14
Сгрудившись у окна в маленькой комнатке Стеффи, мы любовались пленительным закатом. Отсутствовал только Генрих – вероятно, он либо скептически относился к невинным коллективным развлечениям, либо считал, что в нынешних закатах есть нечто зловещее.
Спустя некоторое время я, сидя в постели в банном халате, занимался немецким. Я бормотал под нос слова и задавался вопросом, удастся ли на весенней конференции ограничить демонстрацию знания немецкого языка кратким вступительным словом, или остальные участники потребуют, чтобы немецкая речь звучала постоянно – на лекциях, за едой, во время пустячных разговоров – как признак нашей серьезности, нашей уникальности в мировой системе гуманитарного образования.
По телевизору сказали: «И другие тенденции, которые могли бы оказать огромное влияние на ваш портфель ценных бумаг».
Вошла Дениза и легла поперек в ногах кровати, положив голову на согнутые руки и отвернувшись от меня. Сколько принципов, контр-принципов, социально-исторических обобщений вместила в себя эта незамысловатая поза? Прошла целая минута.
– Что будем делать с Баб? – спросила Дениза.
– В каком смысле?
– Она же ничего не может запомнить.
– Баб не спрашивала у тебя, принимает ли она лекарства?
– Нет.
– Не принимает или не спрашивала?
– Не спрашивала.
– А должна была спросить, – сказал я.
– А вот и не спросила.
– Откуда тебе известно, что она принимает лекарства?
– В мусоре под раковиной я видела пузырек, прописанный врачом, с ее фамилией и названием лекарства.
– Как оно называется?
– «Дилар». По одной таблетке раз в три дня. Значит, оно, похоже, опасное, вызывает привыкание или что-нибудь в этом роде.
– А что сказано о диларе в твоем лекарственном справочнике?
– Нет его там. Я долго искала. Там четыре алфавитных указателя.
– Наверно, оно недавно поступило в продажу. Хочешь, я еще раз посмотрю?
– Я уже смотрела. Смотрела!
– Всегда можно позвонить ее врачу. Но я не хочу делать из мухи слона. Все принимают какие-нибудь лекарства, все время от времени что-нибудь забывают.
– Не так, как мама.
– Я постоянно все забываю.
– А что ты принимаешь?
– Таблетки от давления, от стресса, от аллергии, глазные капли, аспирин. Дело житейское.
– Я заглянула в аптечку в вашей ванной.
– Дилара нет?
– Я думала, может, там новый пузырек появился.
– Врач прописал тридцать таблеток. Вот и все. Дело житейское. Все что-нибудь принимают.
– И все же я хочу быть в курсе, – сказала она.
За все это время она ни разу не повернулась ко мне. В подобных ситуациях хорошо готовить заговоры, плести хитроумные интриги, строить тайные планы. Но потом Дениза переменила позу, приподнявшись на локте, и задумчиво посмотрела на меня с края кровати:
– Можно задать тебе один вопрос?
– Конечно.
– Ты не рассердишься?
– Содержимое моей аптечки тебе уже известно. Какие еще тайны остались?
– Почему ты назвал Генриха Генрихом?
– Законный вопрос.
– Ты не обязан отвечать.
– Вопрос естественный. По-моему, ты имеешь право его задать.
– Так почему же?
– Это имя показалось мне эффектным, звучным. В нем есть что-то властное.
– Он назван в честь какого-нибудь человека?
– Нет. Он родился вскоре после того, как я создал кафедру, и мне, наверное, захотелось возблагодарить судьбу. Сделать что-нибудь на немецкий лад. Я чувствовал, что нужен какой-то жест.
– Генрих Герхардт Глэдни?
– Я считал, что в этом имени звучит властность, которая, возможно, проявится и в характере мальчика. Считал имя эффектным, ярким, да и до сих пор считаю. Мне хотелось защитить сына, сделать так, чтобы он ничего не боялся. В то время детям давали имена Ким, Келли и Трейси.
Мы надолго замолчали. Дениза по-прежнему смотрела на меня. У нее довольно мелкие черты лица, и в минуты сосредоточенности она слегка походила на драчливую мартышку.
– По-твоему, я просчитался?
– Не мне судить.
– В немецких именах, в немецком языке, да и вообще во всем немецком есть нечто особенное. Я не знаю, что именно. Оно просто есть. Центральная фигура тут, конечно, Гитлер.
– Вчера вечером его опять показывали.
– Его показывают постоянно. Без него у нас и телевидения бы не было.
– Немцы же проиграли войну, – сказала она. – Выходит, они были не такие уж великие?
