от сего будет немалое преимущество; сие мне некогда описал Мирабилис, сиречь, то, что зерно, когда умирает и гниет в земле, снова прорастает и живет, от того, сказал он, там, где много мертвых, людей, положенных в землю, похороненных, и только, — там средоточие власти. Коли приложить ухо к земле, то я слышу, как они лежат, перемешаны друг с дружкой, и слабые голоса их отзываются эхом в моей церкви — они для меня суть и колонны, и основанье.
Вальтер, вскричал я, будет Вам спать, возьмите перо! Время не дает нам роздыху, а потому пишите в Комиссию так. Милостивые государи, дозвольте сообщить Совету, что Спиттль-фильдской церковный двор, каковым он первоначально изображен был в Инспекторской бумаге, выйдет столь мал, что погребения сделаются чрезвычайно трудны. Мне пришлось бы занять стояк колокольни и подножье колонн во внутренности церкви, дабы создать больше пространства, однакожь я замыслил гробницу, отделенную от главного сооружения (по желанию самого сэра Х-фора). Подобный способ построения гробницы имел хождение в четвертом веке, в чистейшие времена Христианства, как вы можете видеть из приложенного чертежа. Кроме того, на земле я возвел белую пирамидду, на манер Гластонбурийской церкви, только малую и выложенную нетесаным камнем без извести, сие тожде на манер ранних Христиан. Все вышеперечисленное нижайше предоставляю, да скорее пишите, Вальтер, покуда горячая пора не прошла.
Так скрываю я свое намеренье лицемерием, подобно плутовскому мошеннику, и сими временными подмостками слов пользуюсь, дабы не выказывать своей цели. Что же до самой камеры: она будет сплошной в тех лишь частях, что поддерживают вес, а в нутри задумана будет так, чтобы ей образовывать весьма хитроумный лабиринт. В толще стен разместил я полости, где сделаю такие знаки: Нергал, то бишь, Могильный Свет, Ашима, то бишь, Изъян, Нибас, то бишь, Виденье, и Тартак, то бишь, Прикованный. Сии подлинные верования и таинства не следует надписывать простыми буквами, ибо чернь, пребывая в невежестве, сорвет их в страхе. Однако ежели разгромления не произойдет и сие останется схоронено от обычных глаз, лабиринт сей продержится тыщу лет.
*
Теперь же послушайте о том, как мертвые взывают к живым; произошло сие, когда творение мое поднялось над погребалищем. Обычай нашего народа таков, чтобы сыну каменщика возлагать самый высокой, последний камень на верхушку колокольни, там, где фонарь. Сей мальчишка, Томас, сын г-на Гилла, был резвой сорванец, которому пошел десятый или одиннадцатый год, и до того ладно сложен: лицо его было светло и покрыто цветущим румянцем, а волос на голове, густой, спускался много ниже плеч. В утро своего восхождения пребывал он в отличнейшем расположении духа и видел в том веселую забаву, когда вылезал на деревянные леса и легко направлял стопы свои к колокольне. Рабочие и каменщик, отец его, глядели в верх и окликали его: что, Том, тяжко? и давай, шагай выше! и протчия замечания в таком роде, я же молча стоял у своей пирамидды, лишь недавно поставленной. Но тут налетел внезапной порыв ветра, и мальчик, уже приближившийся к фонарю, словно бы пал духом, когда облака пронеслись у него над головою. Мгновение он неотрывно глядел на меня, и я крикнул: вперед! вперед! И в самый сей миг, когда он подходил к башенке со шпилем, доски лесов, расположенныя ненадежно или же гнилыя, с треском разошлись, и мальчик, оступившись, упал с колокольни. Он не закричал, однако лицо его, казалось, выразило удивленье; кривыя линии красивее прямых, подумал я про себя, когда он полетел с главного сооружения и свалился, будто спелый плод, к самым моим ногам.
Отец его, каменщик, зовя на помощь, кинулся в сторону пирамидды, где лежал теперь Томас, а рабочие последовали за ним, пораженные. Однако кончился он не сразу. В голове его была контузия, которой я не мог не заметить, склонившись над его телом; кровь бежала из его рта, будто из миски, и лилась наземь. Все собравшиеся вокруг стояли, застывши, как изваяние, неподвижно и безмолвно, и я едва сдержался, чтобы не улыбнуться при виде сего; однако сокрылся, придавши лицу горестное выражение, и направился к отцу, который готов был рухнуть от горя (смерть сына и вправду дурно воздействовала на его внутренности и мало-помалу затащила в могилу в след за ним). Небольшая толпа народу собралась поглазеть с выкриками что случилось? да неужто совсем помер? да бедняжка! но я взмахом отогнал их. За сим я, крепко обнявши г-на Гилла, помолчал, дабы помочь ему обрести присутствие духа; он бежал из тюрьмы, произнес я наконец, однако тот взглянул на меня странно, и я остановил себя. Тут каменщик совершенно одурел от горя; он и всегда был малым угрюмым и нелюдимым, но в нещастьи своем накинулся на Господа и Небо, да с такими бещинствами, что я не мало порадовался. Я хранил молчание, однако в голове моей, глядючи на маленькой труп, крутилось сие размышленье: он прекрасен в смерти, ибо не страшился ее. Тут отец принялся-было расстегивать сыну пряжки на башмаках, с какою целью — сие мне неизвестно, но я отвел его прочь и заговорил с ним ласково. Как бы то ни было, сказал я, дозвольте похоронить его там, где он упал, и в соответствии с обычаем — на что тот в мучениях своих дал согласие. После начал он громко блевать.
Вот так все и предоставилось мне для достижения моей цели. Существует эдакая смехотворная мудрость, мол, церковь крови не любит, однако она тут никак не уместна, ибо причастию должно смешиваться с кровью. Так обрел я жертву, которой недоставало Спиттль-фильдсу, притом не от собственной руки: убивши, так сказать, двух зайцев, я, едучи в карете от Вайтчапеля, чрезвычайно ликовал. Я в яме, однако забрался столь глубоко, что могу видеть сияние Звезд в полдень.

2

В полдень они приближались к церкви в Спитал-филдсе.
Экскурсовод, остановившись перед ее ступенями, звала:
— Скорее! Скорее! — Дождавшись, она повернулась к ним лицом и заговорила (при этом ее левое веко подергивал нервный тик). — Со зданием вроде этого требуется воображение. Видите, в каком оно состоянии? А должно быть хорошенько отделано и почищено, как верхушка.
