Изгнание
Проводив глазами сладкую парочку, Шона идет дальше.
Вот и Павильонный зал, самый первый екатерининский Эрмитаж, вернее, место, где он размещался, чуть ли не самое теперь посещаемое. Из-за Павлина, конечно.
Мимир страшно любит тут бывать! По младенчеству все пытался у Павлина перо из хвоста выдернуть, еле отучили. Потом с Совой подружился. Ту медом не корми, дай о героическом прошлом рассказать: как в шестидесятые годы прошлого века во время третьего нашествия крыс она грозным уханьем рассекала полчища грызунов, деморализуя их и сея панику, потом бросалась сверху на какого-нибудь отрядного вожака, тюкала в темечко железным клювом, подцепляла когтями и взмывала с ним ввысь. Пока мыши или крысы, в зависимости от ситуации, приходили в себя, испуганно провожая предводителя в последний путь, эрмики, воспользовавшись смятеньем в рядах врага и отсутствием командира, переходили в наступление и сминали захватчиков.
Битвы тогда и в самом деле происходили очень тяжелые. Грызуны после долгого бездействия пытались взять реванш и были очень близки к победе. А виной сего кто? Она, Мут-Сохмет…
Эрмитажные коты, или, как их называют люди, эрмики, при всем к ним уважении все же существа не особенно образованные и, соответственно, не очень умные. Хитрые – да, предприимчивые – тоже да. Но не умные. И весьма падки на лесть. Ладно еще, когда это от людей исходит, каждой кошке приятно и доброе слово, и угощение, и похвала, но если вдруг все вышеперечисленное ни с того ни с сего приходит от существа родственного, но чрезвычайно злобного, прежде тебя в упор не замечавшего, а то и открыто презиравшего…
Тогда, через двадцать лет после ужасного Фимбульветера – трехлетней великанской зимы, уничтожающей на земле добро, и (люди называли его блокадой) едва не закончившегося для всего кельфийского народа сумерками богов – Рагнарёком, Сохмет постепенно начала набирать силу и вербовать сторонников. Самыми податливыми и беспринципными оказались эрмики. С одной стороны, тому есть историческое обоснование: Фимбульветер оставил город полностью без кошек, одних съели, другие сами погибли от голода. Эрмитажных котов, которые к началу войны пребывали в полной силе и жили во дворце целыми семьями, защищая свои владения от грызунов, общая трагическая судьба не миновала – погибли. Кэльфы ушли под землю к цвергам.
В городе владычествовали крысы. Они не боялись никого и ничего. Свободно ходили по лестницам, забирались в квартиры, подчистую сжирая остатки пайков, отложенных отсутствующему домочадцу, не обнаружив пищи, нападали на живых еще стариков и детей, каким-то особенным чутьём вычленяя тех, кто уже не мог сопротивляться. Бороться с крысами у людей не было сил, а крысоловов-кошек в городе не осталось. Их съели. «Соседского кота мы съели всей коммунальной квартирой еще в начале блокады», – во многих блокадных дневниках есть такие записи. Многим «суп из кошки» помог выжить. Повернется ли чей-нибудь язык их осудить?
Наверное, где-то кем-то, но точно, не в самом дворце, были также отловлены и употреблены эрмитажные коты.
В Кунсткамере до войны тоже жили коты. К сорок второму году в живых остался один. Серый, облезлый, он едва передвигался по музею, и сотрудники отщипывали по очереди крохи от своих пайков, подкармливая любимца. Все свято верили: пока кот жив, ничего не случится. Кот умер в конце января сорок третьего, через неделю после прорыва блокадного кольца.
Большая часть сокровищ дворца – миллион единиц – была эвакуирована, остатки коллекций перенесли в подвалы, там же в двенадцати бомбоубежищах жили более двух тысяч человек. В основном, конечно, сотрудники музея, не успевшие или не пожелавшие эвакуироваться.
Все пять зданий Эрмитажа казались ослепшими от холода и снега. Единственный источник света – императорская яхта Николая Второго «Полярная Звезда», стоявшая напротив дворца, – едва могла осветить несколько комнат. Заклеенные или забитые фанерой окна, темные залы, холод, сырость… На стенах вместо картин – пустые рамы с этикетками: люди верили, что ужас блокады когда-нибудь закончится, шедевры вернутся домой и займут свои собственные места, согласно оставленным биркам.
