6
В июне того же года мы втроем решили проведать мать Феншо, жившую в соседнем Нью-Джерси. С тех пор как мои родители, выйдя на пенсию, переехали во Флориду, я не был в тех местах. Миссис Феншо проявляла интерес к своему внуку, но все было не так просто. В ее поведении сквозила враждебность к Софи, которую она в душе как будто обвиняла в исчезновении сына, и это недружелюбие то и дело проскальзывало в ее словах. Хотя мы время от времени приглашали ее на ужин, откликалась она редко, а когда все-таки приезжала, бросалось в глаза, что она все время дергается, натянуто улыбается, отпуская сухие реплики, преувеличенно восхищается ребенком. Софи она награждала сомнительными комплиментами (вроде того, как ей со мной повезло) и вдруг, посредине разговора, вставала и, пробурчав про забытое деловое свидание, быстро откланивалась. Но с другой стороны, обвинить ее в чем-то язык не поворачивался. Ее жизнь сложилась неудачно, и, видимо, она уже не надеялась на перемену. Муж умер; дочь после нескольких нервных срывов держалась на транквилизаторах; сын пропал без вести. Все еще красавица в свои пятьдесят лет (в детстве она мне казалась неотразимой), миссис Феншо искала радостей в запутанных романах (список поклонников постоянно обновлялся), набегах на нью-йоркские магазины и игре в гольф. Литературный успех сына застиг ее врасплох, но, немного обвыкнув, она вошла в роль матери гения. Когда я сообщил ей по телефону, что буду писать биографию, она сама предложила помощь, выразив готовность показать мне письма, фотографии и документы – словом, все, что меня интересует.
Мы к ней приехали около полудня, и после неловкости первых минут и затянувшегося разговора о погоде за чашкой кофе нас проводили наверх, в комнату Феншо. Хозяйка дома основательно подготовилась к моему приезду: все материалы были разложены на столе аккуратными стопками. Их количество повергло меня в шок, Я выдавил из себя какие-то слова благодарности, но, по правде сказать, я испытал испуг, даже смятение перед этими горами фактографии. Вскоре миссис Феншо вместе с Софи и Беном вышли на задний двор (стоял теплый летний день), оставив меня одного. Я видел из окна, как Бен ковыляет по траве в своем комбинезончике со специальным подгузником и с радостными криками показывает пальцем на вспорхнувшего дрозда. Я постучал по стеклу и, когда Софи подняла голову, помахал ей рукой. Она послала мне воздушный поцелуй и вместе с хозяйкой пошла осматривать цветочную клумбу.
Я сел за стол. Находиться в этой комнате было, мягко говоря, тяжко, и я себе не представлял, сколько я выдержу. На полке передо мной лежала бейсбольная рукавица с вложенным в нее потертым мячом, на других полках стояли детские книги, за моей спиной находилась кровать, покрытая тем самым бело-синим лоскутным одеялом, – чудом уцелевшие свидетели затонувшей Атлантиды. Я очутился в музее своего прошлого, и то, что я там увидел, едва меня не доконало.
Стопка документов: свидетельство о рождении Феншо, табели успеваемости, школьный аттестат, а также скаутские значки и проч., и проч. Фотоальбомы: Феншо-младенец; Феншо с сестрой; семейный альбом (двухлетний Ф. у отца на руках, Ф. и сестра обнимают сидящую на качелях мать, Ф. в окружении двоюродных братьев и сестер). Разрозненные снимки в папках, конвертах, коробочках: мы с Феншо (плаваем, играем в пятнашки, гоняем на великах, деремся во дворе; мой отец с нами обоими на закорках; коротко стриженные, в мешковатых джинсах, на фоне старомодных автомобилей – «паккарда», «де-сото», «форда-универсала» с деревянными панелями). Фотографии класса, команды, летнего лагеря. Забеги, игры. Гребля на каноэ, перетягивание каната. Внизу стопки более поздние снимки: Феншо, каким я его не видел. Ф. во дворе Гарвардского университета, Ф. на палубе нефтеналивного танкера, Ф. в Париже у фонтана. Наконец, единственная фотография Феншо и Софи: он, мрачноватый, выглядит старше своих лет, и она, восхитительно юная, красивая и слегка рассеянная, словно не способная сосредоточиться. Я втянул в себя воздух, и тут меня прорвало: закрыв лицо руками, я разрыдался, не переставая удивляться, сколько же во мне накопилось слез.