Она неопределенно указала на шпиль, после чего наклонилась отряхнуть грязь или пыль с кромки своего белого плаща.
— Что это там такое упало? — спросил кто-то из группы, заслоняя глаза от света правой рукой, чтобы яснее видеть небо вокруг церковной колокольни, но голос его затерялся в дорожном шуме, стихшем лишь на мгновение.
Рев грузовиков, которые выезжали из ворот рынка перед церковью, и грохот дрелей, взрывавших поверхность Коммершл-роуд чуть поодаль, сотрясали всю округу, так что казалось, будто земля под ногами у них дрожит.
Потерев пальцы бумажной салфеткой, экскурсовод жестом пригласила группу пройти вперед; они торопливо двинулись из шумного места в кажущийся хаос улиц и проулков рядом с церковью, почти не замечая людей, смотревших на них без всякого любопытства. На узком тротуаре возникла сутолока — экскурсовод внезапно остановилась и, пользуясь относительной тишиной вокруг, перешла на более доверительный тон:
— Немцы в группе есть? — и, не дожидаясь ответа, продолжала: — Великий немецкий поэт Гейне — это он сказал, что Лондон не повинуется воображению и разбивает сердце. — Она опустила глаза на свои записи. Из ближайших к ним домов доносилось бормотание голосов. — Однако и другие поэты говорили про Лондон, что в нем заключено нечто великое и нескончаемое.
Она взглянула на часы. Теперь группе слышны были иные уличные звуки: бормочущие голоса смешались с речью, звучавшей по радио или телевизору; одновременно улицу, казалось, наполнила разнообразная музыка, поднимавшаяся в воздух над крышами и трубами. Особенно выделялась одна песня, которая доносилась из нескольких лавок и домов; взмыв над остальными, вскоре и она исчезла в небе над городом.
— Если встать здесь и посмотреть на юг, — тут она повернулась к ним спиной, — мы увидим места, где распространялась Великая чума. — Поблизости перекликались какие-то дети, и она повысила голос. — Вам, наверное, трудно себе представить такое, но болезнь унесла семь тысяч человек в одной только этой местности, а также сто шестнадцать могильщиков и гробокопателей. — К тому моменту она уже вспомнила свою речь и знала, что как раз на этих словах они засмеются. — А вот здесь, — продолжала она, оборвав их, — стояли первые дома.
Они вгляделись в том направлении, куда она указывала, и поначалу увидели лишь очертания большого здания, где помещались какие-то учреждения; в его затуманенной стеклянно-зеркальной поверхности отражалась колокольня спиталфилдской церкви. Мокрая от недавнего ливня дорога отражала свет неоновых вывесок магазинов, ламп в учреждениях и жилых домах, хотя день был в разгаре. Сами здания были выкрашены в разные цвета: серый, голубой, оранжевый и темно-зеленый; некоторые размалеваны рекламой или картинками.
Издалека до нее донесся шум поезда.
— А вот тут, где мы сейчас стоим, были открытые поля, куда свозили мертвых и умирающих.
И они, взглянув на местность, где некогда были чумные поля, увидели лишь рекламные щиты, окружавшие их: современный город, сфотографированный ночью, слова «ЕЩЕ ОДИН НА ДОРОЖКУ», светящиеся в темном небе над ним; историческую сценку, тонированную под размытую сепию, что придавало ей сходство с иллюстрацией из старинного тома с гравюрами; увеличенное лицо улыбающегося мужчины (правда, здание напротив отбрасывало глубокую тень, которая срезала правую часть лица).
— Это всегда был очень бедный район, — говорила она.
Мимо них между тем прошествовала четверка детей, чьи крики и свист были слышны и прежде. Не обращая внимания на незнакомцев, они скандировали, глядя прямо перед собой:
Зачем тебе в нору?
Камень ищу!
А камень зачем?
Нож наточить!
А ножик зачем?
Тебя зарубить!

Дети зашагали дальше, потом обернулись и уставились на экскурсантов, а женщина тем временем вела свою группу вперед уже с меньшим энтузиазмом, пытаясь вспомнить еще какие-нибудь истории об этих местах; если же ничего не придет в голову, решила она, нужно их просто выдумать.
И вскоре дети заполнили улицы вокруг спиталфилдской церкви — они выходили из школы, крутясь и хохоча, перекрикивались бессмысленными словами, пока не поднялся общий клич: «Все в круг! Все в круг!» И раздался вопрос: «Кому водить?», и звучал, пока не был дан ответ: «Тебе водить!». В центр круга вытолкнули мальчугана, завязав ему глаза старым носком, и трижды крутнули на месте. Он стоял неподвижно, считал про себя, а дети плясали вокруг и вопили: «Мертвец, восстань! Мертвец, восстань!» Вдруг он резко бросился вперед, вытянув руки перед собой, и все разбежались, крича от возбуждения и страха. Некоторые из убегавших кинулись в сторону церкви, но войти в ее двор никто не осмелился.
Мальчик по имени Томас наблюдал за ними оттуда, пригнувшись за небольшой пирамидой, возведенной одновременно с церковью. В предвечернем солнце его тень легла на грубый, бесцветный камень, и мальчик водил пальцем по его выемкам и бороздкам, боясь взглянуть на детей прямо и все-таки не желая упустить ни одного их движения. Ревущие грузовики выруливали на Коммершл-роуд, поднимая в воздух облака пыли, и Томас чувствовал, как дрожит пирамида. Когда-то он с удивлением заметил, что над открытым огнем дрожит самый воздух, и с тех пор это движение всегда ассоциировалось у него с теплом. Пирамида была слишком горяча, хоть он этого и не ощущал. Отскочив от нее, он побежал к церкви; стоило ему приблизиться к ее стене, как звуки внешнего мира ослабли, словно их приглушила сама каменная кладка здания.
Церковь, когда он подошел к ней поближе, изменила свои очертания. На расстоянии это было все то же великолепное сооружение, поднимавшееся над скоплением дорог и улочек, что окружали Брик-лейн и рынок; это была массивная громада, которая словно перегораживала прилежащие улицы, с колокольней и шпилем, видными на две с лишним мили вокруг, и тот, кто ее замечал, указывал на нее и говорил спутникам: «Вот Спиталфилдс, а рядом — Уайтчепел». Но теперь, когда Томас к ней приблизился, она из одного большого здания превратилась в совокупность отдельных частей: одни теплые, другие холодные и сырые, третьи — в вечной тени. Ему известна была каждая деталь фасада, каждая разваливающаяся опора и каждый замшелый уголок, поскольку именно сюда он приходил посидеть едва ли не каждый день.
