5
Крачкин был прав. Если ленинградская девушка приглашала на балет, ленинградскому мужчине следовало мобилизовать все силы: это было не просто свидание. По важности балет помещался за два шага до страшного суда – знакомства с ее подругами.
В фойе уже рокотала толпа, предвкушая спектакль. Зайцев пригладил волосы перед большим, оплетенным золотой рамой зеркалом, которое презрительно сверкнуло амальгамой, нанесенной еще в те времена, когда зеркалу показывали фраки, мундиры с золотом, турнюры и бриллианты, а не убогие одежки советских служащих. Теперешнее отражение напоминало сероватую кашу. Зайцев поспешно отошел. Двери в партер были еще закрыты.
Леля стояла у бархатной скамьи и вертела в руках маленький перламутровый бинокль. Зайцев купил программку у билетерши. И по лицу Лели понял, что свою первую ошибку он уже совершил. Хорошо воспитанному ленинградскому кавалеру полагалось и без программки знать, что дают сегодня вечером, кто сочинил музыку, кто хореографию, а также кто в главных партиях. Зайцев свернул программку в трубочку, сунул в карман пиджака и смущенно кашлянул.
Леля сделала вид, что не заметила фальстарт, продела руку в подставленный ей локоть, и они поднялись по широкой беломраморной лестнице во второе, парадное фойе. Оно казалось особенно просторным и светлым из-за белого мрамора. Сюда выходили высокие двери, которые вели в бывшую царскую ложу – центральную и самую большую. Вместо императорских вензелей теперь повсюду красовались скрещенные серп и молот. Леля то и дело кивала знакомым. Зайцев почувствовал, как деревенеет.
– Может, двери уже открыли?
– Бросьте, – с улыбкой шепнула Леля. – Они все шеи посворачивали. Горят желанием узнать, кто вы такой.
– Жаль, что я не играю в джазе Утесова.
Леля стала рассказывать, как там у них в институте. Она училась и заодно работала лаборанткой. «И отлично. Пусть поболтает», – с облегчением подумал Зайцев. Пары двигались по фойе, описывая каждая свой круг, как на катке. Мимо проплыл со спутницей толстяк в костюме-тройке. «И не жарко же ему», – отметил Зайцев. Краем уха он услышал слово «щелкунчик». Значит, это «Щелкунчик» им сегодня предстоял. Зайцев ободрился. Вспомнилось что-то яркое, белые метели из танцовщиц в пушистых юбках, елка, Рождество. Что-то виденное очень давно, что-то очень приятное и знакомое.
Леля оживилась. Зайцев молол ей какую-то любезную чепуху. Она смеялась и стала еще прелестнее.
После второго звонка публика устремилась в зал. Их кресла были в бенуаре, у самого прохода. Зайцев с радостным интересом рассматривал зал. Звуки настраиваемых в оркестре скрипок, нестройный гул публики, блеск люстры – все наполняло душу предвкушением. Он улыбнулся Леле. Но она была занята: быстро оглядывала в бинокль ложи. Дали третий звонок. Билетерши закрыли двери в партер. Свет стал гаснуть. Леля, наконец, откинулась на спинку кресла. В темноте полились первые звуки Чайковского. Занавес поднялся.
На пустую сцену выехали высокие картонные щиты. Появились танцовщики в рабочих комбинезонах. Зайцев осторожно оглянулся на Лелю. Она взяла его руку в свою, но головы не повернула. Он тоже стал смотреть на сцену.
Видимо, это был особый, авангардный «Щелкунчик». А может, конструктивистский. В общем, Зайцеву скоро начало казаться, что голову его равномерно сдавливает со всех сторон. Он подавил зевок.
По сцене ездили щиты. Сновал кордебалет в спортивной форме. На сцене растянули огромные полотнища ткани, за которыми танцовщицы вертели головами. Засвистела флейта. И хотя в оркестре гремело, чирикало, свистело и пело, Зайцеву стало казаться, что руки и ноги его делаются все тяжелее, все горячее, а тишина в зале – все темнее, глубже, бархатистей. «И это танец пастушков», – тихо и саркастически сказал кто-то сбоку. Голос Нефедова в мозгу бубнил, как муха, бьющаяся об стекло. «Пастушок», – донеслось голосом Нефедова сквозь трели флейты. Пастушок. И через секунду Зайцев услышал собственный храп.
Он встрепенулся. «Боже!» – ахнула Леля. Сзади негромко порхнули смешки. «Какой позор», – прошипела Леля со слезами в голосе и бросилась по темному проходу вон из партера.
– Леля, стойте! – Зайцев ринулся за ней.
«Товарищи! Ведите себя прилично», – тут же зашипели им вслед. Дверь на миг растворилась, впустив в партер прямоугольник света.
