Тату
Глаза у Иринки карие, с огоньком. А волосы вьющиеся, смоляно-черные, как и у её мужа Вовчика. А у сыночка их Игорька – глаза серо-голубые, а волосы белокурые и прямые. Конечно, всем она объясняла, что это он в её бабку по материнской линии, которую никто в здешних родных местах Вовчика никогда не видел. А чтобы к срокам не придирались, по договоренности с работавшей в роддоме подружкой всё списала на преждевременные роды. И потекла ее семейная жизнь, как у всех. Но сама она отчетливо помнила те тёплые сентябрьские ночи, из которых и вынесла светловолосого и ясноглазого сыночка.
С началом Перестройки московских студентов из Архитектурного института «на картошку» в окрестности Ругачёво больше не присылали. Всё тогда в стране изменилось. Даже краеугольная тема пропагандируемой советской «смычки города и деревни» с отменой прописки решилась сама собой. И хлынул в ими же ругаемую за их же хамство Москву поток озверевших и разобиженных на столицу приезжих. Обиженных за то, что так долго, целым поколениям, была недоступна. Но, как и раньше, – та, прежняя, Москва так никому и не досталась. Как Наполеону досталось лишь пепелище вместо Москвы, так и нынешняя, сверкающая витринами, – отражает не прежние интеллигентные лица москвичей, а суетливо-одичалые новых россиян. Всё есть! Всё на продажу! А той прежней Москвы с тихими переулками и чтением стихов вполголоса – нет, не досталась она новым завоевателям.
Иринка чувствовала это сердцем, но никогда ни с кем не обсуждала эту тему. И в Москву сама так и не съездила. Не известила о рождении сына, понимая, что там другая жизнь. Хотя знала и полюбила ту прежнюю Москву по рассказам присланного к ним «на картошку» студентика-архитектора. Сама же никогда в Москву не стремилась и почему-то даже побаивалась столицы, не пытаясь найти там заработки повесомей, чем в захолустном Ругачёво. Жила себе, работала и растила сына. А ее тайная Москва навсегда осталась и росла рядом! Просила на ночь сказку, смеялась, когда Иринка покупала игрушки, плакала, когда, заигравшись во дворе ее еще дедовского дома, падала, разбивая в кровь мальчишеские коленки.
Свою Москву она получила и любила ее, догоняющую среди суеты дня негой давних воспоминаний о том сентябре, наполненном манящим отзвуком стихов, прочитанных ей тем студентиком из МАРХИ двадцать лет тому назад. Стихов, пробивающихся к ней из прошлого дымком его сигареты, смешанного в её воспоминаниях с запахами осенней земли и духмяного сена одной из самых высоких скирд, стоявшей тогда в поле, как крепость. Вспоминая об этом, Иринка снова сквозь годы ощущала тепло его губ. И оживало ушедшее время, замершее в тех закатах и рассветах, залюбовавшихся своими огненно-золотыми отражениями в озере. Когда Иринка возвращалась домой через тягучие росистые туманы, когда нужно успеть вернуться домой, пока соседи еще не проснулись. И то короткое время «картошки», украденное у всего разом, не потускнело за многие годы, а длилось воспоминанием с привкусом их сентября.
И пережили эти воспоминания и ее семейную жизнь, и мужа ее – добродушного и смешливого Вовчика, который в те деньки как раз оказался в командировке, да и саму Иринкину молодость тоже – всё пережили. Так иной раз преображается и расцветает женщина, и все вокруг гадают: что же так украшает ее? Но редко кто угадает, что главное украшение – её воспоминания, которыми озаряется ее лицо, и зажигают искорку в усталых глазах, когда незримыми мотыльками кружатся вокруг неё, отпугивая порханием крылышек нахлынувшую грустинку о том, что не сбылось. Таким украшением остались навсегда с Иринкой ее воспоминания о сентябрьских ночах студенческой «картошки» на овощебазе «Путь Ильича» под Ругачёво двадцать лет назад. И теперь, когда не видны больше в полях высокие скирды, а разбросаны по полям невысокие и аккуратные валки сена, Иринка с улыбкой про себя отмечала: «Да и к чему теперь те огромные, духмяные, высокие скирды?! Те, в которых легко было спрятаться от всех и любить друг друга, нежась на верхотуре прямо под бескрайним небом. Кому они теперь нужны – эти огромные, колючие крепости запретной любви времен советской «картошки»? Той сезонно-запретной любви советских времен, когда из многочисленных институтов и НИИ гнали городскую интеллигенцию, засидевшуюся и начитавшуюся всяких «самиздатов», из пыльных рабочих кабинетов на поля Отчизны собирать и перебирать морковь голыми руками в любую погоду и непогоду – «на картошку». Хотя с этим вполне могли и должны были бы справиться живущие там колхозники. А в награду за этот странно-сезонный труд – свободная любовь без берегов и рамок приличий с местными томными красавицами, уставшими от жизни с мужьями-колхозниками. Хороша и горяча была любовь и с сослуживицами-недотрогами, отшвырнувшими, как надоевшее старьё, все городские приличия, чтобы оттянуться по полной «на картошке». На той советской «картошке», где все сразу становились холостыми и незамужними, как на курорте! И загорелые, не отягощенные комплексами, мускулистые трактористы – тоже пользовались большим успехом у столичных интеллектуалок, начитавшихся заграничных книжек о страстной любви бессонными одинокими ночами в пустующих без любви столичных квартирах.
