1
С лязгом поднялась дверка в железной двери камеры. Тотчас стукнул и захрустел в замке ключ. Фигуры на койках ворохнулись, приподнялись, сели рывком. Моргая от света, обитатели камеры воззрились на дверь. В карих или светлых, больших или узких, по-юношески ясных или уже обведенных морщинками, в их глазах не было ни мысли, ни разумения, один только страх: кого сейчас? Судя по темной полосе, видневшейся в намордник на окне, все еще стояла ночь. А может, уже утро? Осенью ведь по утрам уже темно. Зайцев потер глаза – из сна выходить не хотелось. Ночь была временем допросов. А допрос – той формой взаимоотношений, когда один человек, в следовательских погонах, мог другого, сидевшего перед ним в ботинках без шнурков и одежде без пуговиц, садануть по лицу, дать кулаком в зубы, пнуть сапогом, ударить стулом, искалечить, изувечить – мог все. Местный закон сидевшие успели выучить.
– Зайцев! – рявкнул сиплый голос охранника. – На выход.
Зайцев встал. На него старались не смотреть. Словно боялись перехватить взгляд обреченного – заразиться неудачей.
– С вещами, – с издевкой добавил надзиратель.
– Меня переводят? – спросил Зайцев.
– Я тебе не справочное бюро.
Зайцев бросил взгляд на свои нары. С вещами. Взял сложенный пиджак, служивший вместо подушки. Встряхнул, напялил. Вот и все вещи.
– Пошел!
И дверь снова лязгнула, оставив в камере облегчение: сегодня не меня.
Лампы в коридоре горели вполнакала. Зато в кабинетах у следователей электричество не экономили. Следователь, наклонив голову, что-то строчил. Над его головой все так же висел плакат: «Раздавим политических гадов». Плакат не засижен мухами: еще не видел лета. В мощном кулаке румяного богатыря извивалась змея в цилиндре. Сам следователь разительно не походил на своего плакатного коллегу. Зайцев вдруг понял, что, хотя кабинет тот же, что обычно, следователь – другой. Он попытался запомнить новое лицо привычным методом милицейского протокола: мужчина, на вид между тридцатью и сорока, телосложение плотное, – и забуксовал. Лица следователей были похожи, как бельевые пуговицы: нездоровые, плоские, мучнисто-белые от недостатка дневного света. Воздух в тюрьме на Шпалерной был тяжелый, смрадный от множества дыханий.
Следователь угрюмо протянул Зайцеву сложенную бумажку.
– Распишитесь здесь, – ткнул он пальцем; в голосе его брякнуло нечто, что показалось Зайцеву сожалением.
– Я должен сначала прочесть, – сказал Зайцев с тем упрямством, которое уже стоило ему нескольких сломанных ребер и пальцев.
– Ну читай… те, – презрительно выплюнул следователь и толкнул бумажку Зайцеву через стол. Зайцев понял, что произошло нечто необычное. И очень важное. На «вы» к нему здесь никто до сих пор не обращался. За любым проявлением непокорства следовали ругань, побои или хотя бы незамысловатый психологический террор: следователь истерически выскакивал, хлопнув дверью, и оставлял узника на несколько часов в гнетущей пустоте кабинета, по углам которого немедленно начинал клубиться ужас, постепенно заволакивая сначала комнату, а потом сознание. На эти их штуки Зайцеву было наплевать. Да и от боли, как оказалось, можно отрешиться. Сознание его работало ясно и тогда, и сейчас. «Вы» было знаком внезапного бессилия.
Зайцев произвел это умозаключение в одну секунду. Потому что уже во вторую его глаза читали: «Отпущен под подписку…»
Следом к Зайцеву через стол полетела подписка о неразглашении. «Я должен сначала прочесть», – опять произнес Зайцев, уже наслаждаясь ситуацией. «Что там читать, – буркнул следователь, – форма стандартная». Изображая, что вдумчиво и медленно читает, Зайцев напряженно соображал, что же все это такое.
Расписался.
Вдел в ботинки выданные шнурки, от чужой пары – слишком короткие. Зайцеву стало так противно, будто в руках у него были черви. Он вырвал шнурки из дырочек, бросил рядом.
– Лыжи не потеряй, придурок, – тихо напутствовал его охранник. Но не ударил.
Вывели через какую-то боковую дверь. Над закрытым со всех четырех сторон двором небо еще только раздумывало стать из черного ультрамариновым. На внутренних стенах кое-где горели оранжевые окошки: за ними шла их омерзительная работа. Зайцев передернул плечами от сырого холода, как его тут же втолкнули в автомобиль. Плюхнулся на сиденье. Отдало в плохо заживших ребрах. Рядом втиснулся провожатый в шинели. Кожа сидений поскрипывала под его войлочным задом. В салоне пахло так, как пахнут только новенькие автомобили.
Машина затряслась. Поехали в стороны, раздвинулись внутренние ворота. Тюрьма на Шпалерной выплюнула автомобиль на улицу.