Фойе ослепило Зайцева.
Он выскочил за Лелей в вестибюль. Шаги гулко отдавались в пустоте.
– Леля, постойте! – он, наконец, схватил ее за руку. – Пожалуйста. Мне так неловко.
За стеклянными дверями маячили любопытные лица билетерш.
– Вам скучно в балете! – она покраснела, даже ногой топнула.
– Мне совсем не было скучно! Просто работа такая. Постоянно не высыпаюсь. Сам не понимаю, как это случилось!
– Не смейте! – она выдернула руку. – Вы… Вы некультурный человек! И не вздумайте меня провожать!
Зайцев повернулся к билетершам. Те сразу отпрянули в глубь фойе, сделав вид, что происходящее их нимало не интересовало.
Зайцев с шумом выпустил воздух. Вот и все свидание.
Он подошел к афише. «Щелкунчик» стояло на ней.
«Шутите?» – сердито подумал Зайцев.
Мелкими, но толстенькими буквами стояла фамилия хореографа. Зайцев бросил программку в урну и вышел вон. Воздух был теплым и по-вечернему прозрачным.
Фонари у театра матово светились, как большие белые жемчужины. Напротив в здании консерватории кое-какие окна горели оранжевым электрическим светом: то ли припозднившиеся студенты все еще упражнялись, то ли читали вечерний курс.
Леля как сквозь землю провалилась.
На трамвайной остановке стояли люди, дружно, как один, повернув головы в сторону моста, откуда должен был показаться трамвай.
Идти до дома Зайцеву было всего ничего.
Он растянул прогулку как мог. Постоял, любуясь мрачноватой темно-кирпичной аркой Новой Голландии. Ясное небо отражалось в стоячих водах. Деревья неподвижно макали ветви. В тысячу сто пятьдесят третий раз Зайцев пожалел, что бросил курить. И по набережной Мойки поплелся домой. Дорогой он развлекал себя письмом, которое «работник ленинградской милиции» Зайцев пишет «уважаемому литератору Зощенко» с просьбой описать потрясающий нервы случай из любовной практики. Он почувствовал себя вдруг страшно усталым. Горло раздирала зевота.
Набережная была пустынна и просматривалась до самой Исаакиевской площади. Только черный «Форд» стоял чуть поодаль, привалившись к обочине. Водитель спал, сдвинув кепку на глаза.
Зайцев свернул в парадную, мечтая, как завалится спать. Глупо было тащиться на балет, когда вечер выдался свободным и можно было хотя бы отоспаться. Или выпить с ребятами пива. Выпить и отоспаться. С лестницы брызнул серый кот. Пахло, как обычно, помоями.
Дверь в квартиру была не заперта.
Видно, забыл кто-то из соседей. Зайцев убрал ненужный ключ и вошел. В коридоре горела лампа-свеча – тусклый экономичный желтый огонек. Выключить свет соседи не забывали никогда, ожесточенно бранясь всякий раз, если кто-то оставлял лампочку гореть. Зайцев сам не заметил, как стал ступать тише.
Но никакого подозрительного звука не различил. В квартире вообще не было никакого шума, и это показалось Зайцеву самым подозрительным. По вечерам соседи галдели, скрипели полы или несчастная мебелишка, кто-нибудь разговаривал, кто-нибудь слушал радио, кто-нибудь шаркал по коридору, кто-то стирал на кухне, у кого-нибудь орал ребенок. Рука легла наискосок, ладонью ощутив рукоять пистолета под пиджаком.
Зайцев толкнул дверь своей комнаты.
Посредине на стуле сидела дворничиха Паша. Лицо ее было серовато-белым. А губы тряслись.
– Паша, ты что здесь делаешь? – спросил Зайцев в дверях. И тотчас две тени шагнули из-за двери. От стены отделилась сгорбленная фигура управдома.
– Гражданка – понятая. И гражданин тоже.
Зайцев схватил взглядом сразу все: гимнастерку, портупею, синие галифе, голубой верх фуражки говорившего.
– Не дури, без безобразий давай, – угрюмо добавил второй. Он был одет в гражданское и обдал изо рта запахом гнили.
– Гражданин Зайцев? – отчеканил первый. Паша шумно сглотнула.
– Руки за спину. Вы арестованы. Не вздумайте выкинуть какое-нибудь коленце.
Спрашивать, кем арестован, было ни к чему. Фуражка с голубым верхом дала ответ еще до того, как вопрос возник: обладатель ее был офицером ГПУ.
Быстро вынул у Зайцева пистолет, удостоверение. Паша сидела ни жива ни мертва. Ей подсунули бумажку, она расписалась, не глядя: дрожавшая рука с трудом слушалась. Дали расписаться управдому, тот тоже был белее мела.
– Проходи, Зайцев. Машина внизу.