«Культ Деметры» – так шутя называл традиционную осеннюю «картошку» Иринкин студентик из московского Архитектурного института. Потому что ничем другим эту странную социальную «госпрограмму» объяснить было невозможно. Ведь затраты на перемещение в колхозы толп горожан, обустройство их проживания с ночевками на несколько дней и кормлением огромного количества этих городских людей – всё это явно не окупалось добытой ими «картошкой». Тем более что в деревнях и селах круглый год жили сельскохозяйственные рабочие-колхозники, которым тоже платили зарплату, в то время когда горожане работали за них в полях. И студентик с юмором рассказывал Иринке о древнем культе языческой богини Деметры. Смешно отплясывая, он строил при этом уморительные рожи. А как еще рассказывать про то, что священной обязанностью молодых и красивых издревле было для повышения урожайности и плодородия полей при всем честном народе, под радостные песни и пляски соплеменников, заниматься любовью в полях, стремясь передать земле всю свою силу молодой страсти и любви, ведущей к плодородию земли. Такой любви, как у Иринки с тем студентом, присланным 20 лет тому назад «на картошку»! И ведь правда! Такого урожая, как после той Иринкиной «картошки», в Ругачёво никогда не было ни прежде, ни потом – годы спустя.
А то, что сынок ни на нее, ни на мужа не похож;, – соседи или тактично не замечали, или дела никому до этого не было. Муж;, уехав на заработки в Польшу, когда Игорьку было три годика, сгинул – не вернулся. Иринка, как и положено, относила чёрные кофточку и мини-юбку целый год. Но сильно не убивалась, потому что сердцем чуяла, что не сгинул ее смешливый Вовчик в Польше. А просто затерялся среди потоков «челночников» с началом Перестройки, когда вмиг остались без работы советские инженеры, врачи и учителя, как и ее Вовчик – учитель физкультуры. Сны с Вовчиком иногда снились ей – спокойные и добрые. Иринка им радовалась, словно весточку с прощением за свою измену получала от Вовчика. Потому и свечки в церкви Вовчику «за упокой» не ставила. Верила, что беглый муж; просто нашел свое счастье где-то на стороне, в Европе. Потому что приходили без обратного адреса посылки: то из Полыни, то из Германии – с одеждой для Игорька, с учетом меняющегося возраста ребенка. Но анонимно, без единого словечка, и всегда как раз ко дню рождения Игорька. Так и осталась с сыном Иришка без мужа. И потому, когда начались у сыночка подростковые выверты, нелегко ей пришлось сладить с его норовом. А вырос, так и вовсе – хоть вой! У всех ребята нормальные: кто в тракторное училище пошел учиться, кто деньги шабашкой у дачников зарабатывал, чтобы потом купить подержанную машину и таксовать. А Иришке досталось хлебнуть выше крыши, как говорится. Выросший сынок вдруг увлекся нахлынувшей и распростертой чёрным флагом над нашими буднями новомодной готикой. И стал ее сынок Игорёк для друзей сначала Гарик, а потом и вовсе – Герка. Она удивилась, услышав, что друзья его зовут Герка, и высказала сыночку:
– Я же тебя Герасимом не крестила! И по паспорту ты – Игорь! Что же они тебя Герка зовут?
На что Игорь ответил матери несколько заносчиво и категорично:
– Герасим тут ни при чем! Ты мне еще Муму вспомни! Я в нашей тусовке – Герман! Я – гот! И простецкое русское имя Игорь мне не идёт! А Герман – звучит по-немецки! И означает – повелитель! А по-испански – брат!
