Черёмуха
Он не помнил, как тут оказался.
Цепочка небольших прудов спускалась к Яузе. Первый, самый высокий пруд был замысловатой формы, с островками и соединяющимися друг с другом рукавами и поэтому походил на ленту Мёбиуса, было непонятно, на какой стороне ты находишься. Следующий, расположенный чуть ниже прудик уже был скромным со сглаженными углами прямоугольником с единственным островом, на котором в кустах бузины стоял деревянный домик для двух белых со змеиными шеями лебедей. На том же пруду паслись нахальные птицы, выпрашивающие у гуляющих хлеб, сейчас они сидели по берегам, спрятав голову под крыло, невзрачные, пестрые, коричневые с серым утки и нарядные селезни в ярких, с металлическим блеском галстуках.
Следующий пруд не имел даже острова, как и последний, нижний, четвёртый пруд, который был самым глубоким, городская легенда гласила, что лет десять назад из-за несчастной любви там утопилась девушка. По берегам росли старые кривые ивы, полоская в воде тонкие, длинные, с серебристыми рыбками листьев ветки.
Дождь то затихал на короткий промежуток, наполненный беззвучным ожиданием, и становилось особенно тихо, потому что звонко галдящие, как третьеклассники в метро, птицы обречённо молчали, то как будто вспоминал о своих обязанностях и принимался поливать с новой силой.
На скамейке у пруда сидел человек. Он словно не замечал, что ноги у него уже совсем промокли, а светлые коротко стриженные волосы пропитались водой и стали пепельно-серыми. Вода стекала за воротник, по плечам стучали увесистые холодные капли, рубашка потемнела и прилипла к телу. На бровях и на носу на секунду задерживались капли воды и после секундного замешательства срывались вниз. Он не чувствовал ни дождя, ни весеннего майского холодка, по щекам текли слёзы вперемешку с дождём.
Ну что же, всем кто-то когда-то отказывал. Холод отказа был сильнее весеннего дождя, а его безнадежность очевиднее равнодушно наступающей темноты. Ему некуда было идти, точнее – не было смысла куда-то идти. Он только что положил к её ногам все свои мечты, желания, всю свою любовь, всё, что было им самим, что делало его особенным. Она не приняла его великодушный подарок и равнодушно сказала, что не может ответить ему, сказала, что хочет покоя, этот безразличный отказ уничтожил его самого. Как будто у него вырвали сердце, вынули душу, лишили имени, спроси его кто-нибудь, как его зовут, он бы даже не понял вопроса, но спросить было некому, кругом только дождь.
Он понимал, что не может, даже если бы хотел, заставить её полюбить его, заставить думать о нём. Может быть, она полюбила бы его, если бы он умер, тогда она, заливаясь слезами, прочитала бы его письма и горько пожалела бы, что не может на них ответить за смертью адресата, она бережно собрала бы его стихи, зачитала бы до дыр, в общем, он размечтался как маленький: вот я умру, и она ещё пожалеет, но тут он понял, что она даже не заметит его ухода во цвете лет, а его стихи в лучшем случае будут пылиться в ящике стола, а в худшем бесславно отправятся на помойку. Он не мог просто сказать, мол, найду другую. Он столько сил вложил в свою любовь, что, отказавшись от неё, он бы обесценил своё чувство и всю свою жизнь. Это было бы предательством. Сохранить себя он мог, только простившись с жизнью.
Он малодушно представил себе, что он меняет имя, уезжает из этого города и живёт дальше другой, счастливой жизнью, но такой жизни он не хотел. Самое ценное, что у него было, заключалось в его острой всеобъемлющей нежности к ней, в его стихах, и он не мог предать себя и своё чувство и опять по второму кругу пришёл к выводу, что жить дальше он не может, нечем, незачем, всё напрасно, всё не нужно, он сам не нужен, он не хочет такой жизни, он перестанет разговаривать стихами, никогда больше он не напишет ни строчки. Ведь это с ней, только с ней он мог и хотел говорить, если не с ней, то ни с кем.
Голова горела, сердце билось, как боевой барабан, и кровь стучала даже в кончиках пальцев, боль была такая сильная и сладкая, что даже приносила облегчение. Осталось только прыгнуть в воду и расслабиться. Сладость определённости и удовлетворение от принятого решения на минуту успокоили его. Это всё. Конец. Всё правильно. Это самый глубокий из четырёх прудов. Он шёл по кромке пруда, этот берег он знал с детства, пологий южный и высокий северный, тёмная холодная вода, кусты орешника, сосны на северном берегу и дальневосточная черёмуха на южном. Не кусты, как наша обычная черёмуха, а дерево с блестящей, как загорелое девичье гладкое тело, корой, с нежными мелкими листочками и пахучими кистями белых цветов с безумным ароматом. Когда-то, совсем маленьким, под этой черёмухой он делал удочки из веток, а потом с важным видом сидел рядом с отцом на берегу, с гордостью поглядывая на других мальчишек, которые гуляли с мамами, – ничего интересного!
Черёмуха пахла оглушительно, и печально, и радостно, и с надеждой, и со слезами дождя, он прислонился к ней, как к девушке, она дрогнула и обожгла его холодной волной мокрых лепестков. Какой я дурак, подумал он. Как хорошо. Свободно. Как я рад, что я жив. Милая, милая черёмуха, спасибо тебе, я так тебя люблю. Люблю. Люблю. Можно ли любить черёмуху? Он схватил в объятия дерево и тряхнул его, чтобы вновь почувствовать на лице холодные пахучие кисти. Дерево ответило водопадом белых тонких мокрых шёлковых лепестков.
– Ура, я люблю тебя!
