Южная ночь
Рондо
Дни человека как трава, как цвет полевой, так он цветёт.
Пройдёт над ним ветер – и нет его, и место его уже не узнает никто.
Псалтирь, псалом Давида 102
Самые вкусные конфеты на всём белом свете – «Южная ночь», Варя любит их с тех пор, как помнит себя, в её памяти они находятся на почётном месте рядом с китайской розой, с красными, как кровь, пышными цветами в ведерном горшке на бывшем Варином детском стульчике, большим облаком сахарной ваты, которую Варя гордо кусала, крепко держась липкой пятернёй за папину длинно-палую загорелую руку, Варя помнит, как она наступала на свою маленькую тень, которая почему-то моментально появлялась в том месте, куда Варя ставила ногу – она проверяла, шагая по аллее пирамидальных тополей в Гагре, куда Варя, мама, папа и старшая сестра Вари, Ира, ездили, когда Варе было года четыре, и с чёрной икрой, которую мама накладывала в вазочки, такие в других домах заполнялись вареньем, например из райских яблочек с необыкновенным вкусом, тогда Варя была убеждена, что варенье потому так и называется – из-за райского вкуса – сироп был прозрачным и густым, яблочки – мягкими, сахарными, но не приторными, а карамельно-зернистыми, с глянцевой кожицей, почти неповрежденной, за исключением трещины, сочащейся сладостью, есть такое варенье надо было, аккуратно держа за палочку, что требовало изрядной ловкости, потому что яблочко при попытке его укусить пыталось ускользнуть, и надо было сначала обнять и удержать его губами, а только потом аккуратно вонзить в него зубы; из-за того, что варенье подавалось для гостей, вкус его был праздником, как и вкус конфет «Южная ночь», даже обёртка у них была таинственная, манящая: тёмное небо, ночная роща, берег моря, темные облака и выглядывающие из них звёзды, под цветной обёрткой было ещё одно чудо: тонкая фольга, из которой папа делал миниатюрные серебряные кубки: надо было обернуть кончик пальца фольгой несколько раз, обычно получалось где-то два раза, потом перекрутить фольгу так, чтобы вышла витая ножка, а потом оставшуюся часть поставить на стол и аккуратно прижать, тогда получалось круглое, диаметром чуть поменьше, чем чаша кубка, основание, миниатюрные бокалы канули в прошлое вместе с конфетами «Южная ночь», потому что в такую фольгу современные конфеты уже не заворачивают, для гостей стол накрывался белоснежной жёсткой накрахмаленной скатертью, вино ставилось не в бутылках, а переливалось в хрустальный со сложным рисунком графин, из горки с зеркальными стёклами вынимались маленькие хрустальные рюмки для водки, хрустальные же приборы для специй, серебряные с гравировкой на масонскую тему дореволюционные чайные ложки, чудом уцелевшие в войну, когда почти всё мало-мальски ценное было сменяно на хлеб: мамина старшая сестра Аня ездила в деревню и меняла золотые кольца и подвески на съестные припасы, мама говорила, что цена всегда была постоянной: за одно колечко давали одну буханку, тогда же и дедушкины серебряные карманные часы ушли за мешок картошки, это было очень хорошо, а у Вари на память осталась подвеска от этих часов – серебряная подкова донышком вниз, на счастье, и на ней стремительно летящая изящная лошадь, с такой же символикой у Вари на временном – пока Варя жива – хранении находилась ещё одна подвеска – золотая «страничка» с загнутым верхним уголком, а нижние уголки Варя изгрызла на лекциях в институте, и следы её зубов теперь видны на этой подвеске, подаренной молодым дедушкой юной бабушке в день помолвки с гравировкой: 21.04.1917 и В. С. – Варвара и Станислав, понятно, что Варю назвали в честь бабушки, сама бабушка не любила это имя – от слова варвар, потому что от него веяло библейской бесприютностью, войной и холодом, а Варя любила, на золотой «страничке» были изображены эмалевая подкова и хлыст, эмблема семейного счастья – кнут и пряник – говорила Варина мама, Варя деда не видела, она родилась через семнадцать лет после того, как в 1941 году, ещё до войны, он окончательно перешёл с русского на польский и покончил с собой, потому что слишком сильно всё чувствовал, а особенно ностальгию, Варя тоже слишком сильно всё чувствует, она чувствительная, как сангвиник, и мстительная, как холерик, и дед был очень крутого нрава, и подарок с подковой был не первым, до этого было кольцо и предложение выйти за него замуж, но бабушка испугалась и попыталась отказаться, он подумал, что она капризничает и глупо кокетничает, – в ярости дед-поляк, холера ясна, швырнул подарок в открытое окно и, хлопнув дверью, удалился, а после его театрального ухода бабушка бегом бросилась искать колечко в густой траве палисадника у дома, но – безуспешно, а много лет спустя то немногое, что осталось, хранилось в фарфоровой вазочке в серванте, и маленькой Варе иногда разрешалось посмотреть и потрогать серебряную подкову, золотую «страничку» с хлыстом, золотой же с голубой и чёрной эмалью бабушкин крест, золотое сердечко с эмалевыми незабудками, а когда старшей Вариной сестре Ире было двадцать лет, она вышла замуж за брата своего любимого парня: того взяли с ножом после драки, и он попал в места не столь отдаленные, а Ира стала встречаться с его братом, и тогда мама отдала ей как подарок на свадьбу золотое сердечко с эмалевыми незабудками, а Варе по справедливости, хоть она пока не выходила замуж, потому что была ещё маленькая, досталась золотая «страничка» с подковой и хлыстом, Варина «страничка» сейчас у неё, а Ира потеряла своё золотое сердечко, когда у неё порвалась цепочка в электричке, «доколе не порвалась серебряная цепочка», там же, в вазочке, лежало единственное сохранившееся маленькое бабушкино колечко пятьдесят шестой пробы с бирюзой в викторианском стиле, которое избежало печальной участи быть выброшенным в окно или стать хлебом насущным, наверное, потому, что мама Вари любила его больше других колечек, хотя было ещё одно, с тёмно-коричневым, густым, как крепкий кофе, агатом в тонком золотом ободке, в молодости его носила Варина мама, а её старшая сестра, позавидовав, этой зависти было столько же лет, сколько и Вариной маме, – Аня начала ей завидовать сразу, как только младшая, Шура, появилась на свет, Аня забрала кольцо, но в силу действия вселенского закона нечаянной справедливости палец отёк так, что Вариному папе пришлось распилить шинку кольца, чтобы освободить от него Аню – очень похоже на какую-то сказку, но кольцо не вернулось к Вариной маме, его стала носить Анина дочь Ляля, она потом перед своей смертью от пневмонии, к тому времени Вариной мамы не было на свете уже лет десять, потеряла камень, когда возилась в воде – стирала что-то, так капризное кольцо отомстило и не досталось никому, а теперь единственное оставшееся колечко с бирюзой – символ потерь, и Варе никак не избавиться от песни семидесятых годов, которую пели «Весёлые ребята», Варе она не особенно нравится, но что-то есть в ней настоящее:
Опять мне снится сон, один и тот же сон.
Он вертится в моем сознании словно колесо:
ты в платьице стоишь, зажав в руке цветок,
спадают волосы с плеча, как золотистый шелк.
Моя и не моя, теперь уж не моя.
Ну кто он, кто тебя увел? Скажи мне хоть теперь.
Мне снятся вишни губ
и стебли белых рук —
прошло, всё прошло,
остался только этот сон.
Остался у меня
на память от тебя
портрет, твой портрет
работы Пабло Пикассо.
Не будет у меня с тобою больше встреч,
и не увижу больше я твоих печальных плеч.
Хранишь ты или нет колечко с бирюзой,
которое тебе одной я подарил весной.
Как трудно объяснить и сердцу и себе
то, что мы теперь чужие раз и навсегда.
Мне снятся вишни губ
и стебли белых рук —
прошло, всё прошло,
остался только этот сон.