Характер у сына, ставшего готом, становился все неуживчивей, поэтому Иринка, решив не напрягать обстановку в доме, промолчала, так и не осмелившись отшутиться, что у Пушкина Герман – вовсе не повелитель, а рехнувшийся игрок.
Черные майки с черепами и готическими надписями и даже купленные по случаю черные ковбойские сапоги Гера носил теперь даже в жару. В сочетании с длинными белокурыми жестко-прямыми волосами ниже плеч и голубыми глазами его вечно мрачное и недовольное выражение лица с первого взгляда давало понять, что новоявленный Герман – настоящий гот. Сначала он отшучивался, что «черная рубашка грязной не бывает!». Но со временем чернота стала единственным цветом его одежды настоящего гота. И не важно – гот из Парижа, Чикаго, Берлина или Зажопинска, главное, что настоящий гот – верноподданный таинственной страны, в которой каждый и есть центр ее мрачной и горько-смертной красоты. В неизменную атрибутику готов на правах второй кожи, наряду с чёрным цветом одежды – словно вечным трауром по утраченным с юности мозгам – входили и татуировки. И уж сколько Иришка со слезами на глазах умоляла сына не уродовать себя наносимыми на кожу разными рисунками с причудливо выполненными готическим шрифтом заумными девизами, но истинный гот Герман был неумолим. И вскоре, несмотря на просьбы матери, спина его и руки были украшены татуировками, а его торс стал походить на доску объявлений из разномастных текстов и шрифтов.
– Тату! – гордо произносил Герман, опережая осуждающий взгляд матери, когда ходил по дому без черной майки, словно произносил заклинание, способное загасить любое посягательство на свободу истинного гота.
Его поездки в Москву на тусовки готов, с засиживаниями до утра в разных барах и кофейнях увенчались тем, что он нашел там свою половинку. То, что она своя в доску, он понял с первого взгляда – об этом говорил обильный пирсинг на ее лице: скобками белого металла были обхвачены надбровные дуги и правая ноздря ее тонкого носика, а на нижней губе многозначительно белел серебристый шарик. Увидев одетую во все черное девушку, протягивающую для знакомства с нею разрисованную кельтским орнаментом руку, Иринка охнула и безошибочно выдохнула:
– Тату!
– Тату? Нет! Я – Таня! – сказала принтедшая знакомиться с Ириной девушка Германа.
С этого дня она поселилась у них в доме. Ничего черно-готического в ее поведении не проявлялось. Даже как-то по-человечески началось всё у них. И готовила, и даже посуду за собой мыла. Вышвырнув всю рухлядь времен еще Иринкиных родителей, в кредит взяли новую мебель, конечно, черного цвета – модного венге.
Таня была родом из Туапсе, а в Москве оказалась случайно, приехала на заработки. Кто-то из друзей пригласил ее, любительницу-альпинистку, поработать в области промышленного альпинизма – мыть стекла на зданиях из стекла и бетона в новой, сверкающей части Москва-Сити. Но вскоре фирма накрылась, и пришлось искать другую работу. Тут и всплыли её навыки выживания в курортных городках. И она стала расписывать Герману-Игорю выгоды работы, если открыть свой салон тату, потому что татуировки вошли в моду и стоят дорого. Место для открытия салона тату она нашла сама. Подрабатывая уборщицей в офисе, договорилась с арендаторами – художниками-дизайнерами, у которых были трудности с деньгами, что будет работать у них бесплатно, а за это по вечерам, после их рабочего дня, Герман сможет принимать посетителей, желающих украсить свое тело татуировкой. Такой вечерний салон тату. Но для этого им нужно было подучиться, купить необходимую аппаратуру, инструменты. И – ура, вперед! Салон тату сулил огромные деньги. Ведь тату – хит сезона, и все продвинутые хотят тату! Это же не «синева» с числом ходок, как раньше! Нынче тату – украшение и знак продвинутых! Теперь это актуальное искусство!
Эта идея сразу же ужаснула Ирину. Она испугалась, что втянется ее доверчивый Игорек в какие-то темные дела, спутается с темными людьми, попадет в беду. Ведь и сама наколка, то есть тату, – дело опасное! Можно и заражение крови, не дай бог, человеку ненароком сделать! Как-никак, и лицензия нужна. Да и в целом Ирина, как человек старшего поколения, никак не могла преодолеть брезгливо-недоверчивого отношения в этой «синеве», связанной в сознании людей ее поколения с криминальным флёром, откровенно тюремной уголовно-шпанской среды обитания. И то, что теперь гордо именуется «тату», или татуировка – это все та же бывшая обычная наколка на синеющих старых, обрюзгших телах: «Не забуду мать родную», «Век воли не видать», словом, – «На груди профиль Сталина, а на сердце Машка анфас».