– Веское соображение. Но дело не в величии. Это не вопрос добра и зла. Я и сам не знаю, в чем тут дело. Взгляни таким образом: одни люди всегда носят одежду любимого цвета, другие ходят с оружием, третьи надевают форму и чувствуют себя более важными, сильными, защищенными. На таких вещах и сосредоточены все мои навязчивые идеи.
Вошла Стеффи с Денизиным зеленым козырьком на голове. Я понятия не имел, что это значит. Она взобралась на кровать, и мы втроем принялись листать мой немецко-английский словарь в поисках слов, которые на обоих языках звучат почти одинаково – таких, как «оргия» и «туфля».
Пробежав по коридору, в комнату ворвался Генрих:
– Пошли быстрей, авиакатастрофу показывают!
Он выскочил за дверь, девчонки спрыгнули с кровати, и все трое помчались к телевизору.
Я сидел в постели, слегка ошарашенный. Их стремительный, шумный уход встряхнул всю комнату на молекулярном уровне. Казалось, среди обломков невидимой материи все сводится к одному вопросу: что здесь происходит? Когда я добрался до комнаты в конце коридора, на экране с краю оставался только клуб черного дыма. Но катастрофу показали еще дважды – один раз в замедленном повторе, когда комментатор пытался объяснить, почему упал самолет. Учебно-тренировочный реактивный самолет на авиационной выставке в Новой Зеландии.
У нас два чулана, чьи двери открываются сами собой.
В тот вечер, в пятницу, мы по обыкновению собрались перед телевизором с едой из китайского ресторана. На экране были наводнения, землетрясения, грязевые потоки, извержения вулканов. Никогда еще мы так внимательно не относились к своим обязанностям, к своему пятничному собранию. Генрих не замыкался в себе, мне не было скучно. Стеффи, которую едва не довел до слез муж из телепостановки, повздоривший с женой, казалось, совершенно увлекли эти отрывки из документальных фильмов о бедствиях и смерти. Бабетта попыталась переключить телевизор на комедийный сериал о компании детей разных национальностей, сооружающих собственный спутник связи. Ее потряс наш энергичный протест. Все остальное время мы молча смотрели, как сползают в океан дома, ярко вспыхивают в потоке лавы целые деревни. Каждая катастрофа пробуждала в нас желание увидеть новую, увидеть нечто более крупное, грандиозное, более опустошительное.
В понедельник, войдя в кабинет, я обнаружил, что на стуле, придвинутом к столу, сидит Марри – причем с таким видом, словно дожидается медсестру с манжетой для измерения кровяного давления. Он сказал, что его замысел относительно Элвиса Пресли не получает должной поддержки на кафедре американской культуры. Руководитель кафедры, Альфонс Стомпанато, по-видимому, считает, что свое преимущественное право на это доказал другой преподаватель, трехсотфунтовый бывший телохранитель звезд рок-н-ролла по имени Димитриос Кодзакис: когда Король умер, он полетел в Мемфис, взял интервью у членов свиты и семьи Короля и как «толкователь этого феномена» сам дал интервью местному телевидению.
Как признал Марри, ход был довольно удачный. Я сказал, что готов заглянуть на его следующую лекцию – неофициально, без предупреждения, просто для того, чтобы придать происходящему некоторую значимость, поддержать Марри влиянием и авторитетом, коими, возможно, пользуются моя должность, мой предмет, да и сам я как частное лицо. Он медленно кивнул, теребя бороду.
В обеденный перерыв я заметил только одно свободное место – за столиком нью-йоркских эмифантов. Во главе стола сидел Альфонс: даже в закусочной колледжа он отличался внушительным видом. Здоровенный угрюмый детина со шрамами на бровях и сединой во всклокоченной бороде. Именно такую бороду я отпустил бы в шестьдесят девятом, если бы против этого не возражала Дженет Сейвори, моя вторая жена, мать Генриха. «Пускай эта льстивая улыбка будет видна во всю ширь, – сказала она своим бесстрастным тоненьким голоском. – Этим достигается больший эффект, чем ты думаешь».
В любое свое занятие Альфонс привносил дух всепобеждающей целеустремленности. Он знал четыре языка, обладал фотографической памятью, производил в уме сложные математические расчеты. Как-то сказал мне, что добиться успеха в Нью-Йорке можно, лишь научившись выражать недовольство так, чтобы это было интересно. Воздух насыщен гневом и раздражением. Никто не будет терпимо относиться к вашим личным неприятностям, если, рассказывая о них, вы не сумеете позабавить людей. Альфонс и сам порой бывал завораживающе забавным. Благодаря особой манере держаться он мог без труда отвергать и разбивать в пух и прах любые взгляды, противоречащие его собственным. Рассуждая о популярной культуре, он пользовался непостижимой логикой религиозного фанатика, который убивает за свои убеждения. Дыхание его делалось тяжелым, аритмичным, насупленные брови, казалось, срастались. Остальные эмигранты, по-видимому, считали его вызывающее поведение и ядовитые насмешки подходящим контекстом для своих стараний. Они играли об него в пристенок.
