6
Домой Зайцев снова вернулся запоздно. Светлое небо отражалось в ясной воде. Дома, казалось, только притворялись спящими, видные до последней черточки в теплом воздухе.
В открытую форточку доносился трубный голос дворничихи, гудевший что-то о любви. В арку был виден внутренний двор с огромным тополем – довольно небывало для ленинградских дворов-колодцев. Впрочем, для классического колодца этот двор был вдобавок слишком светлым и широким. Хорошо жила певица Вяльцева. Зайцев прошел мимо парадной, свернул во двор. Здесь во времена Вяльцевой располагались квартиры победнее, потолки были пониже, лестницы поуже. В этой части в дворницкой и жила Паша. Пока Зайцев пересек двор, она успела дойти до припева.
«Ац-цвели-и уш давно-о хризантэ-э-э-э-мы», – мычала она. Пение слегка заштриховал треск швейной машинки.
В ее конурку вход был отдельный. Дверь, как обычно, нараспашку. Марлевая сетка чуть колыхалась на сквозняке.
– А, здрасьте, – оборвала пение Паша, заметив Зайцева на пороге. – Все не спит ленинградская милиция.
Зайцев прикрыл дверь.
– Паша, ты наврала сегодня, – тихо и холодно произнес он. – Зачем?
«Ха-атцвели-и уш давно-о», – снова затрещала машинка. Поползла из-под иглы цветастая ткань.
Зайцев оперся обеими руками о стол.
– Я, Паша, советскую власть обманывать не рекомендую.
Треск оборвался. Паша заткнулась, заморгала.
– Ты же знаешь, что я здесь в комнате живу с тех пор, как меня детдом поселил. И мать свою я только по документам знаю. И ты ее помнить никак не можешь.
Паша пожала мощным плечом.
– Ты давай плечиками не тряси, не Вяльцева. Отвечай, что это еще за комедия.
– Да чего! Обиделся ты, что ли? Я же не в обиду. Я справедливость люблю.
– И врешь поэтому.
– Да что я, не поняла, что ли, куда этот прыщ гнул?
– Ты как насчет прыща-то узнала, расскажи мне.
– Кверху каком. Как-как. Клавка сказала, которая на Вознесенском метет, а ей Пахомыч с Фонтанки, а ему Люська с Гороховой. А Люська на стенке у вас прочла.
Ленинградские дворничихи и дворники были сетью, единству которой Зайцев в очередной раз поразился.
– Вот что, Паша. Спасибо, конечно, за чувство локтя. Только ты больше не лезь. Мне от людей прятать нечего. А враки и выдумки твои тебе самой боком выйти могут. Ясно?
Паша ухмыльнулась.
– Локтя, ха! Да мне твой локоть как собаке пятая нога. Да я как про чистку у вас услышала, так помчалась. Нам оченно некстати, если тебя фукнут отсюдова. Нам в доме свой мильтон дозарезу нужен, понял? Я всех безобразников и алкашей местных знаю. А тут еще Фонарный рядом, вон за углом. Оттуда шваль еще своя набежит. И с Сенной ханурики сунутся. А так им всем ссыкотно вроде. Стороной наш дом обползают. Да пока ты в мильтоны не поступил, у нас стекла раз в неделю колотили. А уж сколько у людей простых добра повынесли… Локоть, как же, – снова усмехнулась она. – Это не я, это все кумекают: свой мильтон в доме нужен.
Зайцев слегка поразился простому зоологическому прагматизму соседей. Великий знаток борьбы и сосуществования видов в дикой природе Чарльз Дарвин наверняка воспользовался бы этим примером, если бы дожил до победы большевизма.
– Я, Паша, вам не свой мильтон. Если кто из вас закон нарушит, то по всей строгости спрошен будет. Ясно?
Паша мотнула головой, как лошадь, которая пытается стряхнуть торбу.
– Ты карточки-то на месяц выдать не забудь, – миролюбиво напомнила она.
Машинка снова застучала.
«Ха-атцве-ли-и уш давно-о…» – снова понеслось в белую ленинградскую ночь.
У себя в комнате Зайцев задвинул щеколду на двери. Свет зажигать не стал. В комнате было достаточно света с ночной улицы, с воды. Он взялся за край комода, приподнял. Отодвинул, стараясь не шуметь.
Отлепил от задней стенки плотный конверт. И вынул из него документы.
Трудовую книжку он сразу отложил. В ней можно было не сомневаться: ее он получил сам. Все записи тоже сам заработал.
Зайцев долго смотрел на маленькую плотную фотографию. Похоже, пришло время с ней расстаться. Сердце сжала тоска. Окажется ли его память столь надежной, чтобы сохранить это лицо? А вдруг случится так, что однажды он не сможет вспомнить? Ему стало жутко. Не сжигать? А если этот снимок будет стоить ему жизни? Зайцев смотрел на него, будто желал выжечь изображение на обратной стороне собственных глаз. Помедлил, но все-таки опустил снимок в медную миску.
Отложил в сторону, к трудовой, членский билет общества ОСОАВИАХИМ с маленькой квадратной фотографией. Небрежно бросил следом читательский билет в районную библиотеку.
А метрику поднес к самым глазам. Затем посмотрел на свет. Перевернул. Все как и должно быть. Документ не вызывал подозрений. Он выглядел отлично. Иначе и быть не могло. Мать: Анна Зайцева. Отец: неизвестен.
Сердце его слегка забилось.
Место за комодом было вполне надежным на случай, если Паша решит пошарить вокруг или в комнату залезет поживиться дурилка какой-нибудь. Но при обыске, профессиональном обыске? Сам Зайцев не мог припомнить, чтобы кто-то из них когда-либо передвигал на месте преступления мебель. Но кто знает, как там их учат в ГПУ.
Он подвинул ближе миску. Держа метрику над ней, нашарил коробок. Нет документа – нет вопросов. Чиркнул спичкой.
Или нет? Все-таки это был хоть какой-то документ, утверждавший существование сына незамужней питерской прачки Анны Зайцевой. Против другого документа это был документ, а не просто слова.
Зайцев едва не обжег пальцы, но успел задуть спичку.
Фотографию снова убрал в конверт.