Это все коробило Ирину. И она тщательно перебирала в памяти каждую деталь того сентября, как перебирают вещи в старом шкафу, чтобы найти притаившуюся истребительницу-моль. Вспоминала она, перебирая в памяти, и светлые парусиновые брюки из магазина «Рабочая одежда» того московского студента, ведь целыми днями будущие архитекторы «морЬкву» перебирали под открытым небом. И его голубые застиранные майки, и клетчатые рубашки, и первые кроссовки тех лет на босу ногу, потому что стирать было некогда, а чистых носков, захваченных из Москвы, уже не осталось за время их студенческой «картошки». Ну нет же! Не было в его облике и в поведении ее студентика того пугающего начала, из которого нахлынула вся эта готическая дурь. Вспоминала стихи, которые он читал, – и они были светлые, добрые, не предвещали ничего мрачно-готического. Тем он и очаровал ее: светом, нежностью непривычно изящной ласки. Вроде бы на одном языке говорили, а те же слова он произносил, словно в чемодан аккуратно, ясно и стройно укладывал красивые вещи, как для поездки в хорошую и солнечную страну. От интонации его веяло безмятежностью, словно, о чем бы он ни говорил, подразумевал, что всё будет хорошо. И от этого становилось и вправду хорошо. Так хорошо, что столько лет спустя помнится!
Таня и Герман учились рисовать татуировки, срисовывая образцы из принесенного откуда-то Таней каталога модных тату. Они просиживали над этими рисунками всё свободное время. Но, как догадалась Ирина по доносившимся из их комнаты репликам, что-то у них не клеилось. И приступать к работе было еще рано. Это раздражало Игорька. То есть, теперь уже невозвратно – Германа. Таня и Герман решили, что в их работе с рисунками и орнаментикой настал момент «работы с натуры». Решительная Таня с шустростью провинциалки быстро сумела найти «нужных людей» и договориться насчет подходящей «натуры» в морге одной из больниц. Ей пообещали, что, если появится умерший одинокий человек – без толпы рыдающих близких, то есть покойник – круглый сирота, то им с Германом дадут возможность «потренироваться» в нанесении татуировки. А наносить рисунок на тело – навык, конечно, нужен. Таня даже внесла часть суммы авансом за такое непростое и тайное дело. И стали они с Германом ждать, когда же выпадет шанс следующего этапа их учения.
Удивительно, но долго ждать им не пришлось. Весна в этом году наступила бурная и резкая. И больничка была битком набита сердечниками, гипертониками, астматиками и другими страдающими от сезонных перепадов давления и непогоды. Осталось только дождаться момента в засаде. И дождались: как раз настали майские праздники! А уж в эти-то дни в больницах – самый мор. Потому как в праздники на целый этаж;, а то и на два – одна медсестра, а врачей и вовсе нет! Да, праздники – самое время помереть! И дождались своей удачи Таня и Герман, как раз на майские праздники. Таня с радостью отдала остальную часть оговоренных денег, радуясь, что сохранила их в целости, не поддавшись соблазнам молодости: желанию купить новые туфли, платье… да мало ли, что еще!
Это был одинокий жилистый старик, ветеран войны. Пехота, прошел всю войну. Честно воевал. Попал в плен к немецким фашистам. Бежал. Партизанил. Чудом выжил. Вернулся домой и узнал, что жена умерла еще в начале войны во время родов. Единственного сына соседи приютили и выкормили в тяжелые военные годы. Вырасти сына. Хороший был сын, но… Старик пережил сына на целых пять лет. Так что лежал теперь в морге ветеран – сирота сиротой, когда вооруженные инструментами Таня и Герман склонились над его телом. Час за часом они старательно выводили на спине старика-ветерана надписи на немецком. И украшали готическим орнаментом, старательно маскируя рисунком следы от боевых ранений времен Великой Отечественной войны.
В полночь по плечам старика раскинулся орнамент с развевающимися лентами, на которых отчетливо прочитывались витые надписи, выведенные готическим шрифтом: «Мрак ночи живет в сердце гота!» «Смерть бессмертна» и т. д. По его позвоночнику взметнулись стебли и листья чертополоха, которые обвивала тщательно прорисованная разными цветами саламандра. Саламандра смотрела на своих создателей исподлобья, по-готически мрачно, опиралась изогнутым хвостом на старинный немецкий кортик, обвитый плющом и языками пламени. Этот выразительный, даже красивый рисунок с кортиком расположился последним вдоль крестца старика.