Остался у меня
на память от тебя
портрет, твой портрет
работы Пабло Пикассо,
Варя представила себе портрет в характерной манере Пикассо, это было смешно, но слова не отпускали, и Варя решила, что настоящее в этой дурацкой песне – именно чувство потери, и колечко с бирюзой было теперь как напоминание о различных потерях, позже к ним присоединилась ещё одна – когда Варя была на первом свидании со своим раком-отшельником, то она не случайно надела это колечко, а чтобы запечатать в нём ещё одну потерю, он тогда спросил её: значит, ты не свободна, – показывая на кольцо с бирюзой, но что мужчины понимают в кольцах? – Это кольцо ничего не значит, – ответила Варя, и это было почти правдой, ведь оно не было обручальным, которое Варя предусмотрительно сняла, теперь оно вместе со всеми запечатанными в него потерями бережно хранится в том самом серванте, купленном счастливым и гордым собой папой, когда родилась Варя, в период, когда за мебелью надо было охотиться, и сервант в псевдовикторианском стиле, сделанный в Венгрии, с закруглёнными зеркальными стёклами в верхних дверцах и инкрустацией из ценных пород дерева в виде языков пламени или листьев на нижних, ещё жив и почти не изменился, стоит сейчас у Вари в комнате, там же – всё возвращается на круги своя – хранится это колечко с бирюзой, символ потерь, Варя в детстве не понимала, почему прозрачные стёкла серванта с гранью по краям назывались зеркальными, а мама сказала, что так называются особенные, толстые с фаской стёкла, и Варя зачарованными глазами смотрела, как из серванта бережно вынимались большие, цветного хрусталя фужеры с гранёным рисунком, фиолетовые, сочно-оранжевые, густо-красные, из них в живых остались только тёмно-фиолетовые, а мамы с папой не стало, теперь, когда Варя была взрослой, она думала, как обидно покупать вещи, которые легко переживают людей, «живые знают, что умрут, а мертвые ничего не знают, и уже нет им воздаяния, потому что и память о них предана забвению», поэтому Варя любила эти оставшиеся три фужера, к которым прикасались руки матери и бабушки, ещё у Вари теперь особенные отношения с шахматами, потому что Варин папа любил и хорошо играл в шахматы, Варя их собирает и пытается играть, но так хорошо, как она играла с папой, когда ей было пять лет, она уже не может, ещё Варин папа любил полонез польского, хотя он-то не поляк, а поляк – Варин дед, отец Вариной мамы, которого она никогда не видела, а только слышала о нём, так странно всё закольцовано – как рондо, композитора Огинского, точнее Огиньского, папа даже хотел, чтобы на его похоронах прозвучал этот полонез, он ещё называется «Прощание с Родиной»(1794), хотя скорее это не прощание, а встреча, последняя, которую нельзя отменить, и в этом есть сладкая горечь удовлетворения, последнего успокоения, но когда он умер, это событие почему-то застигло Варю врасплох, и она теперь всё время об этом помнит и чувствует вину, потому что тогда она не успела найти эту самую печальную и одновременно самую прекрасную на свете мелодию, которая теперь стремительно опрокидывала Варю в тоску по нежному папе, вообще чувствительный Варин папа и суровая стойкая мама легко могли бы поменяться телами, так было бы правильнее: мама так редко целовала Варю и Иру, зато папа, который был родным только для Вари, был очень ласковым и весёлым, он считал, что с ним окружающим должно быть легко, так и было, и строгая Варина мама всегда смягчалась от его ласковых шуток и называла его солнышком, Варя помнит только один случай, когда до неё докатились слабые отголоски скандала между папой и мамой, когда та обнаружила в кармане его пиджака два театральных билета с оторванным контролем, на спектакль, которого мама не видела, и был у папы ещё один грех: раз в пять лет он слетал с катушек и сильно напивался, не впадая при этом в запой, однажды из командировки в Египет, где тогда тоже, как и сейчас, в Каире на улицах валялись дохлые раздутые ослы, на которых местные, как и сейчас, не обращали никакого внимания и бегали наглые дети с криками «бакшиш-бакшиш», и признавая только деньги, бросали на землю любые сувениры, подаренные туристами, он приехал с распоротым вертикально посередине носом, нос был крупным, пропорол его папа очень глубоко, ныряя пьяным, к врачам не обращался, поэтому шрам остался на всю жизнь, в другой раз после празднования на работе Нового года папа позвонил и сказал более высоким, чем обычно, неровным голосом: «Муля, только не ругайся, я, кажется, сломал руку», так и оказалось, это было, когда Варя была беременна первым сыном, мама притащила шатающегося папу домой, налила ещё рюмку, впервые Варя увидела, как быстро рюмка водки снимает похмелье, потом отвезла в травмопункт, где руку загипсовали, и всю свою, короче папиной на четыре года, жизнь мама удерживала его от падения только угрозой, что она покончит с собой, а Ирин папа, первый мамин муж, был потомком дворянского рода, знание этого факта практически сломало Вариной сестре Ире жизнь, потому что она никого, и Варю, конечно, тоже, не считала ровней себе, но в семье была легенда, что папин род идёт от черногорской княжны, что не исключено, судя по тому, как царственно выглядела Варя в меховой боярской шапке, когда она каждое воскресенье ходила в церковь – был у неё такой период, – и таким красивым было её лицо в мигающем тёплом живом свете свечей, что к ней подходили незнакомые люди и говорили, какая она красивая, вполне возможно, из-за черногорской княжны, затесавшейся в Варину родословную, была ещё Варина прабабушка, общая и для Вари, и для Иры, мать бабушки Вари, Наталия, её семья жила в Орле, там была обувная мастерская, а на втором этаже в длинном тёмном коридоре стоял огромный ведерный, всегда горячий самовар для членов семьи, мастеров-обувщиков и посетителей, и однажды маленькая пятилетняя бабушка Варя, в честь которой была названа сама Варя, играла с другими детьми в салочки рядом с самоваром, стоящим на полу, зацепила кран, и, пока не подоспели взрослые, кипяток лился прямо за голенище высокого ботиночка, чулок с левой ножки снимали вместе с кожей, и Варя даже сейчас помнит, какая белая-белая, тонкая, нежная кожа была у бабушки Вари от середины голени до щиколотки, мама бабушки Вари, Варина прабабушка, Наталия, была замечательной красавицей, несмотря на то, что ещё в детстве переболела оспой, а когда муж Наталии умер, она даже с пятью детьми и оспинами на прекрасном лице только после долгих уговоров согласилась выйти замуж за мужчину много моложе себя, который любил её всю жизнь, но эта общая для Вари и Иры прабабушка, к Вариному сожалению, была мещанкой, не то что Ирина бабушка, мать её папы, которая из дворян, – причина наследственного Ириного презрения к окружающим, которое мешало жить прежде всего самой Ире, а потом уже всем её близким, её бабушка по родному отцу была такая же высокомерная, как теперь Ира, а когда она была маленькая и жила с мамой в семье Ириного папы и его матери, денег в семье было много, царские золотые десятки хранились в ящике массивного стола, и маленькая Ира, когда ей было лет шесть, таскала золотые монеты и бегала покупать семечки у торговки на углу, та очень уважительно с ней обращалась и всегда щедро насыпала семечек в фунтик из газеты и ласково говорила: девочка, приходи ещё, потом мама забеременела и сделала аборт, тогда Ирин папа понял, что она его не любит, мама рассказывала, как он горячо обещал ей, когда уговаривал выйти за него замуж, что сделает её счастливой, он был сильно в неё влюблён, но мама ждала с войны другого, его лучшего друга, а когда тот погиб на фронте, оставшийся в живых сразу сделал маме предложение, мама его приняла, родилась Ира, ну а после того, как мама сделала аборт, он напился и в отчаянном бессилии всю ночь возил жену за волосы по полу, объясняя проснувшейся дочери, что её мать убийца, она молчала, после этого мама с Ирой стали жить отдельно от её папы, гордая мама продавала последние оставшиеся после войны цепочки и колечки, чтобы сварить Ире куриный бульон, а ещё через некоторое время они стали жить с будущим Вариным папой и его матерью, той, которой он в своём детстве, глядя на её трудную – растить двух мальчишек без мужа – жизнь, обещал, да так и не подарил меховые штаны, Варя физически представляла, как в них должно быть уютно, тепло и защищённо – в меховых-то штанах ничего не страшно, – на улице Каляевской, для Вари в детстве это звучало как заклинание: «накаляевской», она