Справа от меня обнаружилась коробка с доброй сотней писем Феншо, начиная с момента, когда ему только исполнилось восемь (неуклюжий детский почерк, одни слова замазаны карандашом, другие старательно подтерты ластиком), и заканчивая семидесятыми. Письма из колледжа, с учебного корабля, из Франции. Большинство писем, в том числе довольно длинных, адресовано его сестре Эллен. Я сразу понял, какое богатство оказалось в моих руках, рядом с ним все остальное померкло, но сил на то, чтобы пофузиться в этот мир, у меня не было. Минут десять я еще посидел, приходя в себя, а затем присоединился к остальной компании.
Расставаться с оригиналами миссис Феншо не захотела, но против снятия фотокопий не возражала и даже сама вызвалась мне помочь. Я сказал, что это лишнее. Мол, на днях еще раз к ней заеду и все сделаю.
Затем был пикник во дворе. Бен, откусив очередной кусочек от бутерброда, мчался к цветам и тут же обратно. В два часа мы засобирались домой. Миссис Феншо отвезла нас на автобусную станцию и всех расцеловала на прощание, проявив больше чувств, чем за все время нашего визита. В автобусе Бен тут же уснул у меня на коленях.
– Не самый удачный день, да? – спросила Софи, взяв мою руку в свою.
– Хуже не придумаешь.
– А каково мне было щебетать четыре часа! Я через минуту уже не знала, о чем с ней разговаривать.
– По-моему, она нас недолюбливает.
– Да уж.
– Но это еще полбеды.
– Тяжело тебе пришлось одному там наверху?
– Не то слово.
– У тебя появились сомнения?
– Боюсь, что да.
– Неудивительно. Во всей этой затее есть что-то такое, от чего становится не по себе.
– Надо будет еще раз все хорошенько обдумать. Кажется, я совершил большую ошибку.
* * *
Через четыре дня миссис Феншо позвонила со словами, что она на месяц уезжает в Европу и хорошо бы нам не откладывая провернуть наши дела (ее выражение). Вообще-то я не собирался возвращаться к этой теме, но, пока в голове крутились варианты благовидных отговорок, с языка сорвалось, что я к ней заеду в ближайший понедельник. Софи отказалась сопровождать меня, а я и не настаивал. Нам и одного визита всей семьей за глаза хватило.
Джейн Феншо встретила меня на автобусной остановке радостными приветствиями и обворожительной улыбкой. Пересев в ее машину, я сразу понял, что на этот раз все будет по-другому. Она поработала над своей внешностью (белые брючки, красная шелковая блузка, обнаженная загорелая шея без единой морщинки), и видно было, как она старается привлечь мое внимание, заставить меня признать, что она по-прежнему неотразима. Но этого мало: в ее голосе проскальзывали особые нотки, дескать, мы с тобой старые друзья, связанные общим прошлым, и как, мол, здорово, что ты приехал один и нам никто не мешает поговорить по душам. Меня это, не скрою, покоробило, и я держался подчеркнуто нейтрально.
– Да, дружок, семейка у тебя прелесть, – обратилась она ко мне на светофоре.
Я согласился.
– Чудесный малыш. Настоящий сердцеед. Разве что немного буйный, ты не находишь?
– В два года все они непоседы.
– Разумеется. Софи в нем просто души не чает. Ее забавляет каждый его чих, ну, ты меня понимаешь. Я не против разных там хиханек и хаханек, но немного дисциплины, думаю, только пошло бы ему на пользу.
– Софи так ведет себя со всеми, – заметил я. – Она веселый человек и веселая мать. Бен, насколько я могу судить, не жалуется.
Машина двинулась дальше по широкой оживленной магистрали, и после короткой паузы последовало продолжение:
– Везет же некоторым. Быстро встала на ноги. Отхватила такого молодца.
– Мне-то всегда казалось наоборот.
– Ладно, не скромничай.
– Да нет. Я знаю, что говорю. Это мне крупно повезло.