Иногда, оставив позади пятнадцать ступенек, Томас входил в саму церковь. Он опускался на колени перед небольшим алтарем сбоку, прикрывая глаза руками, словно в молитве, и представлял себе конструкцию своей собственной церкви: он по очереди создавал вход, неф, алтарь, колокольню, но потом всегда вынужден был начинать заново, заблудившись в череде невиданных залов, лестниц и часовен. Однако эти путешествия во внутреннюю часть церкви были редки, поскольку он не знал наверняка, останется ли здесь в одиночестве, — эхо шагов, отдававшееся за спиной, в полумраке, заставляло его дрожать от страха. Однажды его вывели из забытья голоса, хором повторявшие нараспев: «Отведи от меня чуму, спаси от погибели, тяжела десница Твоя, того гляди, пропаду, пропаду…» — и он быстро ушел из церкви, не смея взглянуть на тех, что так нежданно нарушили его уединение. Но стоило ему выйти на улицу, как его снова охватили одиночество и покой.
От южной стены церкви ему видно было место, вероятно отведенное архитектором под кладбище; теперь же оно представляло собой всего лишь клочок земли, где росли какие-то деревья, жухлая трава, а рядом стояла пирамида. От восточной стены не было видно ничего, кроме гравийной дорожки, которая вела к старому подземному ходу, заложенному досками. Серые камни, громоздившиеся у входа, свидетельствовали о том, что прорыт он давно (и, может быть, является ровесником самой церкви), а во время последней войны его использовали в качестве бомбоубежища, и с тех пор он, как и сама церковь, пришел в запустение. Об этом «доме под землей», как его называли местные дети, набралось множество рассказов. Поговаривали, будто ход ведет в лабиринт коридоров, зарывающихся в землю на многие мили, а дети рассказывали друг другу истории о привидениях и трупах, которые по-прежнему можно найти где-то там, внутри. Но Томас, хоть и верил в подобные вещи, всегда чувствовал себя в безопасности, когда присаживался у камня церкви, — как сейчас, убежав от пирамиды, с глаз играющих детей. Лишь оказавшись тут, он попытался избавиться от воспоминаний о событиях того дня.
Он ходил в школу Св. Катерины неподалеку. Угольно-серыми утрами, сидя за партой, он с удовольствием глотал стоявший в классе сладковатый дух мела и дезинфектанта, радуясь ему не меньше, чем отчетливому запаху собственных книжек и чернил. На занятиях истории (которые дети называли между собой уроками «тайны») он любил, к примеру, записывать имена или даты и смотреть, как растекаются чернила по просторам белой бумаги его тетради. Но когда раздавался звонок, он выходил, нерешительный и одинокий, в заасфальтированный школьный двор. Посреди всего этого визга и крика он незаметно перемещался от одной группки к другой, а то делал вид, будто нашел что-то интересное у стен и ограды, вдали от остальных детей. Но когда удавалось, он слушал их разговоры: именно так он узнал, что, если произнести молитву Господу задом наперед, можно вызвать дьявола; еще он узнал, что, если увидишь мертвое животное, надо плюнуть на него и повторить: «Уйди, уйди, зараза, прочь, меня не трожь ты в эту ночь». Он слыхал, что поцелуй отнимает от жизни минуту и что черный жук, ползущий по твоему башмаку, означает, что кто-то из твоих друзей скоро умрет. Все эти вещи он хранил в памяти — они казались ему знанием, которым необходимо обладать, чтобы походить на остальных; те каким-то образом приобрели это знание естественным путем, ему же следовало его найти, а после беречь.
Ведь его по-прежнему тянуло к ним — быть с ними, даже говорить, — и он не пытался скрывать эту тягу. В тот день в небе над головами детей пролетели, выстроившись, пять самолетов, и все стали показывать на них и хором повторять: «Война! Война!» И Томас присоединился к общему веселью; он не испытывал страха, но чувствовал себя, как ни странно, защищенным, пока прыгал и скакал, маша самолетам, и продолжал кричать вместе с остальными, когда те исчезли вдали. Но тут к нему подошел один мальчик, улыбаясь, заломил Томасу руку за спину, стал нажимать, словно на рычаг, поднимая ее кверху. Он не выдержал, вскрикнул от боли, а мальчик, торжествуя, прошептал ему: «Тебя сожгут или закопают? А ну, отвечай! Сожгут или закопают?» И в конце концов Томас пробормотал: «Закопают!» — и опустил голову.
— Громче скажи!
И он прокричал:
— Закопают!
Только тогда его мучитель отпустил его. Остальные мигом отреагировали на сцену Томасова унижения и, столпившись вокруг, запели:
Томас Хилл — как с ним быть?
То ль на щепки порубить,
То ли голову снять с плеч,
То ли в прянике запечь?

Он знал, что плакать нельзя, и все равно слезы бежали по его лицу, когда он стоял в центре школьного двора; увидев слезы, дети заорали: «Высохнут и улетят!» — а его всхлипывания утонули в реве самолетов, еще раз пролетевших над головой.
Теперь он присел у церковной стены так, что с улицы его практически невозможно было увидеть. Он глядел на траву и деревья, окаймлявшие это место, и пока с одной из ветвей на землю, медленно планируя, падал лист, видение сегодняшней боли и унижения успело исчезнуть. Голуби выстраивались в замысловатые фигуры вокруг Томаса и перед ним, крылья накладывались на крылья, наконец очертания их сделались неясными, и этот шелест его тоже успокаивал. Он повернул лицо к солнцу, и облака набросили на его тело лоскутное одеяло из теней; он поднял на них глаза — они, казалось, исчезали внутри церкви. А потом он карабкался к ним, карабкался на колокольню, пока облака не укрыли его, карабкался на колокольню, а чей-то голос выкрикивал: «Вперед! Вперед!»
Налетел ветер, неся с собой запахи, которые говорили о конце лета, и Томас, проснувшись, увидел, как солнечный свет покидает траву — было похоже на внезапно закрывшийся глаз. Мальчик встал. Пока он отходил от церкви, звуки окружающего мира возвращались; похолодало, и он, оказавшись на улице, пустился бежать, слегка неуклюже, будто на бегу не мог забыть о собственном теле. Он торопился домой, на Игл-стрит, улицу, отходившую от Брик-лейн, и по пути ему попадались люди, которые, взглянув на него, думали: «Бедняга!»