Как-то Шона решилась выбраться наверх и заглянула во дворец. Под ногами хрустела осыпавшаяся штукатурка, несколько раз она споткнулась об обвалившиеся капители колонн, сквозняк, хозяйски гулявший по анфиладам, заставлял вжиматься в обледеневшие стены. В одном из самых красивых – Двенадцатиколонном – зале сквозь огромную дыру от снаряда в потолке на наборный паркет падал снег. Мрамор и позолоту скрывала толстая шуба инея, по углам мешки с песком, лопаты.
Заглянула в один из кабинетов – за столом друг против друга мужчина и женщина. Оба – головами на столешнице. У женщины под щекой книга на арабском языке, мужчина прижал лбом рукопись, в желтых пальцах зажат карандаш. Спят?
Догоревшее пятно от свечки на блюдечке, на ресницах и волосах – иней… Мертвые. Видно, пытались работать до последнего вздоха, обманывая смерть. Кто-то умер первым. А второй продолжал читать или писать, не двинувшись с места – не мог. Во время обхода тела найдут и отнесут вниз, под научную библиотеку, там – эрмитажный морг.
По Итальянскому залу, куда Шона все же набралась сил подняться, медленно передвигалась группа юных курсантов, внимательно оглядывающих пустые стены, а худой желтолицый старик, Шона едва признала в нем искусствоведа и экскурсовода Павла Губчевского, вдохновенно рассказывал гостям о картинах, прежде занимавших пустые рамы. Прикрыв глаза, он описывал сюжеты, цветовую гамму, восторженно останавливаясь на мастерстве художников. В его сознании, это было очевидно, полотна по-прежнему висели на своих местах!
Богарди, навещавший дворец гораздо чаще, рассказывал, что видел такие же экскурсии в Голландских залах, их проводил тоже старый знакомец – Лев Пумпянский. Искусствовед не просто рассказывал о полотнах. Он читал свои стихи, посвященные картинам!
День настал торжественно и строго.
Блудный сын, вернувшись в отчий дом,
Крестный путь свой оглядел с порога
И почил, усталый, смертным сном, —
излагал он сюжет рембрандтовского «Блудного сына».
Зачарованный увиденным, Богарди прослушал всю экскурсию до конца, а потом наизусть читал кэльфам стихи, которыми Пумпянский ее заканчивал:
Ты для меня, отец мой Эрмитаж,
Дороже черной, черствой корки хлеба —
Голодному; милей, чем милость неба —
Монаху, что твердит свой «Отче наш».
Кэльфы, тоже измотанные и едва таскавшие ноги, повторяли эти строки про себя: они совершенно отвечали их отношению к дворцу…
В марте сорок третьего Пумпянского тоже снесли вниз, под библиотеку.
Петербург вымирал, а крысы неуклонно плодились. (Да-да, конечно, город тогда назывался иначе – Ленинград, но кэльфы новое имя не приняли и никогда между собой им не пользовались.)
Последний снаряд упал на город 22 января 1944 года.
Побежденный Фимбульветер оставил его после себя разбомбленным, растерзанным, обессилевшим и – заполоненным крысами, немедленно набрасывающимися на продукты, начавшие поступать на склады. Теперь спасение города зависело… от кошек.
Но выживший кот на весь огромный город был один – Максим. Ходячий облезлый скелет. Шерсть с него сыпалась клоками, когти не убирались, от слабости он не мог даже мяукать. Чтобы уберечь Максима от съедения голодными домочадцами, хозяйка запирала его в комнате на несколько замков. То, что Максим выжил, – чудо! Посмотреть на кота-блокадника потом приходили целые экскурсии. И он, сознавая свою значимость, жил еще очень долго, умерев от старости лишь в конце пятидесятых.
Много позже город воздаст должное четвероногим защитникам и верным друзьям – в самом центре, на Малой Садовой, установят памятнике коту Елисею и кошке Василисе.