Кого это – тебя? Весну? Вечер? Дождь? Черёмуху?
Это не важно.
– Люблю, – ещё раз крикнул он и громко чихнул, не хватало ещё простудиться, подумал он и припустил домой, здесь совсем недалеко, перебежать железку, можно через подземный узкий старый переход, но поверху быстрее, и домой, в сталинскую с высокими потолками девятиэтажку, в свою по соседству с родителями двухкомнатную квартиру. Заснул, едва уронив голову на подушку, почему-то пахнущую черёмухой.
Утром он проснулся свежим, полным сил, с приятным чувством, что его любят. Днём забыл об этом чувстве, а вечером опять вспомнил, меня любят, я любим. Откуда взялось это полное неги чувство, он не понимал и поэтому всё время искал, почему ему так хорошо. На следующий день чувство не пропало, хотя он ожидал этого с лёгкой грустью, но оно не прошло, а даже усилилось, и он весь день летал как на крыльях, но и с нарастающим ощущением, что он чего-то не понимает.
Кончилось лёгкое похолодание, которое привычно сопровождает черёмуховый морок, теперь все черёмуховые кусты и деревья были просто зелены, без белых кудрей, но теперь он всё время приглядывался к черёмухам, радовался, когда их видел, был благодарен и слегка тосковал по белым гроздьям, пахучим и чувственным. А вечером он вдруг услышал, хотя давно привык и не замечал полные тоски крики электричек, струящихся деловыми светящимися змейками прямо перед его окнами, а за полотном, за куртинами леса, за полуразрушенной оградой парка с рыжими кирпичными колоннами, увенчанными гипсовыми шарами и кое-где сохранившимися двухметровыми проржавевшими прутьями семидесятилетней давности, в лабиринте аллей, у пруда, его ждала черёмуха. Черёмуха. Черёмуха.
И тут же, как только вспомнил свою черёмуху, он поспешил, как будто его позвал кто-то милый и родной, побежал, несмотря на позднее время, через дорогу, вперёд, по знакомым вплоть до каждого дерева притихшим безлюдным тёмным дорожкам вперёд, скорее, и всё тревожнее становились мысли, а вдруг не успею, что не успеет, он даже не задумывался, он бежал, высматривая её, его дальневосточную черёмуху, моя невеста, милая черёмуха!
Увидел и обомлел от нежности и неожиданности, когда она вдруг вышла к нему во всей красе, душистая, со свежими, чуть ли не скрипящими пенными цветами, торчащими от напора сока, текущего по жилам. Все осыпались, а она стояла, как девушка, впервые раздевшаяся перед своим возлюбленным, когда не знаешь, что будет дальше и ты одна-одинёшенька во всём мире и сдаёшься на милость победителя, да или нет – любит не любит, а она уже разделась и стоит смиренно и испуганно, ждёт: он казнит или помилует, милая моя, черёмуха.
И через три дня, и через неделю, он проверял – бегал к ней на свидания, и весь июнь, и весь июль, и весь август она цвела, взрывалась черёмуховыми брызгами, мелко дрожала под его ладонями и губами. В конце августа ему позвонила вдруг его прежняя человеческая любовь, сказав простым голосом, какой бывает у жён:
– Почему ты исчез, гадкий мальчишка? Как я по тебе соскучилась, по твоим стихам, по твоим поцелуям. Поцелуй, – сказала она, – странное слово, правда? Поцелуй как просьба: поцелуй меня, как действие в повелительном или просительном, просительном – это я сама придумала, правда, должно быть такое наклонение, и поцелуй, как самое важное существительное, правда? Я больше не знаю в русском языке слова и существительного, и глагола одновременно.
– Правда, – сказал он, – я такой дурак, я тоже очень соскучился!
Откуда-то дохнуло черёмухой, но он уже и думать забыл о ней, ну, цветёт и цветёт, скоро осень, тогда и опадёт.
– Я так хочу тебя видеть, милый, я приду сегодня к тебе, любимый. Жди меня, – сказала она.
Он бросился убирать квартиру, час-полтора у него точно есть, постелил свежие простыни, поставил на стол вино, бокалы, свечи, помыл фрукты и не услышал, не обратил внимания на тоскливый призыв поздней электрички, напоминавшей всё это время ему о черёмухе, задёрнул шторы, отгородив от вечернего сумрака светлый круг своего нетерпеливого ожидания, забыл, изменил своей черёмухе, выбросил из головы свою зелёную невесту. Вернулось привычное, сильное до боли желание, вернулись стихи.
Он так напряжённо ждал её, что боялся тронуться с места, сидел неподвижно на краешке стула, невесомый, как сухой лист. Наконец она коротко и требовательно позвонила. Побежал, распахнул дверь и оцепенел. Она стояла с букетом черёмухи в руках. Черёмуховое облако толкнуло его в грудь мягко и обиженно.
– Неси вазу, – прикрикнула она, – смотри, что я нашла, когда бежала к тебе через пруды – черёмуху! Сейчас конец августа, а она цветёт, и это так странно, я для тебя наломала, я знаю, ты любишь черёмуху, это тебе, – скинула плащ, сунула не глядя ветки черёмухи в подставленную вазу, он подхватил её, понёс как хрупкое сокровище, как отрубленную голову, в комнату, поставил на стол, растерянно вглядываясь в немые белые цветы, как в родные глаза, и не знал, что делать. Я предатель, убийца, палач, как будто кто-то произнёс в его голове, он не хотел, но поверил, что это так.
Вошла она, делая руками движения, как будто продолжала мыть руки воздухом:
– Не знала, – озадаченно произнесла она, – что у дальневосточной черёмухи такой густой и красный сок.
Как кровь. Май 2013