В тот день он был не единственным посетителем церкви. На месте, где сходятся три дороги (Мермэйд-элли, Табернакл-клоуз и Боллз-стрит) стояли двое мальчишек и молча ковыряли пальцами известку старой стены, и без того осыпающуюся.
Один из них посмотрел сбоку на церковь, возвышавшуюся в конце Табернакл-клоуз, и ткнул своего спутника в плечо:
— Хочешь в старый подземный ход спуститься?
— А ты?
— А ты?
— А ты?
— А ты?
Эту магическую формулу они повторяли, пока не оказались у запертых ворот церковного дворика, откуда им виден был вход в туннель, заложенный досками, успевшими прогнить и наполовину покрытыми листвой, которая расползалась по выгнутой крыше. Двое мальчишек протиснулись через ограду ворот, а затем, держась рядом, пошли к заброшенному лазу — тому, что был источником, породившим столько местных рассказов. У входа они опустились на колени и принялись стучать по доскам, будто колотили в чью-то входную дверь; потом оба начали тянуть деревянные планки, сперва опасливо, но вскоре энтузиазма и силы у них прибавилось: отошел один кусок, за ним другой, и наконец образовалось пространство, достаточное, чтобы войти. Они сели наземь и уставились друг на друга:
— Ты первый пойдешь?
— А ты?
— А ты?
— А ты?
Наконец один из них сказал: «Ты больше. Ты первый иди». Ответить на это было нечего; они поплевали на руки и соприкоснулись большими пальцами, прежде чем старший мальчик полез в сделанный ими вход, а другой последовал за ним.
Встав на ноги в темном проеме, они вцепились друг в дружку, словно им грозила опасность свалиться. Затем первый мальчик нерешительно начал спускаться по ступенькам, протягивая свою руку к руке спутника. Когда они шагали вниз, звук их частого дыхания был ясно слышен здесь, в тишине. Добравшись до низу, они остановились подождать, пока их глаза привыкнут к темноте: перед ними, казалось, возник подземный ход, правда, длину его определить было невозможно, а камни у них над головами покрывали надписи и рисунки. Старший мальчик двинулся внутрь коридора, приложив растопыренную правую ладонь к стене, хотя та была сырая и холодная; сделав шагов шесть или семь, он обнаружил с правой стороны комнату. Они нерешительно вглядывались туда, а вокруг них кружилась сгущающаяся тьма. В одном углу медленно вырисовались очертания кучи тряпья. Старший мальчик направился в эту маленькую комнату, и тут ему показалось, что тряпье приподнялось и зашевелилось, как будто что-то перевернулось во сне. Он закричал, в страхе отступив назад и опрокинув мальчика поменьше наземь. Что это — звук, идущий изнутри комнаты, или эхо его крика? Но оба они уже протиснулись обратно к лестнице и теперь улепетывали через проделанное ими отверстие. Вывалившись из туннеля наружу, они поднялись на ноги и постояли в тени церкви, глядя в лицо друг дружке, пытаясь обнаружить признаки страха, который оба испытали, а потом пустились бежать по гравийной дорожке к воротам, на улицу. Когда они снова сделались частью своего собственного мира, младший сказал:
— Я упал, колено разбил. Гляди!
Он сел на обочину дороги, и его стошнило в канаву.
— Йодом помазать можно, — ответил ему друг и повернул прочь, ожидая, что второй последует за ним.
А тьма росла, будто дерево.
*
Томас лежал на кровати; в то время, когда двое мальчишек улепетывали из туннеля, он руками устраивал на стенке театр теней. «Вот церковь, — шептал он сам себе. — А вот шпиль. Двери открываются — а где же народ?» Потом игра наскучила ему, и он перелистнул страницу своей книжки.
Они с матерью занимали два верхних этажа старого дома на Игл-стрит (под ними была мастерская по пошиву платья, принадлежавшая индийскому семейству). Его отец, пекарь, умер шесть лет назад: Томасу помнился человек, сидящий за кухонным столом: он берет нож, чтобы отрезать мяса, а затем падает набок с улыбкой на лице, а мать прикрывает рот рукой. Сначала он услышал, как отворяется входная дверь, потом — как мать взбирается по лестнице.
— Томас! — позвала она. — Томми, ты дома?
Во второй раз голос ее слегка задрожал, словно то, что он не ответил сразу, означало, что с ним случилось что-то плохое. Смерть мужа сделала ее боязливой; земля теперь превратилась в тончайшее стекло, через которое ей видна была бездна под ногами, и страх этот она передала сыну, который всегда предпочитал сидеть в своей комнатушке на чердаке.
Этими длинными летними вечерами он обычно лежал на кровати и читал, иногда спрятавшись под легкой хлопчатобумажной простыней, которая придавала страницам ровное, мягкое свечение. Когда мать поднималась по лестнице, он читал исторический роман для детей, называвшийся «Доктор Фауст и королева Елизавета». Он только что закончил главу, где королева-девственница послала за доктором после того, как ей сообщили о его магической силе, ибо один мудрец сказал ей, что, сумей она разгадать тайну Стоунхенджа, у нее родится дитя. И вот Фауст приплыл в Англию, едва избежав смерти, когда черный вихрь грозил перевернуть его утлое суденышко. Теперь же они вместе шли к великим камням. «Ей-богу, ничего я так не желаю, как познать их темные тайны!» — воскликнула королева с печальной улыбкой. «Поистине не следует Вам огорчаться, Ваше Величество, — сказал Фауст в горделивой манере. — Я со всем основанием полагаю, что смогу их разгадать». «Так забери вас нечистая сила, коли не сможете», — отвечала она свысока. И Томас стал быстро читать дальше, надеясь добраться до того места, где дьявол поднимает Фауста в воздух и показывает ему царства всего мира. Рядом с ним лежала еще одна книжка, которая называлась «Об английских мучениках»; он нашел ее в заднем помещении церкви, где она валялась выброшенная. Первая из историй, прочитанных им, повествовала о святом Гуго — о том, что крошка Гуго был «десятилетний ребенок, сын вдовы. Некто Коппин, язычник, заманил его в обрядовый дом под землей, где его мучили, палили огнем и в конце концов задушили. После тело его пролежало там семь дней и семь ночей, о чем никому не было известно. Как только тело Гуго вытащили из ямы, слепая женщина, прикоснувшись к нему и воззвавши к святому, вновь обрела зрение; за этим последовали и другие чудеса».