долго гадала, что бы это слово могло значить, но так и не поняла, пока не подросла, а там, на Каляевской, после совместной поездки на Сахалин мама с папой поженились и родилась Варя, мама с маленькой Варей и подросшей Ирой уходила на весь день из дома и они на улице ждали Вариного папу, он обнимал жену и говорил: милая, ну не бойся, я ведь с тобой, пошли домой, – чтобы вместе с ним идти к свекрови, потому что она не могла без него находиться с его матерью, не потому, что боялась её или ненавидела, нет, а из гордости, чтобы не просить ничего, Ира почти сразу стала называть его папой, а своего родного потом видела один только раз, но ни она, ни он ничего не почувствовали; когда Варе не было трёх лет, папина мать, бабушка Саша, та, которой он обещал подарить меховые штаны, да так и не подарил, умерла, Варя плохо её помнит, только высокую тёмную худую молчаливую старуху и то, что рассказывал папа про меховые штаны, она умерла, когда была на побывке у старшего сына, Владимира: она жила поочерёдно то у папы, то у его брата, юриста, внешне похожего на папу, сохранилась фотография, где папа и дядя Володя маленькие сидят вдвоём в жестяном корыте, и так смешно казалось маленькой Варе, что её папа на карточке меньше самой Вари, папин брат Владимир был совсем другой – не любил людей, суровый и молчаливый, а его жена, говорливая весёлая еврейка, тётя Неля, за которой Варя через много-много лет, когда мамы уже не будет, ухаживала, когда её дочь, Варина двоюродная сестра Таня, уехала, потому что у неё уже была куплена путевка на горнолыжный курорт и сдать её уже было нельзя, потому что деньги и отпуск пропали бы, а её мама, Варина тётка Неля, сломала шейку бедра, Варя в память о своей маме, которая никогда бы не отказала в такой просьбе, ухаживала за ней, Варя тогда поняла важную вещь – когда она выливала судно и мысленно ругалась, вот нюхать теперь десять дней эту вонь, эту чёртову вонь, в чёртовой чужой квартире, с чёртовой, всё время лающей немецкой овчаркой, Варя вдруг расслабилась и подумала, что это она сама себя так накручивает и делает себе же хуже – если так злиться, то можно умереть от потери всего человеческого и отравления желчью, и что есть такие эгоистичные люди, которые заботятся только о себе на самом примитивном животном уровне и не хотят выносить судно и нюхать эту чёртову вонь, Варин же эгоизм простирался гораздо дальше: ей было хорошо, когда была спокойна её совесть, – Варина совесть не дала бы ей покоя, если бы она не помогла Тане и отказалась ухаживать за тётей Нелей, и тут Варе стало легко и стыдно, что она так думала о тёте Неле несколько минут назад, она поняла, что вынести судно и перестелить, как любит Варя, чтобы ни одной крошки, ни одной складочки, постель, это самое лёгкое и малое, что она может сделать для всегда весёлой тётки Нели, и до Вари теперь дошло, как люди могут работать в больницах, где лежат смертельно больные, и это не так противно и трудно, как кажется, а даже легко и радостно, голова у тётки Нели по-прежнему работала хорошо, и для Вари она была участницей семейной истории, Варя берегла всех людей и все предметы, которые были свидетелями жизни, хотя кроме Вари это никому не было нужно, она всё время пытается не забыть, не разлюбить, потому что для Вари это значит обесценить, и поэтому она боится разбить оставшиеся тёмно-фиолетовые фужеры, но при этом не может отказать себе в удовольствии подержать такой фужер в руках, выпить из него шампанского, Варя вообще странно относится к вещам, и вещи отвечают ей тем же, и сейчас она собиралась в отпуск и складывала дорожную сумку, а когда Варя складывала в дорогу вещи, она всегда вспоминала, что её папа очень гордился своим умением собирать чемодан, правда, собирал он медленно и методично, можно сказать, нудно, так же, как он что-либо объяснял, – он сам говорил: вот народ непонятливый пошёл – семь раз объяснил, сам понял, а они никак не поймут, он собирал чемодан чрезвычайно аккуратно, вещей влезало много, больше, чем кто-либо другой мог поместить, и когда вещь доставали, она была как свежепоглаженная, Варя помнила это ещё по пионерскому лагерю «Зорька», папа всегда складывал ей чемодан, слишком большой для маленькой Вари, по окончании смены она пыталась сложить всё так же аккуратно и в том же порядке, как папа, и у неё почти получалось; сиротское настроение пионерского лагеря затуманило Варю, когда она складывала шорты, лёгкие футболки, открытые босоножки и любимые шляпы от солнца, похожие покроем на её лагерные панамы, ей и сейчас нравились панамы; Варя попала в пионерский лагерь впервые, когда ей было семь лет, лагерь был от папиного авиационного завода под названием «Кулон», не украшение, конечно, а единица измерения количества электричества, вожатыми были молодые сотрудники того же завода, и все они знали Вариного папу, Варе повезло: все девять лет, пока она ездила в лагерь, вожатой у неё была Таня Головина, с женственными бёдрами, немного сутулая, как будто слегка надломленная в тонкой талии, у неё были большие близорукие печальные глаза и тёмные густые волосы, менялись помощники вожатой, но Таня с её трагической хрупкостью, оставалась всегда, и всегда в гостинцах, которые посылали родители, были любимые Варины конфеты «Южная ночь» со вкусом тоски по дому, а вечерами после отбоя Таня в спальне пела песни, чтобы девочки не болтали чепухи про черный-чёрный гроб на колёсиках, и потом, когда Варя стала взрослой, она с удивлением обнаружила, что её любимая вожатая пела им авторские песни, тогда совсем свежие, только что написанные, это сейчас они старые: Визбора «Ты у меня одна» (1964):
Ты у меня одна,
словно в ночи луна,
Словно в степи сосна,
словно в году весна.
Нету другой такой
ни за какой рекой,
ни за туманами,
дальними странами:
в инее провода,
в сумерках города.
Вот и взошла звезда,
чтобы светить всегда,
Чтобы гореть в метель,
чтобы стелить постель,
чтобы качать всю ночь
у колыбели дочь.
Вот поворот какой
делается с рекой.
Можешь отнять покой,
можешь махнуть рукой,
можешь отдать долги,
можешь любить других,
можешь совсем уйти,
только свети, свети!
Варя слушала с желанной обречённостью и готовностью к неизбежным страданиям и при этом думала, что скоро, вероятно, наступит день, когда она тоже, как героиня песни, взойдёт как звезда – светить, и почему-то стелить постель, и совсем уйти, и при этом продолжать светить – уйти, кстати, придётся, но это было так далеко, и ждать этого было так сладко, а оказалось – очень близко и скоро: когда всматриваешься в будущее, жизнь кажется долгой, а когда оглядываешься в прошлое, тот же самый промежуток времени оказывается таким коротким, лагерь был в Нарофоминском районе, на реке Наре, мама и папа по родительским дням приезжали и терпеливо ждали окончания сначала обеда, а потом и тихого часа, после чего родителям и детям разрешали побыть вместе в лесу за лагерным забором, однажды Варя ждала и видела в окно спальни, как под огромной елью на покрывале сидят мама с папой, и Варя знает по своему небольшому опыту, что у них в сумке гладкие блестящие увёртливые помидоры, прохладные сочные хрумкие огурцы, зелёный лук, соль в деревянном спичечном коробке, заранее нарезанный хлеб, остывшая жареная курица в фольге, холодный квас в белой фляжке, которую в глубоком детстве Варя почему-то называла «будкой», и горячий крепкий и сладкий, как любит папа, чай в термосе, Варя с нетерпением ждёт конца тихого часа, а солнце ярко светит и внезапно как из ведра, именно как из ведра, при солнце обрушиваются потоки дождя, и это не грустно, а отрешённо, как будто за стеной, которую нельзя разрушить, как сейчас, когда они уже умерли, а тогда Варино ожидание становится острее и встреча – невозможнее, а папа и мама смотрят сквозь дождь и сияющее солнце и улыбаются, и всё это на реке Наре, у Визбора и песня про Нару есть, ещё была песня Сергея Крылова «Зимняя сказка» (1962):
Когда зимний вечер
уснёт тихим сном,
сосульками ветер
звенит за окном,
луна потихоньку
из снега встаёт
и желтым цыплёнком
по небу плывёт.
А в окна струится
сиреневый свет,
на хвою ложится
серебряный снег,
и, словно снежинки,
в ночной тишине
хорошие сны
прилетают ко мне.
Ах, что вы хотите,
хорошие сны?
вы мне расскажите
о тропах лесных,
где все, словно в сказке,
где – сказка сама —
красавица русская
бродит зима.
Но что это? Холод
на землю упал,
и небо погасло,
как синий кристалл, —
то желтый цыплёнок,
что в небе гулял,
все белые звезды,
как зерна, склевал.