Водитель молча был занят делом: выхватывал столбами света то чугунную тумбу, то кусок ограды, то угол дома, то перспективу моста. «Литейный», – понял Зайцев. Провожатый таращился перед собой свинцовыми глазками и только на поворотах, заваливаясь, хватался за кожаную петлю, висевшую над окном. Как будто боялся ненароком коснуться Зайцева.
«Интересно, от меня сейчас пахнет тюрьмой?» – подумал Зайцев. Вши у него были.
Мимо пролетели дымчатые фонари моста. На этой стороне город был темнее. Редко-редко попадалось светящееся окно. Город еще спал. Темнели громады заводов: там уже начали утреннюю смену. Под громадным темно-синим небом угадывался простор реки. Автомобиль быстро летел по пустой набережной.
Зайцев предпочел не задавать вопросов. Он догадался, что, несмотря на надутый вид, сопровождавший был мелкой сошкой и сам мало что знал о том, кого и зачем везет. Сам побаивался своего внезапного поручения.
На другом берегу промахнула мимо светлая кудрявая масса. Зайцев узнал Аптекарский остров. Тоска начала расползаться в груди: деревья на Аптекарском были желты. Арестовали его, когда клейкая листва еще только набирала силу. И вот – деревья желтые. Лето будто провалилось в темный карман времени. Будто и не было лета для него, Зайцева.
Гэпэушник вдруг разлепил узкие губы.
– Попрыгунья-стрекоза лето красное пропела, оглянуться не успела, как зима катит в глаза, – произнес он. Зайцев покосился. Издевается, что ли? Но нет. В голосе и взгляде его спутника плеснула та грусть, которая более образованному человеку приводит на память хотя бы Пушкина или Боратынского. Гэпэушник знал только басни Крылова, образование его окончилось в начальных классах школы, и то вечерней, для взрослых. Баснописец Крылов был единственной поэтической струной, которую ему успели натянуть. Рукой он нырнул под полу шинели, заворочался, зашарил в кармане брюк.
– Хотите? – внезапно протянул он Зайцеву примятую пачку «Норда».
Зайцев не повернулся.
– Бросил.
– Да и туда его. Одышка одна, – тотчас завязал разговор гэпэушник.
– И экономия, поди, на куреве, – охотно вступил и шофер, приветливо поглядывая на пассажиров в маленькое зеркало на ветровом стекле. – У нас один товарищ что придумал: ростит самосад.
Он сказал «рОстит».
Зайцеву на миг стало жутко. Там, в тюрьме, он был для этих людей физической субстанцией, у которой не могло быть ничего человеческого: чувств, привычек, желаний, мыслей, прав. Только способность бояться и испытывать боль. А теперь, казалось, чем дальше отдалялся он от тюрьмы, тем полнее совершал обратное превращение. Воплощался в человека. Советского гражданина. С ним снова можно было разговаривать, стрелять сигаретки, прикасаться, делиться практическими советами.
Он не стал отвечать.
Автомобиль плавно свернул и ткнулся носом. Шофер перевел рычаг. Гэпэушник молодцевато выскочил. За окнами была чернильная тьма. Зайцев не сразу сообразил, что теперь он сам – не надзиратель, не конвой – открывает двери. Его обдало зябкой сыростью. Плечи дернулись. Он был в летнем пиджаке, как его арестовали. Октябрьский ветер с ним не церемонился.
Поодаль Зайцев увидел хорошо знакомый ему автомобиль угрозыска. За стеклами белело женское лицо. Доносилось детское квохтание. Зайцев слегка подивился присутствию здесь младенца – если только он не ошибся на слух. На другом берегу шумел и шелестел огромный парк. Это был Елагин остров. От огромного неба, от воды здесь казалось светлей. На широком горбатеньком мостике стоял милиционер.
Гэпэушник тихо отдал распоряжение шоферу. Тот хмуро глянул на Зайцева через стекло.
– Ничего, Аркадьев, – офицер осклабился, показав с одной стороны металлическую зубную коронку. – Получишь на складе новое.
Шофер всем телом перегнулся назад. Пошарил за сиденьями одной рукой. И, выскочив из автомобиля, без удовольствия протянул Зайцеву сложенное вдвое пальто. Зайцев принял, вздрогнул от холодка подкладки. От пальто чуть пахло нафталином. Видно, и его шофер получил на складе не так давно. Пальто было добротное, новое, но ношеное: года два-три назад такие шили себе преуспевающие нэпманы, поверив в свободу частного предпринимательства, объявленную советским правительством. Шофер проводил пальто взглядом, исполненным сожаления. Зайцев подумал, что при НЭПе тот мог быть мясником. Приветливым краснорожим балагуром – с руками в крови. А может, извозчиком.
– Бывайте. Авось еще свидимся. Так и я к тому времени курить брошу, – радушно протянул руку гэпэушник.
Зайцев ее пожал.
Офицер махнул рукой, нырнул в автомобиль. Тот заурчал, выпустил сизый дым, круто развернулся, и его огни показались снова на набережной – понесся обратно.