Томас часто глядел на изображения мучеников в этой книжке, на то, как смеющиеся люди кромсают их плоть; тела у них всегда были худые, желтые, внутренности же очень красные, а под каждой иллюстрацией стояла фраза, напечатанная готическим шрифтом: «Пророчество наших дней», «Жестокие руки», «Пожирающий огонь» и так далее.
Мать, перестав окликать его по имени, поднималась теперь по второй лестнице в его комнату; по какой-то причине ему не хотелось, чтобы она видела его лежащим на кровати раскинувшись, поэтому он вскочил и сел на стул возле окна.
— Как тут мой Томми? — сказала она, заторопившись к нему, и поцеловала его в лоб.
Он отпрянул, отвернув от нее лицо, а после, чтобы объяснить свой жест, притворился, будто рассматривает что-то на улице за окном.
— О чем ты задумался, Томми?
— Ни о чем.
Помолчав, она добавила:
— Холод какой тут, в этой комнате, правда?
Но он почти не замечал холода. После того как она ушла приготовить еду на вечер, он остался сидеть на стуле, не шевелясь, так, чтобы по лицу его пробегали тени. Из соседних домов до него доносились слабые голоса, а потом раздался бой часов; еще он слышал, как в чужих кухнях гремят тарелки и чашки, и тут мать позвала его вниз.
Спускался он медленно, пересчитывая ступеньки так громко, будто бросал кому-то оскорбления; входя в кухню, он выкрикивал разные слова, но на пороге резко остановился, увидев, что мать вступила в неравную борьбу с миром — миром, который тем вечером принял очертания деревянных стульев, валившихся ей под ноги, конфорок газовой плиты, не желавших загораться, и чайника, обжигавшего ей пальцы. Впрочем, он понимал: в этом маленьком пространстве росла еще и ярость, которую у матери вызывали дом и округа, откуда, она чувствовала, ей было не выбраться. Она только что уронила на пол кусок масла и теперь, уставившись на него, водила пальцами по столу, но тут заметила сына, стоящего в дверях.
— Все нормально, — объяснила она. — Просто мама устала.
Томас наклонился поднять масло и взглянул на ее туфли и лодыжки.
— Посмотри, какая пыль тут, — говорила она. — Нет, ты только посмотри!
Внезапный гнев в ее голосе встревожил его, но, поднявшись с пола, он спросил бесстрастным голосом:
— Откуда берется пыль?
— Ой, Томми, не знаю — от земли, наверно.
Отвечая, она с растущим отвращением оглядывала узкую кухоньку, но вскоре сообразила, что сын смотрит на нее и в расстройстве кусает губы.
— Откуда берется, не знаю, зато знаю, куда она сейчас полетит.
И она сдула пыль со стола. Оба засмеялись, а потом принялись за еду; ели они так яростно, будто участвовали в каком-то соревновании. Закончили ужин быстро и молча, ни разу не взглянув друг на друга. Потом Томас взял пустые тарелки и, не нарушая молчания, отнес их к раковине и поставил под струю воды. Мать слегка рыгнула, даже не попытавшись это скрыть, а затем спросила, чем он сегодня занимался.
— Ничем.
— Ну что-то ведь ты делал, Томми. Что в школе было?
— Сказал же, ничего.
Он никогда не упоминал церковь по своей воле — пусть мать думает, будто он не любит эти места, как и она сама. В этот момент одинокий колокол пробил семь часов.
— Опять эта церковь, что ли?
Он не ответил, по-прежнему стоя к ней спиной.
— Сколько я тебе раз говорила.
Он подставил пальцы под воду.
— Не нравится мне, что ты туда ходишь, еще туннель там этот, будь он неладен. Обвалится, что тогда с тобой будет? — В ее глазах церковь представляла собой все то темное и неизменно грязное, чем отличался их район, и интерес, который явно проявлял к этому месту сын, ее раздражал. — Вы меня слушаете, а, молодой человек?
И тут, обернувшись, чтобы взглянуть на нее, он сказал:
— По-моему, внутри этой пирамиды что-то есть. Сегодня от нее жар шел.
— Я вот тебе задам жару, если еще к ней подойдешь. — Но, увидев лицо сына, она пожалела, что взяла такой суровый тон. — Нехорошо, Томми, что ты так много времени один проводишь. — Она закурила сигарету и выдохнула дым к потолку. — Ты бы побольше водился с другими мальчиками. — Ему уже хотелось уйти от нее, назад в свою комнату, но ее удрученный вид заставил его задержаться. — У меня, Томми, в твои годы друзья были.
— Знаю. Видел фотографии.
Он вспомнил снимок, на котором мать, юная девочка, обнимает подругу: обе были одеты в белое, и Томасу казалось, что это — картина бесконечно далеких времен, времен, когда его еще и в помине не было.
— Ну ладно. — И в голосе ее снова появилась нотка беспокойства. — Неужели тебе ни с кем поиграть не хочется?
— Не знаю. Подумать надо.
Он изучал стол, пытаясь разгадать секрет пыли.
— Слишком ты много думаешь, Томми, от этого тебе один вред. — Потом она улыбнулась ему. — Хочешь, в игру сыграем?
Быстрым движением загасив сигарету, она поставила его между колен и стала качать взад и вперед, напевая песню, которую Томас уже знал наизусть:
Сколько миль до Вавилона?
Три раза по тридесять.
Погоняй лошадку шибче,
Чтоб до свету доскакать.

Она качала его все быстрее и быстрее, пока у него не закружилась голова и он не начал умолять ее остановиться: он был уверен, что она вывернет ему руки из суставов или он свалится на пол и разобьется насмерть. Но как раз когда игра достигла апогея, она мягко отпустила его и, неожиданно резко вздохнув, поднялась, чтобы включить свет. И Томас тут же увидел, как темно стало на улице:
— Я, наверно, спать уже пойду.
Она смотрела в окно на пустую улицу внизу.
— Спокойной ночи, — пробормотала она. — Спи хорошо.
Тут она обернулась и обняла сына так крепко, что ему пришлось вырываться силой, а тем временем на улице, пока зажигались янтарные фонари, местные дети, играя, гонялись за тенями друг дружки.