Сначала Варя удивлялась, а потом ей понравилось, что Таня в середине лета поёт про зимний вечер и что «на хвою ложится серебряный снег», а в это время за окном стоит и робко заглядывает в палату тёплый синий тихий летний вечер, и от этого было ещё приятнее слушать, что «холод на землю упал, и небо погасло, как синий кристалл», а ещё Таня пела «За туманом»(1964) Юрия Кукина:
Понимаешь, это странно, очень странно,
но такой уж я законченный чудак:
я гоняюсь за туманом, за туманом,
и с собою мне не справиться никак.
Люди сосланы делами,
люди едут за деньгами,
убегают от обиды, от тоски…
а я еду, а я еду за мечтами,
за туманом и за запахом тайги.
Понимаешь, это просто, очень просто
для того, кто хоть однажды уходил,
ты представь, что это остро, очень остро:
горы, солнце, пихты, песни и дожди.
И пусть полным-полно набиты
мне в дорогу чемоданы:
память, грусть, невозвращенные долги…
А я еду, а я еду за туманом,
за мечтами и за запахом тайги.
А я еду, а я еду за туманом,
за мечтами и за запахом тайги.
Потом по жизни Варя встречала таких, гоняющихся за туманом, и понять не могла, почему её к ним так тянет, теперь поняла, только от этого знания ей не легче, потом была песня Ирины Левинзон «Осень»(1963):
Осень – она не спросит,
осень – она придёт,
осень – она вопросом
В синих глазах замрёт.
Осень дождями ляжет,
листьями заметёт…
По опустевшим пляжам
медленно побредёт.
Может быть, ты заметишь
рыжую грусть листвы,
может быть, мне ответишь,
что вспоминаешь ты?
Или вот это небо,
синее, как вода?..
Что же ты раньше не был,
не приходил сюда?
Пусть мне не снится лето,
я тебе улыбнусь,
а под бровями где-то
чуть притаится грусть.
Где-то за синью вёсен
кто-нибудь загрустит…
Молча ложится осень
листьями на пути…
От этой песни Варе, как от предсказания, попавшего точно в цель, даже в детстве становилось не по себе, потом была песня Новеллы Матвеевой «Девушка из харчевни» (1964):
Любви моей ты боялся зря —
не так я страшно люблю.
Мне было довольно видеть тебя,
встречать улыбку твою.
И если ты уходил к другой
иль просто был неизвестно где,
мне было довольно того, что твой
плащ висел на гвозде.
Когда же, наш мимолетный гость,
ты умчался, новой судьбы ища,
мне было довольно того, что гвоздь
остался после плаща.
Теченье дней, шелестенье лет,
туман, ветер и дождь.
А в доме событья страшнее нет:
из стенки вынули гвоздь.
Туман, и ветер, и шум дождя,
теченье дней, шелестенье лет,
мне было довольно, что от гвоздя
остался маленький след.
Когда же и след от гвоздя исчез
под кистью старого маляра,
мне было довольно того, что след
гвоздя был виден вчера.
Любви моей ты боялся зря.
Не так я страшно люблю.
Мне было довольно видеть тебя,
встречать улыбку твою.
И в теплом ветре ловить опять
то скрипок плач, то литавров медь…
А что я с этого буду иметь,
того тебе не понять.
А вот эта песня вообще попала в точку, так и было, так и есть, уже больше двадцати лет, так и будет? кажется да, ведь Варя очень верная, и ещё Шангина-Березовского «Царевна-несмеяна» (1960):
Ты стоишь у окна,
небосвод высок и светел,
ты стоишь у окна
и не видишь ничего,
потому что опять
он прошёл и не заметил,
как ты любишь его,
как тоскуешь без него.
Ты скажи-расскажи,
разве в нём одном отрада?
Может, просто тебе
стало холодно одной?
Может, просто тепла
твоему сердечку надо,
чтоб не ждать, не страдать
и не плакать под луной?
Всё пройдёт, все пройдет,
станет поздно или рано
тихим сном, дальним сном
этот вечер голубой.
Не грусти и не плачь,
как царевна Несмеяна, —
это глупое детство
прощается с тобой.
И это тоже про Варю, ещё Таня пела песню Инны Гофф:
Скоро осень, за окнами август,
От дождя потемнели кусты,
И я знаю, что я тебе нравлюсь,
Как когда-то мне нравился ты.
Отчего же тоска тебя гложет,
Отчего ты так грустен со мной,
Разве в августе сбыться не может,
Что сбывается ранней весной?
Что сбывается ранней весной.
За окошком краснеют рябины,
Дождь в окошко стучит без конца.
Ах, как жаль, что иные обиды
Забывать не умеют сердца!
Не напрасно тоска тебя гложет,
Не напрасно ты грустен со мной.
Видно, в августе сбыться не может,
Что сбывается ранней весной?
Что сбывается ранней весной.
Скоро осень, за окнами август,
От дождя потемнели кусты,
И я знаю, что я тебе нравлюсь,
Как когда-то мне нравился ты.
Когда Варя слышит эту песню, она всегда вспоминает последнюю, третью, с холодными, рано меркнущими вечерами самую грустную лагерную смену, сейчас Варя удивляется, что её жизнь, как по следу ищейка, точно шла по словам этих песен, теперь-то она понимает, что, копнуть любого – и у каждого найдутся в жизни такая любовь, такая обида, которые невозможно забыть или простить, это из другой категории, о прощении здесь речи не идёт, просто с этим надо научиться жить или пустить её на другие вещи: картины, стихи, песни.
Инна Гофф умерла в 1991 году, ей было всего-то шестьдесят с небольшим, конечно, умрёт каждый, «ибо таков конец всякого человека», каждый пройдёт этот путь, даже если очень не хочет и боится, всё равно обязательно пройдёт и перестанет беспокоиться, ведь перестать беспокоиться – это смертельное лекарство, перестать беспокоиться можно только в двух случаях: если сам умрёшь или умрёт тот, о ком ты так беспокоишься, и тогда скорбь придёт на место беспокойства, потом скорбь станет печалью, та в свою очередь грустью, которая как печать ляжет на твоё сердце и будет всегда с тобой, будешь чувствовать постоянную боль, но беспокоиться – беспокоиться ты больше уже не будешь, потому что всё кончилось, а пока не кончилось, начинать плакать можно даже, пока те, кого мы любим, живы, ведь ты-то всё равно знаешь, что все родившиеся умрут и никто не избежит этой участи, что ж ты не плачешь с момента их рождения, «потому что все дни его – скорби, и его труды – беспокойство», и теперь Варя понимала, что в том, что она такая Пенелопа с примесью Медеи, виновата Таня с её песнями, виноват папа, который читал вслух, когда Варя была совсем маленькая и болела, а болела Варя часто, почти всё время, и начальник её мамы на работе, Борис Исаевич, когда мама приходила после Вариной болезни, а Варя должна была опять идти в детский сад, так вот, Борис Исаевич спрашивал в отделе, а в мамином отделе в основном работали евреи, и мама их очень уважала, потому что они всегда тащили своих детей вверх, даже самых плохоньких тянули, учили, нанимали репетиторов, никогда не махали на них рукой, как русские, которые могли своим воспитанием загубить даже очень способных детей, и поэтому у евреев из самых плохоньких выходили стоматологи, ювелиры, дипломаты и музыканты, а у русских даже из очень способных получались пьяницы и уголовники, на работе у мамы в огромной комнате все сотрудники стояли за кульманами и чертили различные детали, которые разрабатывал мамин институт «Гипронефтеспецмонтаж», так вот, Борис Исаевич спрашивал: у кого найдётся работа для Шуры на пару дней, потому что все знали, что больше двух дней подряд Варя в детский сад не ходила, а Варину маму в отделе любили, потому что она никогда ничего не выгадывала, а наоборот, скорее отдала бы последнее, она частенько всех выручала: так, дома у них вместо старых плотных коричневых штор, которые отделяли в большой комнате спальню, где каждый вечер папа целовал её в кончик носа и Варя слышала: ласковых снов тебе, чижик, звёздных, а перед этим проходил обязательный ритуал, когда высоченный, метр девяносто два, а мама была маленькой, метр пятьдесят пять, ровно до его подмышки, папа просовывал тёмную голову с пышными волнистыми волосами между двух штор, перехватывал их под подбородком рукой и под восторженные крики трёхлетней Вари: папа понизься, – скользил вниз и казалось, что это не папа, а незнакомый высокий человек к вящему восторгу Вари стремительно уменьшается в росте, появились шторы с огромными едко-зелёными цветами, которые купила для себя Лида, но они ей не подошли, но все в отделе знали, что Варина мама, конечно, поможет: купит у Лиды ненужные ей шторы, и мама, как всегда, выручила Лиду, а потом Раю, отдаст ей деньги за комплект серебряных колечек «неделька», сейчас этот комплект, который мама подарила Варе, когда она ещё училась в школе, лежит в полной сохранности в шкатулке, и даже одно из семи колечек, которое по ходу жизни было потеряно, теперь восстановлено Варей, и ей приятно, что мамин подарок в порядке, ещё Варя, которая с детства видела на широком деревянном подоконнике за крупноячеистым хлопчатобумажным, даже язык не поворачивается назвать эту сеть тюлем, дореволюционную, удивительно, как она сохранилась, так называемую студенческую, или библиотечную лампу на тяжёлом основании с грустно опущенным фарфоровым патроном на высокой штанге и безвозвратно утерянным абажуром, лампу, которая сразу, при одном