А тогда, после прорыва блокады, Петербургу требовались кошки. Много. По стране была объявлена кошачья мобилизация. Первой прибыла «мяукающая дивизия» из Ярославля. Четыре вагона. Обживались и осматривались прибывшие недолго – работа! Практически каждый блокадник хотел иметь в своей квартире кошку, за хвостатыми солдатами выстраивались очереди, конечно же, развернулась и спекуляция – на черном рынке кошка стоила 500 рублей, в десять раз дороже килограмма хлеба. Наступление на крыс было мощным и безжалостным, но, увы, численности ярославцев на весь город не хватало.
В конце войны прибыло еще пять тысяч кошек из Сибири. Крысы отступили. Часть сибиряков поступила на службу во дворец. Понятно, это были совершенно не подготовленные к работе коты, непрофессионалы. Крыс и мышей они истребляли, но к искусству оставались совершенно равнодушными, и даже когда из эвакуации вернулись коллекции и Эрмитаж стал снова действовать как музей, сибиряки не могли понять, отчего люди так трясутся над какими-то картинками, склянками, фитюльками.
Вышедшие из подземелий кэльфы, число которых тоже изрядно убавилось, немедленно приступили к воспитанию эрмитажных котов. Увы, процесс этот шел сложно и не очень успешно. Должно было вырасти новое поколение, родившееся уже тут, во дворце, с младых ногтей впитавшее пиетет к сокровищам и стремление их охранять.
Тут-то Сохмет, извлеченная из хранилища, где, укутанная и запечатанная, спокойно отсиделась весь Фимбульветер, возобновила свои черные дела. Для начала вступила в тайный сговор с крысами, мечтающими о реванше.
Тогдашний котрифей котов обожал. И по службе, и по душе. Коты свободно разгуливали по Эрмитажу, путались под ногами гостей, спали в залах и на лестницах, то есть крысам места не оставалось. По плану Сохмет, первыми дворец должны были покинуть именно коты.
Чего она добивалась? Того же, чего и всегда: опустошения дворца, его запустения и гибели и в итоге – собственного воцарения в отвоеванном пространстве, а потом и во всем городе.
Годами она внушала необразованным сибирякам, что главные тут – они, что это для них построен и действует этот роскошный дворец, а картины на стенах и утварь в коллекциях присутствуют исключительно для кошачьего комфорта и уюта.
Образовательная и воспитательная деятельность кэльфов, деликатная и ненавязчивая, по всем статья проигрывала напору и наглой бесцеремонности уроков Сохмет.
И коты купились! Ни с того ни с сего они вдруг стали метить углы во дворце, прыгать на картины, стараясь их поцарапать, шкодничать в кладовых.
В один из зимних дней, пасмурных и тревожных, смотрительница, вошедшая поутру в тронный зал, онемела от изумления и ужаса: на алом императорском троне, развалясь, лежала бело-рыжая кошка Машка, в пузо которой тыкались четыре крошечные слепые мордочки.
– Что ж ты, зараза такая, на трон-то залезла? – расстроилась смотрительница. – Изгваздала все вокруг. Неужели другого места не нашлось? Сейчас делегация придет, уволят меня к чертям собачьим! А ну-ка давай я тебя вместе с потомством в служебку отнесу.
Машка нагло сощурила глаза, но с места не двинулась. Когда смотрительница вернулась с коробкой для переноски и подошла к трону, Машка мгновенно напряглась, вскочила и прыгнула на женщину, вцепившись когтями в висок. Та заорала дурным голосом, прибежали другие смотрительницы, охрана: по лицу страдалицы кровь ручьем, думали, глаза лишилась, а на троне вздыбленная Машка, типа, кто следующий? Подходи!
А буквально через несколько дней, когда еще тронные страсти не улеглись и пострадавшая смотрительница с заштопанным виском сидела на больничном, случилось второе позорное ЧП.
Котрифей, усевшийся поутру за рабочий стол в отличном настроении, обнаружил перед собой… прямо на документах… свежую кошачью кучу. Оторопевший, не верящий своим глазам, он вскочил и тут же услышал под ногами недовольный сердитый взвизг: из темноты подстолья злобно светились два горящих зеленых глаза серой молодой красавицы, любимицы котрифея – Муськи, видимо, пробужденной от сладкого сна его тяжелой пятой.
– Вон! – закричал котрифей. – Немедленно всех котов вон! В двадцать четыре часа!
Приказы котрифея в Эрмитаже не обсуждаются. Котов изгнали.