Она встретила мои слова загадочной улыбкой, не то удивляясь, какой же я олух, не то нехотя соглашаясь с моей точкой зрения, раз уж я не желал идти ей навстречу. Через несколько минут мы подъезжали к ее дому, и к тому времени, похоже, она решила отказаться от своей первоначальной тактики. Имена Софи и Бена больше не упоминались, она была сама предупредительность: повторяла, как она рада, что я пишу книгу о ее сыне, всячески поощряла мою работу (как будто это могло на что-то повлиять), расхваливала – даже не столько сам проект, сколь мою скромную персону. Затем она протянула мне ключи от машины и объяснила, как проехать к ближайшей фотомастерской. Вернешься, сказала она напоследок, будем обедать.
Процедура сильно затянулась, и вернулся я ближе к часу. Меня ждала впечатляющая трапеза: спаржа, лососина холодного копчения, сыр, белое вино… чего там только не было! Добавьте к этому цветы и лучший сервиз. Видимо, на моем лице изобразилось изумление.
– Хотелось устроить маленький праздник, – объяснила миссис Феншо. – Ты не представляешь, как я тебе рада. Сразу нахлынули приятные воспоминания. Будто и не было всех этих ужасов.
Сдается мне, в мое отсутствие она слегка нагрузилась. Она не потеряла самоконтроль и на ногах стояла твердо, но в голосе появилась некая хрипотца, да и в интонациях что-то такое проскальзывало. Мы сели за стол, и я сказал себе: держи ухо востро. Она наполнила бокалы до краев и дальше налегала на вино, еду же по большей части игнорировала, так, поковыряла вилкой и бросила, – плохой знак. После необязательных слов о моих родителях и младших сестрах разговор превратился в монолог.
– Надо же, как все в этой жизни странно складывается, – начала она. – Разве можно что-нибудь предугадать? Вот ты, соседский мальчик, носившийся по этому дому в грязных ботинках, сейчас сидишь напротив меня – взрослый мужчина, официально отец моего внука и муж моей невестки, ты только вдумайся! Если бы десять лет назад кто-то мне сказал, что так будет, я бы рассмеялась ему в лицо. Только со временем начинаешь понимать, какая странная штука – жизнь. За ней не угнаться. И бесполезно гадать, что случится завтра.
Ты и похож на него. Вы всегда смотрелись как близняшки. Когда вы были совсем маленькие, я вас даже путала издалека. Не могла понять, который из двух мой.
Я знаю, как ты его любил, во всем ему подражал. Но вот что я тебе скажу, мой дорогой. Он тебе в подметки не годился. Он был холодный, бездушный. Никого не любил – никого и никогда. Я порой наблюдала через двор, как ты подбегал к матери, обвивал ее шею своими ручонками, а она тебя обцеловывала, – все так наглядно, – а у меня с моим сыном ничего. Он не позволял себя приласкать. С четырех или пяти лет стоило мне к нему приблизиться, как он ощетинивался. Каково это матери – видеть, что сын ее сторонится! Я ведь была тогда совсем девчонкой. Когда он родился, мне еще и двадцати не исполнилось. Знаешь, что это такое – жить с ощущением, что ты отверженная?
Нет, я не хочу говорить о нем плохо. Просто такое существо, ребенок без родителей. Мои слова для него ничего не значили. Отцовские тоже. Мы для него не были авторитетами. Как Роберт ни старался, достучаться до сына не мог. Ну, не способен он любить, не наказывать же его за это, правда? Нельзя заставить ребенка любить родителей.
И конечно, не забудем про Эллен. Бедную, несчастную Эллен. Кто-кто, а мы-то с тобой знаем, что он хорошо относился к своей сестренке. Пожалуй, даже слишком хорошо, и это только шло во вред. Он совсем запудрил ей мозги. Настолько подчинил себе, что к нам она вообще не обращалась. Он один ее понимал, руководил ею, решал ее проблемы. Можно сказать, она продала ему душу. А мы, мы с Робертом были для них пешки. Мы для них не существовали. Не знаю, сознательно ли он обрабатывал сестру, но результаты говорят сами за себя. В свои двадцать семь Эллен остается подростком. В голове ералаш, в глазах неуверенность. Сегодня ей кажется, что я хочу ей зла, завтра она обрывает мне телефон. Тебе это не понять.