только взгляде на неё погружала Варю в детство, когда за окном сгущается голубой ранний зимний вечер и невесомый снег падает, нет, не падает, а плавает за окном, и тишина такая, что, кажется, слышно, как опускаются на откос подоконника с другой стороны окна крупные хлопья снега из зацепившихся друг за друга снежинок, а окно – как граница двух миров, и Варя чувствует себя в безопасности, иллюзорной, но всё же безопасности, и зажигает эту лампу, и теплый светлый круг ложится на широкий подоконник и ещё надёжнее разделяет холодный зимний вечер и теплый ласковый дом, Варя привела эту лампу в порядок, сделала абажур из восьми стеклянных пластин с цветными витражными картинками из своих любимых сказок, лампа стала совсем волшебной, в ней осталось и даже усилилось ощущение детства, ещё есть гитара, которая подарена Варе мамой, и тоже потому, что мамин молодой сотрудник купил другую, и мама выручила его, купив у него эту, а ещё все в отделе доверяли Вариной маме секреты, так как знали, что она никогда никому ничего не пересказывает, и только дома она могла сказать, что Валентине нужно дать ключи от нашей квартиры, чтобы она встретилась со своим женатым любовником, от которого Валя родила девочку, и когда девочке было лет пять, Валентина гладила бельё, а девочка попросила поесть, матери было некогда кормить её обедом – она гладила, тогда она дала дочери в руку хлеб с маслом и отправила гулять на улицу, канализационный люк у подъезда был плохо закрыт, и крышка лежала на колодце неровно, девочка наступила на крышку, она перевернулась, и девочка упала вниз, её, мёртвую, вытащили на следующий день, а её матери, Валентине, зачем-то сказали, что она была жива там, в канализации, ещё несколько часов, мама рассказала об этом Варе, когда ей было семь, потому что как раз в это время Варя с командой мальчишек исследовала подземные коммуникации совсем рядом с домом, на пустыре, где строить ничего было нельзя, потому что там проходила высоковольтка, а под землёй прокладывали трубы, в которые забирали речку-вонючку: от того места, где трубы выходили на поверхность, можно было пройти по лежащим посередине тоннеля деревянным настилам довольно далеко вдоль ручейка в постепенно тающем свете вплоть до полной темноты, дальше трубы пролегали глубоко, и на поверхность можно было выйти только по временной деревянной лестнице, это было на пустыре, сейчас там приличный сквер, а тогда Варя, которая мечтала стать геологом, весной, когда снег уже дотаивал и вода бежала в полную силу и разделяла камешки по фракциям, бродила вдоль ручьёв в поисках похожего на леденцы отполированного кварца, кусков кремня, отлично подходящего для высекания искр, обломков пёстрого гранита и сахарных, сверкающих блёстками на солнце осколков мрамора и масляно блестящих пластинок слюды, нашла на этом пустыре, раскопав руками теплую землю, гнездо розовых жуков-носорогов, с ещё не потемневшим на солнце хитиновым панцирем, в то время мама Вари собирала коллекцию насекомых, собрано было уже две коробки со стеклянными крышками, где на булавках рядами хранились трупики жуков и бабочек, хотела мама заниматься этим для себя или в порядке выбора будущей профессии биолога делала это для Вари, сказать было трудно, но это была рана, справиться с которой Варе не удалось всю её сознательную жизнь, потому что живучие насекомые, особенно бабочки, проколотые булавкой с беспомощно зафиксированными бумажными лентами крыльями, чтобы не могли трепыхаться и не осыпали бы всю свою разноцветную мелкобриллиантовую пыльцу с крыльев и чтобы умерли и окоченели в красивой позе с расправленными крыльями, ещё несколько дней беспомощно шевелили лапками, страшно и беззвучно страдая, Варя не могла смотреть на муки насекомых и обособлялась от этой коллекции как могла, а у жуков мама, разрезав брюшко, вынимала внутренности, заполняя объем ваткой, иначе коллекционный экземпляр попросту протух бы, и пока готовился экспонат, стоял характерный резкий запах насекомых, немного похожий на запах копчёной рыбы и цветущего боярышника, папа из командировок тоже привозил для коллекции скарабеев, каирских крупных тараканов, похожих на головоломки из палочек богомолов, самок, вероятно, съевших, начиная с головы, своих супругов, бабочку мертвая голова, огромного жука-оленя с мощными рогами, ещё он привозил из командировок сэкономленные с большим трудом на суточных доллары, которые уже здесь нужно было обменять на чеки, по ним в специализированных магазинах «Берёзка» покупались товары иностранного производства, которые были наряднее, моднее, интереснее всего, что было в наших бедных с громадными очередями магазинах, папа привозил насекомых для коллекции не только из командировок, он ловил наших, из средней полосы, сияющих бронзовиков, бархатных, как бы запотевших майских жуков, похожих на драконов огромных ярких, переливающихся металлическим блеском стрекоз, позже коллекция незаметно и тихо погибла оттого, что была в свою очередь частично съедена живучими мелкими музейными жучками или жуками-кожеедами, после чего остатки пиршества были тихо без панихиды перенесены на помойку, а у Вари, которая теперь ненавидела биологов, навсегда остался ужас смерти и вина перед насекомыми, которых она стала бояться с удвоенной силой, Варя не смогла простить маме этой коллекции, и странно, что Варя не пострадала во время своих путешествий на пустыре, а после рассказа о девочке, погибшей в канализации, Варя прекратила походы по трубам, ещё мама рассказывала, но это только когда Варя уже стала совсем взрослой, что, например, Алла такая страстная со своими мужчинами, что радует их оральным сексом, в общем, на работе Шуру, маму Вари, любили, и Лида, и Раиса Павловна, и Валя, и Алла, и Артём, и Борис Исаевич, и Сусанна Николаевна, да все, а старшая сестра Вари иногда смеялась над их мамой: когда сестра уже жила отдельно и звонила маме, то мама елейным голоском говорила в трубку: Сусанна Николааавна, а потом другим, обычным голосом: а, это ты, Ирка, – сестра подтрунивала над мамой, точно так же выпевая: здравствуйте, Сусанна Николааавна, а когда Варя стала работать почти так же, как мама, за чертёжным столом, только сидя, потому что она была не инженером-конструктором, а картографом, в институт Варя попала довольно случайно: вместе с папой они выбирали в день открытых дверей между институтом землеустройства и институтом геодезии и картографии, которые когда-то, лет двести назад, были единым учебным заведением, и выбрали институт геодезии и картографии после того, как высокий старшекурсник сказал мимоходом – малышка, иди к нам, – и Варя, окончив институт, теперь он называется университетом, с красным дипломом по специальности картография, тоже, как мама, чертила восемь часов подряд, и так как Варя сидела стол к столу с нормировщицей и та всё видела, то Варе было ужасно неудобно, что иногда за несколько дней на составительском оригинале у неё появлялось слишком мало новых пунсонов и условных знаков, тогда мама, стойкий оловянный солдатик, железный дровосек, как она сама себя называла, которая всегда была сильной, например, когда она училась в школе перед самой войной, и тогда все поголовно сдавали нормы БГТО и ГТО, и мама на эстафете сама с винтовкой, маленький, худенький отважный боец, на одной яростной воле к победе, ведь для победы нужна только воля к ней, тащила на себе к финишу ещё одну винтовку и свою с русой, толщиной в руку, косой подругу, которая была в полтора раза крупнее мамы, с её мальчишеской белобрысой стрижкой, светлыми глазами и круглым лицом, поэтому, когда она только родилась, Варин дед, мамин отец, Станислав, с тонкими польскими губами и такими же светлыми, как у дочери, глазами, держа её, новорожденную, на руках, гордо сказал: «Моя кровь», – в отличие от черноглазой и черноволосой старшей маминой сестры Ани, в Варину бабушку, Варина мама с такими же скупыми польскими губами, как у своего отца, холера ясна, которая почти никогда не целовала Варю и её сестру, успокаивала Варю: ничего, это пройдёт, у меня тоже так бывает, это нет вдохновения, мне даже стыдно перед сотрудниками и больше, чем тебе, потому что наши доски стоят вертикально и всем-всем видно, что там ничего не появляется, поэтому когда Борис Исаевич спрашивал, нет ли у кого работы для Шуры на пару дней, все понимающе кивали и подыскивали небольшое задание, которое мама Вари могла выполнить, пока Варя не заболевала в очередной раз, болела она истово, в полную силу, самоотверженно, как тогда, в Гагре, у Вари резко поднялась температура – она и сейчас помнит, как ей было жарко и как она от невозможности найти для себя удобную позу, закидывала ноги на ковёр, висевший на стене, у которой стояла тахта, и ещё Варя на всю