На рассвете 9 мая, улыбаясь после бессонной «трудовой ночи», Таня и Герман удовлетворенно рассматривали свою работу. Пора было укладывать инструменты, потому что с горько пьющим сторожем морга они договорились, что к пяти утра все должны закончить и уйти. Герман отошел помыть инструменты, как вдруг страшный и отчаянный крик Тани пронзил холод морга. Герман помчался к ней. Онемевшая от ужаса Таня буквально распласталась по стене морга – держась за нее обеими руками и вжавшись спиной. Она побелела от страха, и вместо произносимых слов из горла слышалось только бульканье нервно хватаемого губами воздуха, превращавшегося вместо спасительного воздуха в пустоту.
Расширенными остановившимися глазами она неподвижно смотрела на спину мертвого, истязаемого ими всю ночь ветерана. Герман взглянул туда же. От их кропотливой работы не осталось и следа. Спина старика стала багрово-красной. Последние очертания тату с немецкими надписями расплывались по его коже как мокрая акварель по листу, смешивая при этом все краски в одну общую мутную фузу. Герман подбежал к Тане и обнял ее. От этого ей сразу стало легче, и она наконец глубоко и облегченно вдохнула спасительный глоток воздуха. Герман стал успокаивать ее, хотя и сам почувствовал, что от этой жути у него закружилась голова.
Послышался металлический лязг ключа, которым поддатый с утра сторож; не сразу смог попасть в замок. Таня и Герман, не сговариваясь, нервно повернули головы в сторону открываемой двери, но тут же в ужасе перевели взгляды обратно на одиноко лежащего старика. То, что они увидели, потрясло. Мутное пятно на спине видавшего виды в плену и в концлагере старика-ветерана вдруг разбилось на три пятна, которые поначалу стали приобретать неясные очертания слов. А последнее слово сложилось во вполне отчетливые три русские буквы. Надпись гласила: «Попели на…» Над буквой «й» красовался треугольный – штыковой – играм, оставленный немецкими фашистами перед тем, как храбрый воин попал в плен в 1943 году. Шрам от пулевого ранения отчётливо читался как восклицательный знак. Остолбеневший в дверях сторож; дед Митяй, увидев, что сотворили с его подопечным, мгновенно протрезвел и закричал на них:
– Да вы что тут, гады, наделали?!! А говорили: «Медицинский институт… Нам практику пересдать нужно! Мы – будущие патологоанатомы!» Да видали мы и не таких в войну!!! А ну, изверги, с вас еще четвертной! И… в евро гоните! А то не выпушу! Тут запру! – орал на них сторож;, успев мельком взглянуть на часы на стене.
Прикидывая в уме, что успеет и этих гавриков попугать, и помыть и приготовить покойника, привести человека в приличный вид к похоронам. Конечно, евро у ребят не было, но карманы они вывернули и отдали всё до мелочи. Дед Митяй, переворачивая старика-ветерана, перекрестился на багровую надпись на спине, внимательно глянул на бирку на ноге и уважительно произнес, приступая к своим обычным обязанностям:
– Уж ты прости меня, дорогой Иван Семёнович! Недоглядел я, старый дурак! Повелся, поверил, что медики они. Мол, для науки. Но вот приведу тебя в божеский вид. И отметим мы с тобой праздник, и помянем – тебя и всех-всех, кто пострадал от злобной фашистской нечисти! И всё-то у нас, товарищ Иван, по-людски будет! Эх! Семёныч! Молодец! Ты и теперь боевой старик!
Раскладывая все, что нужно для своей работы, Митяй взглянул в окно и увидел, как со двора больницы опрометью драпали его сегодняшние несостоявшиеся «медики» – готы. Они бежали куда-то в свое будущее, в котором родится у них на изумление всего Ругачёво сынок, младенец с врожденными татуировками, как иллюстрация теории о наследственных признаках. Наука! Куда от неё денешься?! Но это уж совсем другая история, а тут, в это праздничное утро 9 Мая, – солнце заиграло в небесах, щедро разбрасывая свои луни и расплескивая ясный свет радости жизни.
И напевающий во время работы дед Митяй щербато улыбнулся солнышку. И увидел, как оно тут же разбилось фейерверком радужных солнечных зайчиков, отлетевших от двух граненых стаканов с водкой, один из которых был прикрыт горбушкой буханки черного черствого хлеба.