Из-за Эллен он не напечатал ни строчки. Из-за нее он бросил Гарвард после второго курса. Он тогда писал стихи и раз в две-три недели посылал ей свои рукописи. В его стихах, ты знаешь, сам черт ногу сломит. Все кипит и бурлит, только непонятно. Какая-то тайнопись. Эллен часами над ними просиживала, будто не было ничего важнее, она воспринимала их как секретные депеши или предсказания оракула, к ней лично обращенные. Ее обожаемый братец уехал, и стихи были последней ниточкой, которая ее с ним связывала. Бедняжка. В пятнадцать лет – рассыпаться на глазах. Повсюду таскала с собой эти листочки, мусолила их, пока они не превращались в грязные клочки. Иногда она доходила до того, что совала их в нос незнакомым людям в автобусе: «Вот, почитайте, в этих стихах ваше спасение».
Дело кончилось нервным срывом. Однажды в супермаркете она начала хватать с полки стеклянные банки с яблочным соком и бить их об пол. Это было ужасно. Всюду осколки, огромные лужи, а она носится, не замечая пораненных ног, и продолжает все громить. До того обезумела, что трое здоровенных охранников с трудом смогли ее скрутить и унести.
Конечно, не брат толкнул ее на это бесчинство (хотя стишки сделали свое дело), но сам он за собой вину (справедливо или несправедливо) признал. После этого случая он отказался от всяких попыток что-либо опубликовать. Он навестил Эллен в больнице, и то, что он увидел, его подкосило: девушка явно не в себе, законченная истеричка – как с цепи сорвалась, орала, что он ее ненавидит. У нее был настоящий психический сдвиг, и тут уж он оказался бессилен. Тогда-то он и поклялся, что не напечатает ни строчки. Я думаю, это было нечто вроде покаяния, и данный себе обет он хранил до конца, до самого последнего дня, с присущими ему жесткостью и упрямством.
Месяца через два после визита в больницу я получила от него письмо, где он сообщал, что бросил учебу. Обрати внимание: он не советовался со мной, просто ставил меня в известность. «Дорогая мама» и все в таком духе, очень вежливо, очень убедительно. «Я решил уйти из колледжа, чтобы избавить тебя от дополнительных расходов. Эллен в тяжелом положении, представляю, какие медицинские счета тебе приходится оплачивать», бла-бла-бла, все в таком духе.
Я пришла в ярость. С его задатками – бросить Гарвард! Это был акт саботажа, но что я могла сделать? Он поставил меня перед свершившимся фактом. Отец его соученика, как-то связанный с флотом – кажется, он возглавлял профсоюз моряков или что-то в этом роде, – помог ему оформить бумаги. К тому моменту, когда пришло письмо, он уже был в Техасе, и на ближайшие пять с лишним лет он выпал из моего поля зрения.
Примерно раз в месяц Эллен получала от него письмецо или открытку, но всегда без обратного адреса. Куда бы его ни заносило – Париж, юг Франции, неважно, – он пресекал любую возможность с ним связаться. Он вел себя как последний трус, заслуживающий презрения. Не спрашивай меня, зачем я сохранила эти письма. Их следовало сжечь. Да, именно так. Сжечь все до одного.
Этот монолог продолжался добрый час. В ее словах ощущалось все больше горечи, сама же речь, до определенного момента достаточно внятная, после очередного бокала вина сделалась почти бессвязной. Ее голос действовал гипнотически. Пока он звучал, я чувствовал себя защищенным, даже неуязвимым. Я слушал ее вполуха, качаясь на модуляциях этого голоса, как на поплавке, плывя по течению этой журчащей речи. Послеполуденный свет играл на блюдцах, на масленке, на зеленых бутылочных боках, по комнате разливалось сияние, и такая воцарилась тишина, что собственная телесная оболочка вдруг показалась мне чем-то инородным. Вот и я так же, пронеслось в голове при виде тающего масла. С этим надо кончать, говорил я себе, не то ситуация совсем выйдет из-под контроля. Но я так ничего и не сделал, да, скорее всего, и не мог.