жизнь запомнила, как она болела скарлатиной, – тогда под рондо Равеля на неё катился огромный тяжёлый шар, самое страшное, что от этого шара нельзя было спастись, и он бесконечно и неотвратимо увеличивался, рос и всё падал и падал на Варю, и она всё падала и падала навзничь, на спину, и сверху накатывался шар, и не было этому конца, она не слышала ничего, кроме этого закольцованного, без выхода, рондо, странно, но музыкой счастья с бегущими играющими тенями от листвы для Вари тоже было рондо – Турецкий марш Моцарта, а тогда в бреду по замкнутому кругу, взбираясь всё выше и выше по спирали, звучало рондо Равеля, а Варя всё ещё была жива, но была на грани, за которой смерть, а неотступное движение шара всё не прекращалось, и Варе хотелось хоть как-нибудь завершить это падение, и когда ей всё-таки полегчало и шар исчез, папа опять читал ей легенды и мифы древней Греции, хотя каждую секунду у постели больной Вари он думал, что сам потерял своего тридцатипятилетнего отца, когда тот заразился от маленького папы именно скарлатиной и от которого остался написанный на бумаге с лиловыми линейками мандат, так и написано – мандат, что Михаилу Копаеву, комиссару, необходимо оказывать всяческое содействие, и наградной кортик в украшенных серебром ножнах, который Варя, когда училась в четвёртом классе, принесла, чтобы похвастаться, в школу, она любила и сейчас любит хвастаться, потому что детство и юность – суета, и когда была совсем маленькая, частенько приводила домой делегации товарищей по играм, и открывшему двери папе приходилось с ходу отвечать на звонкий Варин вопрос: правда, тебя зовут Ленин, тогда все дети знали о Ленине с ясельного возраста, не то, что сейчас, а тогда папа читал часто болеющей Варе мифы Древней Греции, поэтому для Вари Персей был как брат родной, Геракл – как дядя, а она сама, Варя, была странной смесью Пенелопы с Медеей, она слишком много требовала от тех людей, которых любила, не прощала им предательства и почти не давала второго шанса, мстила за предательство в основном своей смертью, то есть смертью в переносном смысле – она переставала общаться с людьми, не оправдавшими её доверие, и ценила больше всего справедливость, но хуже всего пришлось её раку-отшельнику – она совсем освободила его от себя, потому что очень любила, любила – или хотела его глазами, его головой, и его душой полюбить себя, ей было так больно от невозможности соединения с ним на том уровне глубины, который удовлетворил бы её потребность любить, что ей пришлось, чтобы выжить, убить свою пишущую стихи половину, такая гордость и терпение привели к тому, что она годами любила и молчала, грех ожидания – это про Варю, и грех недеяния – тоже, она представляла, как встречается её гордость и гордость её любимого мужчины, и вот её гордость спрашивает другую: ну как ты? – нормально, – говорит гордость её любимого мужчины, а ты? – нормально, ну, тогда до свидания, – говорит её гордость, – пока, – отвечает гордость её любимого, тут Варя понимала, что больше сказать нечего, и их гордости расстаются ни с чем, наверное, так и должны расставаться гордости – гордо, не получив ничего, с пустыми руками, так же, как уходят все, с пустыми руками, так чего же собирать сокровища при жизни или пытаться завоевать весь мир, если всё равно уйдёшь, сжимая пустоту в кулаке и в полнейшем одиночестве, иногда её мучило сомнение: может, её гордость – вовсе не гордость, а что-то ещё, может, обида: убитые надежды и похороненные ожидания, а его гордость возможно, просто зависть к его яркому отцу, с которым невозможно было соревноваться или что-то доказывать, потому что тот молодым погиб на войне, или его гордость – страх потери красоты, похоже, он с кокетливым и жалким беретом на красивой лысеющей голове – это Дориан Грей, только без портрета, а Варя – Пенелопа и Медея в одном лице: папина любовь к мифам Древней Греции очень сильно встроились в Варину голову и сделала её жизнь очень трудной, и так как по жизни она была очень сильно влюблена в этого июльского, седьмого ноль седьмого, рака-отшельника, а он, даже если и хотел, то не мог отдаться Варе, потому что когда он её встретил, был старше на двадцать лет и за это время уже истратил на других женщин весь свой запас любви, он же не знал, что она придет и потребует её отдать, нет, скорее уже подарил своё сердце одной женщине, а когда ты отдаёшь своё сердце, потому что хочешь отдать, то становится не важно, приняли твоё сердце или нет, ведь забрать обратно ты его всё равно уже не можешь, не то, чтобы не хочешь, а просто не можешь, вот так он отдал своё сердце другой женщине и не забрал обратно, Варя в свою очередь отдала ему своё и тоже не могла забрать обратно, а кто-то другой отдал Варе, а она даже не заметила, и её даже не напрягает, что оно где-то дома у неё валяется, пылится, и так по цепочке, а Варя не понимала тогда этого и просила, настаивала, требовала, чтобы он в ответ отдал ей своё, а ему не нравилось, когда требовали и когда просили тоже, и он всю жизнь делал что хотел и ни от кого не зависел, и теперь он платит за эту свободу глубоким одиночеством, но тогда принял, казалось, Варю, но она ошиблась, и поэтому, чтобы выжить, Варе пришлось половину себя убить и много лет мстительно молчать другой, выжившей, не пишущей стихов половиной, но шутки с разумом не проходят бесследно, и после разрыва Варя, собирая вещи для поездки на море, ещё не знает, что через много лет Варина оставшаяся в живых половина, вроде счастливая, вдруг перевернётся, как переворачивается айсберг, и Варя вновь испытает после многих лет жизни без этого человека жесточайший приступ уже казалось бы убитой любви, страсти, тоски, это случится после того, как она уже думала, что, узнай она о его смерти, улыбнулась бы, остальные плакали бы, а таинственная незнакомка, Варя то есть, стояла бы на кладбище и улыбалась, она так думала, и как раз в это время она неожиданно получит от него весточку – картинку прямо на стене дома, что каждый день видит из своего окна, и тогда Варя почувствует себя, как потерявший ногу или руку альпинист, которому приятельница в письме, полном всякой чепухи, типа помнишь нашу прогулку на Машук, когда ты ещё поцеловал меня так робко и так трогательно, и из самых лучших побуждений прислала фотографию, где этот альпинист запечатлён всё ещё с полным комплектом рук и ног, и вот он держит в левой руке это фото и хочет, но не может заставить себя посмотреть на свою правую руку, которая на фото всё ещё в целости и сохранности, а теперь руки нет, и сделать ничего нельзя, только забыть, забыть своё счастливое лицо на этой присланной фотографии, и Варя, которая тоже потеряла свою душу и своё сердце, теперь каждый день будет видеть из окна напоминание об этом, несомненно сделанное из самых лучших побуждений, но такое жестокое, как письмо безрукому альпинисту, да чтоб тебе, пся крев, подумает Варя и напишет своему раку-отшельнику письмо, первое после многих лет молчания, мол, помню, люблю, как делаю сырники, всё время вспоминаю, что ты же их любишь, потому что тебе их мама делала, и слёзы капают прямо в тесто для сырников, дались ей эти сырники, в общем, люблю, как свежее мясо любит соль, мстительная Варя напишет это потому, что она решит – так ему будет больнее всего – пусть и ему будет так же горько, как ей, после того как перевернётся айсберг, а вообще они переворачиваются или нет, говорят, нельзя войти в одну реку дважды, но Варе это удалось, это рондо, где всё повторяется, ведь она все эти годы мысленно с ним разговаривала и прятала свою боль как можно глубже, Варя представляла, что она берёт в руку камень и убивает свою пишущую стихи влюблённую половину, чтобы можно было хоть как-то жить дальше, и казалось, убила, но после появления картинки на стене, которую она будет видеть теперь каждый день, а захочет – так каждую секунду, опять откроются старые раны, и, как кровь, пойдут стихи, и погибшая, как ей казалось, любовь выползет из-под обломков Вариной убитой пишущей стихи половины, вся в синяках, с порезами, с вытекшим глазом и сломанной, прижатой к груди рукой, бледная и худая, но живая любовь, а может, не любовь, и будет мучить Варю с прежней силой, а она – как ребёнок, который играет только по своим правилам, будет мучить его письмами, и ещё потому, что она артистка, и потому, «что горче смерти женщина, потому что она – сеть, и сердце ее – силки, руки ее – оковы» – во всём этом виноваты были песни и мифы: вожатая Таня пела песню Городницкого (1963, «Крузенштерн», Северная Атлантика) об атлантах, которые держат небо на каменных руках, – и сама Варя, как и её мама, была как такой хрупкий и жилистый атлант, точнее кариатида, и держала небо на своих сильных женских руках.