Сохмет, воодушевленная первой победой, ликовала! Той же ночью она призвала крыс. И они пришли. Не одна, не две, сразу толпой. За первой толпой потянулись родственники, следом – знакомые, потом знакомые знакомых…
Хранителям до сих пор помнится, как крысы выводили потомство в шкафах служебных помещений, прогрызали дыры в дверях и стенах хранилищ, плодились в вентиляционных шахтах, перерезали провода сигнализации, обгрызали половые ковры и углы шпалер.
Коты нового набора – собирали-то с миру по нитке, всех брошенных, бездомных, подвальных – оказались еще проблемнее сибиряков: низшая городская каста совершенно не желала заниматься ничем, кроме охоты на грызунов. Кэльфам снова пришлось ждать появления потомства и начинать все образовательные программы заново.
Как раз в этой третьей битве с крысами Сова себя геройски и проявила.
Сейчас она громко хлопала глазами и стучала клювом по клетке, требуя, чтоб ее выпустили на законную ночную прогулку. Поскольку все кэльфы были заняты, про Сову забыли.
– Чего шумишь? – Шона открыла клетку. Сова вылетела, приосанилась.
– Мышей не встречала?
– Откуда бы им тут быть? – удивилась Шона.
– Мне видение было, – важно проговорила Сова. – Скоро набежит видимо-невидимо. Эх, повеселимся!
– Не каркай, – строго оборвала ее мечты Шона.
– А котов не будет. – Сова не слышала. – Сгинут. Давно пора. Меня вчера чуть не съели, еле от Адмиралтейства крылья унесла.
– А зачем ты на улицу вылетала? Знаешь ведь – нельзя.
– За мышами и вылетала, так свежатинки захотелось, аж перья свело.
– Потом расскажешь, – отмахнулась Шона, зная, задай она сейчас какой-нибудь неосмотрительный вопрос, Сова заведется минут на сорок. – Внука не видела? Не пробегал?
Кэльфов Сова уважала, отличая их и от эрмиков, и, тем более, от обычных уличных котов.
– Нет. Когда этот заснул, – она кивнула на Павлина, – я тоже вздремнула, а ты глянь в саду, он часто там травку щиплет. Хотя Белка с Петухом тоже спят, с кем ему бегать?
Шона заглянула в Висячий сад. На всякий случай. Действительно, без Белки из павлиньей клетки Мимир туда вряд ли бы пошел – скучно. С Белкой они носятся там как оглашенные: по пальмам прыгают, Амуров дразнят, то вазон какой опрокинут, а то розы разлохматят. Пока на колючку не напорются, или пока Павлин строгого Петуха не пришлет в попу озорников клюнуть – не успокаиваются. Не пускать Мимира в сад тоже нельзя: котенку обязательно свежая травка нужна – витамины. Где ее во дворце еще взять, как не в Висячем саду? Все кэльфийские отпрыски тут паслись.
Сад – вечный, со времен Екатерины Великой. Выстроил его над конюшнями и каретными сараями архитектор Фельтен по настойчивому заказу котриатрицы. Со всех сторон сад отгорожен высокими стенами – ни ветерка, ни сквознячка. Под полом, точнее сказать, под землей – хитрая инженерия согревает и увлажняет почву. В таком микроклимате и деревья, и кустарники, и цветы распускаются по весне раньше, а засыпают на зиму последними. В Летнем саду совсем рядом уже голые ветки в снегу, а тут – роскошная золотая осень. Николай Первый (бабку Екатерину Вторую во всем переплюнуть хотел) приказал соорудить над садом стеклянную крышу: нечего небо греть, пусть и зимой все цветет. Зимой ничего не зацвело, напротив, деревья и по весне оживать отказались – не понравилась им духота и вечная непроветривающаяся сырость. Разобрали крышу.
Из всех двухсот пятидесяти лет существования Висячего сада цветы не расцветали тут лишь дважды – страшными фимбульветерными зимами. Сотрудники вместо цветов посадили огород – капуста, свекла, турнепс, брюква, укроп, шпинат, лук. Большой эрмитажный двор был засажен картошкой. Многих это спасло от голодной смерти.
Сейчас в саду было тихо и пусто. Амуры на немой вопрос Шоны лишь качнули головами: нет, дескать, не забегал.