Я спросил его:
– Почему это, Альфонс, добропорядочных, благонамеренных и здравомыслящих людей так увлекает зрелище катастрофы по телевизору?
Я рассказал ему о том недавнем вечере, когда лава, грязь и разбушевавшаяся водная стихия вызвали у нас с детьми такой интерес.
– Нам хотелось еще и еще.
– Это естественно, нормально, – ободряюще кивнул он. – Такое с каждым случается.
– Почему?
– Потому что мы страдаем разжижением мозгов. Нас постоянно засыпают информацией, и чтобы этот процесс иногда прекращался, нужна какая-нибудь катастрофа.
– Ясное дело, – сказал Лашер. Худощавый человек с холеным лицом и прилизанными волосами.
– Это непрерывный поток, – сказал Альфонс. – Слова, образы, числа, факты, графики, статистические данные, частицы, волны, пятнышки, пылинки. Наше внимание привлекают лишь катастрофы. Они нужны нам, мы без них не можем, мы на них рассчитываем. Пока они происходят где-нибудь в другом месте. Вот чем, кстати, хороша Калифорния. Грязевые потоки, лесные пожары, береговая эрозия, землетрясения, массовые убийства и так далее. Мы можем спокойно, с удовольствием наблюдать за этими бедствиями, поскольку полагаем, что Калифорния получает по заслугам. Калифорниицы выдумали понятие стиля жизни. Одно это служит оправданием их участи.
Кодзакис смял банку диетической пепси-колы и бросил в урну.
– Вполне подходит для съемок катастроф и Япония, – сказал Альфонс. – В значительной степени остается неиспользованной Индия. С их периодами голода, сезонами дождей, религиозными распрями, крушениями поездов, тонущими судами и тому подобным открываются потрясающие возможности. Однако тамошние катастрофы, как правило, нигде не освещаются. Три строчки в газете. Ни отснятых кинокадров, ни спутниковых трансляций. Вот почему Калифорния имеет такое большое значение. Мы не только с удовольствием наблюдаем, как эти люди несут наказание за свой беззаботный образ жизни, но и знаем, что ничего не упустим. Камеры на своих местах. Они всё безучастно фиксируют. Ни одно ужасное мгновение не остается незамеченным.
– Значит, по-вашему, телевизионные катастрофы вызывают острый интерес практически у всех.
– Для большинства людей во всем мире есть только два места. То, где они живут, и их телевизор. Все, что передают по телевидению, мы имеем полное право считать увлекательным.
– Даже не знаю, радоваться мне или страдать из-за того, что мои ощущения разделяет масса народу.
– Страдать, – сказал он.
– Ясное дело, – сказал Лашер. – Все мы страдаем. Но так, что и от этого можем получать удовольствие.
– Вот что происходит, когда внимание не сосредоточено должным образом, – сказал Марри. – У людей начинается разжижение мозгов. А все потому, что они разучились слушать и смотреть по-детски. Разучились собирать исходные данные. В отношении экстрасенсорного восприятия лесной пожар на телеэкране находится на более низком уровне, чем десятисекундная реклама автоматической посудомоечной машины. У рекламного ролика более сильные эманации и волны. Но мы изменили сравнительную значимость этих явлений. Вот почему у людей устают глаза, уши, мозги и нервная система. Все дело в неверном подходе.
Граппа небрежно швырнул в Лашера половинку намазанной маслом булочки, угодив ему в плечо. Граппа был бледным, пухлым, как младенец. Булочку он бросил, желая привлечь внимание Лашера.
Граппа спросил его:
– Ты чистил когда-нибудь зубы пальцем?
– Я чистил зубы пальцем, когда впервые ночевал в доме родителей жены, еще до женитьбы. Ее родители уехали тогда на выходные в Эшбери-Парк. Вся семья пользовалась только зубной пастой «Ипана».
– А для меня забытая щетка – это уже фетиш, – сказал Кодзакис. – Я чистил зубы пальцем в Вудстоке, Алтамонте, Монтерее, да и во время дюжины других основополагающих мероприятий.
Граппа посмотрел на Марри.