Когда на сердце тяжесть
и холодно в груди,
к ступеням Эрмитажа
ты в сумерки приди,
где без питья и хлеба,
забытые в веках,
атланты держат небо
на каменных руках.
Держать его, махину, —
не мёд со стороны.
Напряжены их спины,
колени сведены.
Их тяжкая работа
важней иных работ:
из них ослабнет кто-то —
и небо упадёт.
Во тьме заплачут вдовы,
повыгорят поля,
и встанет гриб лиловый,
и кончится Земля.
А небо год от года
всё давит тяжелей,
дрожит оно от гуда
ракетных кораблей.
Стоят они, ребята,
точёные тела, —
поставлены когда-то,
а смена не пришла.
Их свет дневной не радует,
им ночью не до сна,
их красоту снарядами
уродует война.
Стоят они, навеки
уперши лбы в беду,
не боги – человеки,
привычные к труду.
И жить ещё надежде
до той поры, пока
атланты небо держат
на каменных руках.
Так тесно песни и мифы, кольца и потери переплетались в Вариной жизни, уходя корнями в её детство, Таня пела про атлантов, и вечером в окна барака пионерского лагеря заглядывали высокие ели с черными водопадами ветвей, и, как внимательные глаза, сияли сквозь них звёзды на синем сверху с оранжевой полосой внизу небе, и самое приятное было, когда Таня садится по очереди – сегодня на твою кровать, а завтра на другую – и поёт негромким приятным низким голосом, а на соседней кровати лежит Леночка Виноградова, пухлый ангелочек с тёмными кудрями, которая на концертах лагерной самодеятельности с большим успехом трогательно исполняет стихи про щенка: «Во дворе за бочкой мы нашли щеночка, тяв-тяв, не спросив у мамы, взяли в дом щенка мы, спрятали под лавкой, ты смотри не тявкай», – вызывая искреннее умиление зрителей, а на тихом часе обнимается и просовывает пухлую ладошку Варе под одеяло, и её рука приближается к трусикам, Варя не даётся, а Леночка трогает пальчиками Варю там, где, как понимает Варя, нельзя, никому ничего не говорит, уклоняется от общения с Леночкой, но чувствует с ней связь, как люди, которые вместе делали что-то недозволенное, точно так же Варя привязалась к своему любимому мужчине, раку-отшельнику, седьмого ноль седьмого, она удивлялась, что её так тянет к нему, хотя как человек он ей даже не нравился – самовлюблённый павлин, осторожный до подозрительности, слишком бережливый, даже скуповатый, наивно полагающий себя библейским пророком, он был так трогателен своей простодушной верой в свой писательский дар и так по-мужски хвастлив – Варя всё это видела, но ей казалось, что он принял её всю целиком без церемоний, за что она была ему благодарна и поэтому не могла ему отказать, когда он брал её как хотел, не спрашивая Варю, как будто палач, который священнодействует, пытая жертву из любви к ней, наслаждаясь ею, а Варя, как жертва, любила своего палача, потому что он, мучая её, тем самым принимал её всю целиком, со всеми неловкостями и нелепостями и телесными жидкостями, она не стеснялась его, и тоже принимала его целиком и полностью, он говорил Варе: «Даже если бы я съел тебя, тебе всё равно было бы мало»; лучше бы съел, думала иногда Варя, чем так мучиться, и вроде сама-то она не хочет идти, но какая-то угрюмая, гнетущая сила настойчиво толкает растерянную Варю к нему, и она летит, как опавшие листья по ветру, и знает, что не надо идти, что будет больно, но всё равно бежит, сама не своя, пытается сопротивляться, но её неотвратимо тянет, она не может по-другому, её прибивает к нему, как щепку к берегу, она цепляется за него, как будто боится погибнуть, ей кажется, что она может жить только в его присутствии, что она может пройти сквозь стену, чтобы обнять, обернуться, как полотенце, вокруг него, потому что без него она просто не умеет дышать, она с радостью дала бы пригвоздить себя к дверному косяку в его комнате, где висит плакат с зелёным листиком, у которого вместо черешка обгорелая спичка, а основание листа уже горит, но кончик пока ещё зелёный, и написано огнём: таби-атро эхтиёт кунед – берегите лес от пожара – врезалось Варе в мозг, как мене текел фарес, и ей больно, и она боится думать, и не может не думать, что вдруг на самом деле ей просто нравится боль, нравится страдать и она потеряла бы всякий интерес, если бы он пошёл у неё на поводу, а так – хороший шип терновый получился из него, и так больно от него, и так сладко, и Варя пока не знает, что больно будет долго, но сейчас было время, когда Варя отчаялась требовать и просить, и сделала то, что могла сделать сама, без него, то есть уйти, ведь чтобы оставаться вместе, нужна воля двоих, а чтобы расстаться, нужно решение одного: Варя по своей воле могла только отказаться от него, совсем освободить от себя – «сильнее всего любовь, крепка она, как смерть», и только гордость сильнее любви – из гордости и желания быть отдельной человеческой особью, чтобы не умирать каждый раз, когда он, находясь с нею рядом, просто поворачивал голову в другую сторону, а Варе казалось, что она в этот момент умирает, и тогда она, не объясняя ничего, рассталась с ним, убив половину себя и живя другой оставшейся – не пишущей стихов половиной, зато это было её собственное решение, и сейчас она собирала сумку для поездки на море после похорон пишущей, точнее писавшей стихи половины, она складывала вещи, и ей было пусто и хорошо, как после болезни, когда ты выздоравливаешь, идёшь на поправку, и отстранённо, как бывает, когда ты знаешь, что едешь на время и какое приятное будет возвращение домой, потому что Варя очень любила свой дом, а когда возвращаешься, то привычное кажется незнакомым – jamais vu – жаме вю – и так сладко узнавать его заново, когда Варя приезжала домой из лагеря, мама убирала Варину комнату, окна которой выходили на закат, в летний светлый долгий вечер, солнце падало за тополя, и к приезду Вари ставила на письменный стол в большой пузатой тёмно-рубиновой вазе с рисунком из крупных, с золотым контуром цветов и листьев, внутри матовых, букет летних полевых цветов: ромашек, васильков, львиного зева, веточек цветущего репейника, иван-чая, просто травинок: лисохвоста, кукушкиных слёзок, и обязательно – стопку новых, пахнувших типографской краской книг, и Варя жалела, что она не могла теперь сама, когда мамы уже нет, заранее поставить букет и положить стопку книг к своему возвращению, всё было бы так же, как тогда, и Варя понимала, что это невозможно, но продолжала лелеять свою грусть, а ночью Варин самолет уже летел к морю, и её встретила южная ночь: в Москве осталась осень, правда, непривычно теплая, но абсолютно серая по сравнению с мягкой, душистой, влажной, пряной, хоть режь да ешь её, или просто плавай в ней, южной ночью, Варя поняла, почему любимые конфеты назывались «Южная ночь» – она такая же сладкая, сочная, обволакивающая, тающая, нежная, как эти конфеты: на следующее утро Варя проснулась в апельсиновом саду, рядом стояли синие, как спина быка, горы – Таурус, под распахнутым настежь небом море было нежаркое и чистое, оно притворялось тихим и спокойным, острое чувство неповторимости и горькой потери каждого мига в жизни скарлатиной стояло в Варином горле, ей хотелось и умереть, и жить вечно, «живые знают, что умрут, а мертвые ничего не знают, и уже нет им воздаяния, потому что и память о них предана забвению, и любовь их, и ненависть их, и ревность их уже исчезли, и нет им более части во веки ни в чем, что делается под солнцем», в этот момент Варя