В ту ночь Томас не мог спать, охватившее его чувство паники росло с каждым получасом и часом, отбиваемыми одиноким колоколом церкви в Спиталфилдсе. Он еще раз обдумал события в школьном дворе, и в темноте ему представились другие картины страдания и унижения: как те же самые мальчишки поджидают его в засаде, как они набрасываются на него и пинают, когда он проходит мимо, и как он не сдается, пока не свалится замертво к их ногам. Он шептал их имена — Джон Бискоу, Питер Дакетт, Филип Уайр, — словно они были божествами, которых следует умилостивить. Потом он слез с кровати и свесился из открытого окна; отсюда ему виден был силуэт церковной крыши, а над ней — семь или восемь звезд. Он попытался мысленно провести линию, соединяющую все звезды, чтобы посмотреть, какая фигура получится в результате, но тут почувствовал какое-то прикосновение к щеке: казалось, что по ней ползет насекомое. Взглянув вниз, на Монмут-стрит, за сарай, где держали уголь, он увидел фигуру в темном плаще, глядящую вверх на него — так ему почудилось.
*
Лето кончилось, и в конце октября дети Спиталфилдса сделали из старой одежды и газет фигурки — специально, чтобы их сжечь. Но Томас проводил эти вечера в своей комнате, где мастерил из фанеры и картона макет дома. Перочинным ножичком он прорезал по бокам окошки, с помощью деревянной линейки вычертил план комнат — в самом деле, энтузиазм его был так силен, что небольшое здание уже напоминало лабиринт. А днем, направляясь к церковному двору, он размышлял о том, надо ли сооружать фундамент: будет модель без него законченной или нет? Он подошел к южной стене церкви и сел в пыль, прислонившись к углу опоры, чтобы все это обдумать.
Так он сидел, размышляя, пока не почувствовал перед собой какое-то движение: в панике подняв глаза, он плотнее прижался к огромной церкви, заметив мужчину с женщиной, проходивших под деревьями, которые сотрясались от крепчающего ветра. Они остановились; мужчина глотнул из бутылки, потом оба устроились на земле и легли рядом. Томас вспыхнул, с отвращением увидев, как они целуются, но, когда мужчина сунул руку ей под юбку, мальчик стал пристально следить за ними. Он медленно поднялся со своего места, чтобы лечь на землю поближе к ним, и к тому времени, когда ему это удалось, мужчина расстегнул коричневый жакет женщины и, вынув грудь, начал ее щупать. Томас задержал дыхание и, не поднимаясь, принялся раскачиваться в том же ритме, что и рука мужчины, которая двигалась теперь вверх и вниз; раскинувшись на земле, он почувствовал, что в живот ему впился большой камень, однако почти не замечал неудобства — все глядел, как мужчина приложил губы к груди женщины и не отнимал. В горле у Томаса пересохло, он несколько раз сглотнул, пытаясь справиться с нарастающим возбуждением; казалось, будто конечности его увеличиваются, приближаясь к великанским размерам. Уверенный, что из него, того и гляди, что-то вырвется — возможно, крик, а может, его стошнит, — он в панике поднялся на ноги. Мужчина увидел его силуэт на фоне камня и, схватив бутылку, лежавшую около женщины, швырнул в Томаса; пока бутылка летела в его сторону, описывая дугу, он дико озирался. Потом побежал к задней стене церкви и, миновав вход в заброшенный туннель, столкнулся с каким-то мужчиной, должно быть, стоявшим там все это время. Не поднимая глаз, мальчик побежал дальше.
Сославшись на усталость, в тот вечер он пошел спать рано и, лежа в своей темной комнате, слышал звуки хлопушек и фейерверков, доносившиеся с окрестных улиц. Он считал, что вполне обойдется без подобных вещей, однако лег на постель лицом вниз и положил на голову подушку, чтобы их не слышать. И снова он видел, как мужчина с женщиной идут под деревьями и как целуются, и как потом он берет в рот ее грудь. Он раскачивался на своей узкой кровати, тело его все росло и росло, и он в ужасе раскинул руки, а боль меж тем превратилась в поток, в который он вошел и который одновременно вышел из него, словно кровь, вытекающая из раны. Успокоившись наконец, он тусклым взглядом вперился в стену. Шевелиться он не хотел — вдруг из него хлынет кровь и зальет постель, — поэтому лежал в темноте совершенно неподвижно, размышляя, не умирает ли он; как раз в этот момент в небе за окном взлетела и разорвалась хлопушка, и в ее белом, на миг вспыхнувшем свете фанерная модель отбросила на пол четкую тень. Лежа на постели, он в тревоге поднял глаза, а потом опустил и уставился на себя.
На следующее утро, когда он шел спиталфилдскими улицами, люди, мимо которых он проходил, казалось, бросали на него любопытные или удивленные взгляды, и он уверен был: то, что он сделал или почувствовал, оставило в нем некий след. Для него естественно было бы отправиться к церкви и посидеть под ее стенами, но он не смог вернуться на то место, где повстречал виновников своих горестей. Два или три раза он прошел мимо входа, а после заторопился обратно, на Игл-стрит, все больше возбуждаясь; и когда он вошел в комнату, чтобы кинуться на постель, во рту у него пересохло. Минуту он лежал тихо, слушая биение сердца, а потом в яростном ритме начал раскачиваться туда-сюда.
Потом, позже он спустился вниз, чтобы подкинуть угля в камин, как попросила его мать. Он поворошил уголья кочергой так, чтобы в центре оказались свежие; пока они шевелились и перемещались, охваченные жаром, Томас вглядывался в них и представлял себе там, в глубине, переходы и пещеры ада, где горящие делаются того же цвета, что и пламя. Вот спиталфилдская церковь, пылает, раскаленная докрасна. Тут он в изнеможении уснул, а очнулся от голоса матери и в первые секунды пробуждения не мог понять, где находится.
Череда ясных дней не помогла Томасу воспрянуть духом — яркость его тревожила, и он инстинктивно искал теней, которые отбрасывало зимнее солнце. Спокойствие приходило к нему лишь в час перед рассветом, когда тьма словно медленно уступала дорогу дымке, и в этот самый час он просыпался и садился к окну. Еще он пристрастился к блужданиям: порой он ходил по улицам Лондона, повторяя про себя какие-нибудь слова или фразы, и однажды нашел рядом с Темзой старый сквер, где были установлены солнечные часы. По выходным или ранним вечером он сидел тут, размышляя о перемене, произошедшей в его жизни, а вконец отчаявшись, думал о прошлом и будущем.