– Я чистил зубы пальцем после боя Али с Форманом в Заире, – сказал Марри. – Это самая южная точка, в которой я чистил зубы пальцем.
Лашер посмотрел на Граппу:
– Ты хезал когда-нибудь на унитазе без сиденья?
Граппа был настроен лирически:
– Огромный вонючий мужской туалет на заправочной станции «Сокони-Мобил» на Бостонском почтовом тракте, когда мой отец впервые выехал на машине за пределы города. Заправочная станция с крылатым красным конем. Хотите, расскажу про машину? Могу подробно ее описать, вплоть до самой мелкой детали.
– Таким вещам не учат, – сказал Лашер. – Пользоваться унитазами без сидений. Мочиться в умывальники. Существует культура общественных уборных. Все эти огромные закусочные, кинотеатры, заправочные станции. Весь дух дороги. На американском Западе. Я всюду мочился в раковины. Я крался через границу, чтобы помочиться в раковины Манитобы и Альберты. В том-то все и дело. Бескрайние небеса запада. Мотели «Бест Вестерн». Придорожные закусочные и рестораны для автомобилистов. Поэзия дороги, равнин, пустыни. Грязные, вонючие уборные. Когда я мочился в раковину в Юте, было двадцать два градуса мороза. Самая низкая температура, при которой я когда-либо мочился в раковину.
Альфонс Стомпанато строго посмотрел на Лашера.
– Где ты был, когда погиб Джеймс Дин? – угрожающе спросил он.
– В доме родителей жены, еще до женитьбы, слушал «Бальный зал притворства» на старой настольной модели «Эмерсона». «Моторола» со светящейся круговой шкалой тогда уже устарела.
– Похоже, ты много времени проводил в доме родителей жены и постоянно дрючился, – сказал Альфонс.
– Мы были детьми. Согласно культурным стереотипам, по-настоящему дрючиться было еще рано.
– Чем же вы занимались?
– Она моя жена, Альфонс. Ты хочешь, чтобы я рассказал об этом за столом всей честной компании?
– Джеймс Дин умер, а ты лапаешь какую-то двенадцатилетнюю девчонку. – Альфонс свирепо посмотрел на Димитриоса Кодзакиса.
– А ты где был, когда погиб Джеймс Дин?
– В подсобке дядиного ресторана в «Астории», в Куинсе, пылесосил «Гувером».
Альфонс посмотрел на Граппу.
– А ты где был, черт подери? – спросил он так, словно как раз в этот момент ему в голову пришла мысль, что без некоторых сведений о местопребывании Граппы смерть актера нельзя считать окончательной.
– Я точно знаю, где я был, Альфонс. Дайка подумать.
– И где же ты был, сукин сын?
– О таких вещах я всегда помню все, вплоть до мельчайших подробностей. Но я был мечтательным юношей. У меня в жизни бывают подобные проблемы.
– Ты увлеченно дрочил. Ты это хочешь сказать?
– Спроси про Джоан Кроуфорд.
– Тридцатое сентября тысяча девятьсот пятьдесят пятого года. Умирает Джеймс Дин. Где же Николас Граппа и чем он занимается?
– Спроси меня про Гейбла, спроси про Монро.
– Серебристый «порш» с быстротою молнии приближается к перекрестку. Затормозить перед седаном «форд» уже нет времени. Вдребезги бьется стекло, пронзительно скрежещет металл. На месте водителя сидит Джимми Дин со сломанной шеей, множественными переломами и рваными ранами. Пять сорок пять пополудни по времени тихоокеанского побережья. Где же Николас Граппа, король онанистов Бронкса?
– Спроси про Джеффа Чандлера.
– Ты мужик средних лет, Ники, а все собственным детством торгуешь.
– Спроси меня про Джона Гарфилда, спроси про Монти Клифта.
Кодзакис представлял собой крупный, располневший монолит тела. До того, как войти в здешний профессорско-преподавательский состав, он служил личным телохранителем у Малыша Ричарда и возглавлял команды охранников на рок-концертах.
Эллиот Лашер швырнул в него куском сырой морковки, потом спросил:
– Ты когда-нибудь заставлял женщину сдирать у тебя со спины облупившуюся кожу после нескольких дней на пляже?
– Коко-Бич, Флорида. Просто потрясающе. Едва ли не самое великолепное ощущение в жизни.
– А она была голая? – спросил Лашер.
– До пояса, – сказал Кодзакис.
– Сверху или снизу? – спросил Лашер.
Я смотрел, как Граппа бросается крекером в Марри. Он запустил крекер, как фрисби, с замахом от левого плеча.