Я не оправдываюсь за случившееся и считаю неправильным выступать в роли собственного адвоката, поэтому не стану ссылаться на опьянение – это всего лишь смягчающее обстоятельство, но не главная причина. Но можно поискать хоть сколько-нибудь разумное объяснение. Сейчас я почти уверен в том, что последовавшие за ланчем события были спровоцированы прошлым не в меньшей степени, чем настоящим, и сегодня, на расстоянии, я не перестаю удивляться тому, как давно, казалось бы, забытые чувства вдруг захлестнули меня в тот день. Слушая признания миссис Феншо, я невольно смотрел на нее глазами подростка, и в памяти воскресали ностальгические картины. Одна из таких картин была особенно сильной: мне тринадцать или четырнадцать лет, август, жара, я выглядываю из окна своей комнаты на втором этаже и вижу, как из соседнего дома выходит миссис Феншо в раздельном купальнике красного цвета, небрежно снимает верхнюю деталь и, растянувшись на топчане, подставляет спину солнечным лучам. Это было похоже на наваждение. Я сижу, погруженный в какие-то грезы, и вдруг передо мной возникает красивая полуобнаженная женщина, словно созданная моим воображением. Ее образ меня потом долго преследовал: тайная фантазия юного эротомана. И вот спустя годы, когда эта женщина недвусмысленно пыталась меня охмурить, я пребывал в растерянности. С одной стороны, ситуация выглядела несуразной. А с другой – совершенно естественной, по-своему даже логичной. Было понятно: если прямо сейчас, сию минуту не дать ей отпор, произойдет неизбежное.
Конечно, она меня разжалобила, в ее рассказе было столько горечи и настоящего страдания, что я совсем размяк и даже не заметил, как угодил в ловушку. Вопрос: насколько сознательно меня в нее заманивали? Это планировалось заранее или все случилось само собой? Ее полубессвязная речь была уловкой, призванной сломить мое сопротивление, или спонтанным проявлением подлинных чувств? Подозреваю, что она говорила правду, во всяком случае в собственной интерпретации, но это еще ничего не доказывает, ведь даже ребенку известно, что правду можно использовать и в дьявольских целях. Другой важнейший вопрос – мотив. По сей день, по прошествии почти шести лет, у меня нет готового ответа. Сказать, что она нашла меня неотразимым, было бы явным преувеличением; я на свой счет не заблуждаюсь. Нет, здесь было нечто глубинное и зловещее. Уж не угадала ли она, что я ненавижу Феншо, ненавижу столь же сильно, как она сама? Возможно, она почувствовала, что между нами существует эта потаенная связь и выявить ее можно только таким экстравагантным порочным способом. Трахаясь со мной, она трахалась с собственным сыном, через этот темный грех она снова им обладала – только для того, чтобы его уничтожить. Страшная месть. Если это так, то мне не стоит успокаивать себя мыслью, будто я стал ее жертвой. Скорее, я был ее сообщником.
Все началось, как водится, со слез, которые полились из глаз миссис Феншо, когда закончились слова. Пьяненький, растроганный, я встал, обошел стол и обнял ее за плечи. Этого успокаивающего жеста хватило, чтобы перейти невидимую черту. Физический контакт спровоцировал сексуальное желание, вызвав в памяти другие тела, другие объятия, и через минуту мы уже целовались, а еще через несколько минут лежали голые в ее постели.
Да, я был пьян, но не настолько, чтобы не отдавать себе отчета в своих действиях. Но ничто, даже чувство вины, не могло меня остановить. Это всего, лишь эпизод, который останется в прошлом, успокаивал я себя. Он никому не причинит боли. Он не имеет никакого отношения ни к Софи, ни к моей жизни. Но уже в процессе мне стало ясно: это нечто большее, чем проходной эпизод. Мне нравилось трахать мать Феншо – и это не имело ничего общего с удовольствием. Впервые в жизни я не испытывал нежности. Мною двигала ненависть, которая трансформировалась в акт насилия: я буравил эту женщину, хотел измельчить ее в пыль. Я шагнул в черную зону, и там мне открылось кое-что пострашнее уже известных истин: под сексуальное желание может маскироваться желание уничтожить и в такие минуты «жизнь» превращается в пустой звук. Эта женщина жаждала боли, и я причинял ей боль, наслаждаясь собственной жестокостью. А еще мне было ясно: она всего лишь фантом и, атакуя ее, я на самом деле атакую Феншо. Обливаясь потом, мы рычали, как обезумевшие животные, я кончил в нее дважды и в ту же секунду четко для себя сформулировал: я убью Феншо. Он должен умереть. Я его найду и убью своими руками.
Она спала, когда я тихо выскользнул из спальни, спустился вниз и по телефону вызвал такси до автобусной станции. Через полчаса я ехал в Нью-Йорк. По прибытии в «Порт-Оторити» я зашел в туалет и тщательно вымыл руки и лицо. Затем спустился в метро. Я успел к ужину: Софи как раз накрывала на стол.