Как-то холодным утром он проснулся и услышал кошачий визг, а может быть, человеческий крик; медленно поднявшись с постели, он подошел к окну, но ничего не увидел. Он быстро оделся, причесался и тихо прошел мимо спальни матери — стояла суббота, и она решила, по ее собственному выражению, «поваляться». Было время, когда он залезал к ней в постель и, пока она спала, наблюдал за тем, как в лучах солнечного света, проникавших к ней в комнату, дрожит пыль, однако на этот раз он прокрался вниз по лестнице. Он отворил дверь и переступил порог; когда он вышел на Игл-стрит, стук его башмаков по заиндевевшему тротуару эхом отдавался от домов. Затем он миновал Монмут-стрит и зашагал вдоль церковной стены. Он видел, что кто-то идет впереди него, и, хотя в этом не было ничего необычного — люди в местах вроде этого часто вставали рано и шли на работу, Томас замедлил шаг, чтобы не слишком приближаться. Но когда оба они свернули на Коммершл-роуд, фигура в каком-то темном пальто или плаще тоже как будто замедлила шаг; впрочем, человек не подавал никаких признаков того, что ему известно о десятилетнем мальчике, идущем позади.
Томас резко остановился и сделал вид, будто загляделся на витрину магазина грампластинок, хотя яркие плакаты и глянцевые фотографии, сиявшие в неоновом свете, теперь казались такими же незнакомыми, как случайные предметы, поднятые водолазом с океанского дна. Рассматривая то, что выставлено в витрине, он стоял неестественно тихо и неподвижно, и все-таки через минуту, когда он повернулся и пошел дальше, другой был все так же близко. Томас медленно двинулся вперед, отмеряя шаг за шагом; могло показаться, будто он увлечен известной игрой, когда нельзя наступать на трещины тротуара (а иначе, как говорят дети, твоя мать спину сломает), если бы не его взгляд, прикованный к черному плащу фигуры впереди.
Над спиталфилдскими домами вставало солнце, тусклый красный круг, подобный глазу рептилии; казалось, человек по-прежнему идет вперед, но в то же время он приближался — Томасу были совершенно отчетливо видны его седые волосы, завитками спадавшие на ворот черного плаща. Тут голова медленно повернулась, и вот перед ним улыбающееся лицо. Томас громко закричал и побежал прочь, наискосок через улицу; он бежал обратно, откуда пришел, снова к церкви, и все это время слышал звук шагов того, кто гнался за ним (хотя, по правде говоря, это могло быть эхо его собственных шагов). Он повернул за угол Коммершл-роуд, а потом, не оборачиваясь, побежал по Табернакл-клоуз — в конце переулка были ворота церкви. Он знал, что сумеет протиснуться через ограду целиком, но никакому взрослому это не удастся; возможно, фигура с Коммершл-роуд еще не повернула за угол, и тогда он, может быть, проникнет незамеченным в саму церковь. Протискиваясь через ворота, он увидел вход в туннель и еще — то, что убранные доски до сих пор не заменили. Туда он и побежал в поисках укрытия. Он наклонился, неуклюжий и запыхавшийся, полез в сырой проем; ему снова послышалось движение за спиной, и он в панике рванулся вперед, не дожидаясь, пока глаза привыкнут к темноте. Он не знал, что перед ним ступеньки, и полетел вниз; нога под ним подвернулась, он растянулся у подножия лестницы и, лежа там, едва успел ухватить взглядом свет из отверстия лаза, который тут же исчез.
Очнулся он от стоявшего в коридоре запаха, который забрался к нему в рот и образовал там лужицу. Он лежал все там же, где упал, одна нога подоткнута под тело; пол коридора был холодный, и он чувствовал, как этот холод поднимается, проникает в него. Казалось, его окружает глубокая тишина, но, когда он поднял голову, чтобы прислушаться повнимательнее, напрягая все чувства в попытке прояснить ситуацию, до него донеслось слабое бормотание не то ветра, не то негромких голосов, которые могли идти с улицы или даже из самого подземного хода. Он попытался встать, но, когда ногу снова пронзила боль, упал обратно на землю; не смея прикоснуться к ней, он беспомощно смотрел на нее не отрываясь, а потом прислонился к сырой стене и закрыл глаза. Он бездумно повторял слова, которые один мальчик как-то перед уроком написал мелом на доске: «Кусок угля лучше, чем ничего. Что лучше, чем Бог? Ничего. Следовательно, кусок угля лучше, чем Бог». Потом он пальцем вывел на потрескавшемся, разбитом полу собственное имя. Он слыхал рассказы детей о «доме под землей», но в этот момент особого страха не испытывал — он давно жил в темном мире своих собственных тревог, и никакое вторжение реальности не могло показаться ужаснее.
Теперь в неясном приглушенном свете он видел очертания коридора перед собой, а на выгнутой крыше у себя над головой — какую-то надпись. Он повернул голову, хотя это вызывало боль, но вход, через который он сюда проник, казалось, исчез, и он уже не знал в точности, где находится. Он попытался двинуться вперед — в округе часто говорили (и взрослые, и дети), что в этом лабиринте есть один лаз, ведущий прямо в церковь. Конечно, надо попытаться двигаться именно в этом направлении. Он отполз назад, в центр коридора, и приподнялся на руках; опираясь на локти, он подтягивал вслед за ними все тело, ни на миг не опуская при этом головы, чтобы видеть, что перед ним. Медленно продвигаясь вперед, он решил было, что услышал какой-то звук, скребущийся звук в конце коридора, откуда только что выбрался; он в ужасе повернул голову, но там ничего не было видно. Теперь, несмотря на холод, разлитый в воздухе, Томасу было жарко; почувствовав, как по лбу и крыльям носа сбегает пот, он принялся слизывать языком капли, набухавшие на верхней губе. Боль в ноге, казалось, пульсировала вместе с биением сердца, и он начал вслух вести счет, но тут же заплакал при звуке собственного голоса. Он полз мимо комнатушек или камер, которые находились за пределами его обыкновенного зрения, и все-таки старался двигаться тихо, чтобы не беспокоить тех, кто мог обитать в этом месте. Мучения заставили его забыть, что он по-прежнему движется вперед, хотя рот его был раскрыт и он, задыхаясь, ловил воздух.
Потом с ним произошла перемена: боль в ноге исчезла, и он почувствовал, как пот на лице высыхает. Остановившись, он сменил позу, снова прислонился к холодной стене, а после — голосом ясным, спокойным — затянул песенку, выученную много лет назад:
Возведем из кирпича,
Кирпича, кирпича,
Возведем из кирпича,
Что, хозяйка, скажете?

Краток век у кирпича,
Кирпича, кирпича,
Краток век у кирпича,
Что, хозяйка, скажете?

Он пропел ее три раза, и голос его эхом раздавался в коридорах и комнатах, пока не замер в каменных нишах. Взглянув на свои ладони, сделавшиеся грязными от усилий, он поплевал на них и попытался вытереть их начисто о брюки. Потом, забыв о руках, он с огромным старанием исследовал коридор, оглядываясь вокруг с тем заинтересованным выражением, какое бывает у детей, думающих, что за ними наблюдают. Он провел рукой по стене с обеих сторон от себя и над самой головой, ощупывая трещины и наросты, которые там образовались; сжав кулак, он постучал по стене, и в ответ раздался приглушенный звук, словно внутри имелись пустоты. Потом Томас издал глубокий вздох, свесил голову и уснул. Вот он выходит из коридора; вот уже прошел через верхнюю дверь, и перед ним открылась белая колокольня; вот он стоит на колокольне и готовится нырнуть в озеро. Но ему было страшно, и страх его превратился в человека. «Зачем ты сюда пришел?» — спросила она. Он повернулся к ней спиной и, опустив глаза на пыль, покрывавшую его башмаки, воскликнул: «Я — дитя земли!» Потом он почувствовал, что падает.
Когда ее сын не вернулся к чаю, миссис Хилл начала волноваться.
Она то и дело поднималась к нему в комнату, и с каждым разом пустота, встречавшая ее там, тревожила ее все сильнее; она взяла книжку, оставленную на стуле, и заметила, как аккуратно ее сын вывел свое имя на титульном листе; потом она наклонилась рассмотреть модель, которую он мастерил: миниатюрный лабиринт, а прямо над ним — ее лицо. Наконец она снова вышла из комнаты, тихо прикрыв за собой дверь. Медленно спустившись вниз, она села перед камином и стала раскачиваться взад-вперед, представляя себе все плохое, что могло с ним случиться: она видела, как его заманивает в машину незнакомец, видела, как его сбивает на дороге грузовик, видела, как он падает в Темзу и его уносит приливом. И все-таки она инстинктивно верила в то, что, если задержится на подобных сценах в достаточных подробностях, ей удастся их предотвратить, — тревога была для нее своего рода молитвой. А потом она вслух произнесла его имя, словно заклинание, способное вызвать его к жизни.
И все же, услышав, как колокол спиталфилдской церкви пробил семь, она взяла пальто и собралась с силами, чтобы идти в полицию; кошмар, которого она всегда боялась, в конце концов накрыл ее. Она вышла на улицу, бездумно уронив пальто на пороге, но затем внезапно повернулась и вошла в мастерскую под своей квартирой.
— Томми пропал, вы его не видели? — спросила она у худенькой, весьма нервной индийской девушки, стоявшей за прилавком. — Мальчишку, сына моего?
Девушка лишь покачала головой, широко раскрыв глаза при виде этой расстроенной англичанки, которая никогда прежде не заходила в лавку.
— Извиняюсь, но тут никаких мальчиков не было, — сказала она.
Тогда миссис Хилл выбежала на Игл-стрит, и первой, кто попался ей навстречу, была соседка.
— Томми пропал! — закричала она. — Нигде его нету!
Она быстро двинулась дальше, женщина пошла за ней, движимая сочувствием, а также любопытством.
— У миссис Хилл сын пропал! — крикнула она в свою очередь, обращаясь к девочке, стоявшей в дверях. — Исчез!
И девочка, быстро заглянув в дом у себя за спиной, вышла к ней, а тем временем к процессии, следовавшей за миссис Хилл по Брик-лейн, присоединялись другие женщины.
— Это все то место, — крикнула она им. — Всегда я его ненавидела, это место!
Она уже была близка к обмороку; двое соседок, догнав ее, помогли ей идти. Добравшись до полицейского участка в окружении кучки женщин, она обернулась лишь раз — бросить дикий взгляд на церковную колокольню, но было уже совсем темно.
Проснувшись, Томас больше не мог двигаться вперед: его нога намертво застряла под ним, и от этого словно затекло все тело — малейшее движение причиняло ему боль. Он уставился на стену перед собой и заметил, что тьма гуще там, где камень осыпался, и что теперь в коридоре пахнет сырым картоном — похоже на модель, которую он строил этими самыми руками, ставшими теперь такими холодными и белыми. Ему не хотелось разговаривать вслух, поскольку мать всегда твердила ему, что это первый признак безумия, однако он хотел убедиться в том, что еще жив. Превозмогая сильную боль, он вытащил из левого кармана кусочек жевательной резинки, скатанной в сухой шарик, и автобусный билет. Он прочел слова на нем: «Лондонский транспорт 21549. Билет действителен от зоны, указанной выше. Предъявлять по требованию. На одного пассажира». И стало ясно: если цифры на билете в сумме дают 21, то ему весь месяц будет везти; только сейчас он, кажется, не в состоянии их сложить. «Меня зовут Томас Хилл, — произнес он, — я живу в доме номер 6 по улице Игл-стрит, Спитал-филдс». Тут он положил голову на колени и заплакал.
Он снова оказался у себя дома, и отец вел его вниз по лестнице.
— Есть у тебя билет? — шептал он сыну. — Тебе билет нужен. Тебе далеко ехать.
— Я думал, пап, ты умер.
— На самом деле никто из пап не умер, — говорил отец. На этих словах Томас проснулся и обнаружил, что боль в ноге прошла и плакать ему больше не хочется. Кусочек твердой резинки по-прежнему был зажат у него в руке, но, когда он положил его в рот, от желудочного сока его вывернуло. «Подумаешь, стошнило — не обращай внимания на запах, — говорил отец. — Ложись-ка спать. Что ты так поздно засиделся». Коридор был ярко освещен, по бокам его лежали и сидели люди. Они что-то пели хором; правда, Томасу слышны были только последние слова, которые стали припевом:
Не будь на свете смерти,
Тянуться б жизни вечно.
Как быть тогда? Нам петь тогда
Пришлось бы бесконечно.

Они улыбались ему, и он пошел по направлению к ним, вытянув руки, чтобы они его согрели. Но нет: он падал с колокольни, а кто-то кричал: «Вперед! Вперед!» — как вдруг появилась тень. И, подняв глаза, он увидел это лицо над собой.
Назад: Хоксмур
Дальше: 3