увидела своего героя: он совсем не был похож на её рака-отшельника, он был похож на лётчика, Варин папа в детстве тоже хотел стать лихим, отважным, весёлым, сумасшедшим лётчиком, но он слишком любил халву, это и решило его судьбу – когда папа учился в пятом классе, он бежал на перемене в магазин за халвой и попал под трамвай, ему отрезало пальцы на левой ноге, вообще с левыми ногами в Вариной семье была беда: Варина бабушка, когда была маленькая, обварила левую ножку кипятком из ведерного самовара, Варин папа, попавший из-за любви к халве под трамвай и потерявший пальцы на левой ноге, сама Варя, которая сломала левую ногу по пути с работы домой, – трёхлодыжечный перелом с подвывихом, глупо, но Варя гордилась таким сложным переломом, а в больнице вечером, когда она смиренно ждала своей участи, – самое неприятное в болезнях и больницах, что, попав туда, ты уже ничего не решаешь, решают другие, ты только делаешь, что тебе говорят, что с тобой уже никто не считается, это как в детстве, когда за тебя всё решают взрослые, а ты остро ощущаешь свою беспомощность и зависимость, зря говорят, что оно счастливое, – в детстве не меньше беспокойства и тревог, чем в молодости и зрелости, и никто не принимает в расчёт твою собственную волю, и вот когда Варя ждала, когда решится её участь, в приёмный покой больницы привезли долговязую девочку с бледным широким невыразительным лицом и толстой русой косой, обыкновенную девочку четырнадцати лет, которую изнасиловали на улице – а это была ранняя грязная холодная весна – даже её светло-розовая куртка была вся в грязи и бледных пятнах крови, девочка лежала на носилках, и Варя со стороны видела, как на неё с любопытством смотрели санитары и медсёстры, Варю поразило, что с девочкой никто не говорил, психолог например, а все нарочно ходили мимо, украдкой поглядывая на неё с лёгкой брезгливостью и радостью, что это случилось не с ними, а потом подошел совсем молодой медбрат, хотя бы сестричку прислали, нет, молоденького паренька, но ей, казалось, было всё равно, она была как с другой планеты, ничто её не трогало, и она, похоже, ничего не слышала, не верила, что это наяву происходит именно с ней, и молоденький медбрат брал у неё кровь на анализ прямо в коридоре приёмного покоя, а Варе до слёз было жалко эту девочку, с которой все обращались как с вещью, как с неодушевлённым предметом, как с материалом, потом Варю повезли в палату мимо поста медсестры, где над столом на стене третьей травмы была намалёвана огромная безрукая Венера Милосская, нормальный медицинский юмор, подумала Варя, а нога болела так, что она вспомнила Отче наш, прочтя до этого только один раз в Библии, и удостоилась кратковременного присутствия Бога рядом с собой – как будто она и Бог вместе находились в сфере света без тревог, забот и страданий, и тогда боль прошла, и она легко отказалась от обезболивающего укола, а наутро её начали готовить к операции, но опытный, в возрасте, хирург, кажется, Огурцов его фамилия, сказал, что попробует, до этого уже молодой с вечера пробовал, но неудачно, составить кости без операции, а утром, видимо, Бог помог, Огурцов составил и сказал Варе: ты у меня не просто ходить, а ещё и танцевать на каблучках будешь, Варин папа с отрезанными трамваем пальцами на левой ноге тоже мог свободно танцевать, даже не прихрамывая, он, такой высокий, тёмноволосый, носатый и губастый, похожий на Ива Монтана, мама с ним была на концерте Ива Монтана, и там очевидно было, как он на него похож, даже движения – невесомые, слегка замедленные, как у всех высоких, как у жирафа, а на сцене Ив Монтан непривычно для советских зрителей пел не как манекен, а вальсировал один, в обнимку с воспоминанием о прошедшей любви под свою песню «Опавшие листья», с печалью в ней, сравнимой с печалью полонеза Огинского, и весь зал на высшей точке напряжения, думая, что это конец, начинал аплодировать, а песня неожиданно возобновлялась и все понимали: нет, ничего ещё не кончилось, не кончилось, всё можно исправить, пока мы живы, и всё ещё будет, и опавшие листья, унесённые ветром не последние – новые будут настойчиво шуметь на следующую весну, и все убеждают себя и знают, что это неправда, – время идёт, и ничего исправить нельзя, даже если мы пока ещё живы:
Oh! Je voudrais tant que tu te souviennes
Des jours heureux où nous étions amis
En ce temps-là, la vie était plus belle
Et le soleil plus brûlant qu’aujourd’hui
Les feuilles mortes se ramassent à la pelle
Tu vois, je n’ai pas oublié
Les feuilles mortes se ramassent à la pelle
Les souvenirs et les regrets aussi
Et le vent du Nord les emporte
Dans la nuit froide de l’oubli
Tu vois, je n’ai pas oublié
La chanson que tu me chantais.
C’est une chanson qui nous ressemble
Toi qui m’aimais et je t’aimais
Et nous vivions tous deux ensemble
Toi qui m’aimais, moi qui t’aimais
Mais la vie sépare ceux qui s’aiment
Tout doucement, sans faire de bruit
Et la mer efface sur le sable
Les pas des amants désunis.
Les feuilles mortes se ramassent à la pelle
Les souvenir et les regrets aussi
Mais mon amour silencieux et fdèle
Sourit toujours et remercie la vie
Je t’aimais tant, tu étais si jolie
Comment veux-tu que je t’oublie
En ce temps-là, la vie était plus belle
Et le soleil plus brûlant qu’aujourd’hui
tu étais ma plus douce amie
Mais je n’ai que faire des regrets
Et la chanson que tu chantais
Toujours, toujours, je l’entendrai!
C’est une chanson qui nous ressemble
Toi qui m’aimais et je t’aimais
Et nous vivions tous deux ensemble
Toi qui m’aimais, moi qui t’aimais
Mais la vie sépare ceux qui s’aiment
Tout doucement, sans faire de bruit
Et la mer efface sur le sable
Les pas des amants désunis.
Варин вариант:
Как я хочу, чтоб ты вспомнила
наши счастливые дни,
нашу любовь, словно молнию,
вспыхнувшую в ночи.
Уносит северный ветер
листья в страну забвения,
но недоступны смерти
нашей любви мгновения.
Холодное солнце осеннее
ласкает последним огнём
память и сожаления,
что мы, как и все, уйдём.
Скажи, ты помнишь нашу песню:
люби меня, ведь я тебя люблю,
нам больше не петь её вместе —
люби меня, я так тебя люблю.
Жизнь нас с тобой разведёт,
дохнув серебром на виски,
и море тихо сотрёт
наши следы на песке.
Опавшие листья танцуют,
их не печалят потери,
уносит их ветер, небрежно целуя,
и в нашу разлуку не может поверить.
Моя любовь словно ветер,
свежий, юный и нежный,
моя любовь словно вечер,
тёплый и безмятежный.
Моя любовь бесконечна,
и мне не надо ответа,
моя любовь с тобой вечно —
до самого конца света.
Скажи, ты помнишь нашу песню:
люби меня, ведь я тебя люблю,
нам больше не петь её вместе —
люби меня, я так тебя люблю.
Жизнь нас с тобой разведёт,
дохнув серебром на виски,
И море тихо сотрёт
наши следы на песке.
Ив Монтан, такой же высокий и стройный, легко вальсировал на сцене, и у Вариного папы несмотря на отсутствие пальцев на ноге, тоже была такая летящая плавная лёгкая походка, но стать лётчиком он уже не мог, однако из любви к небу и самолётам окончил Московский авиационный институт и в конце войны чуть не попал на фронт, но перед отправкой, уже в части, когда был в наряде на кухне, голодный папа съел полведра каши и слёг, из-за этого остался, работал до конца войны техником на военном аэродроме, потом в проектном институте недолго инженером, женился на Вариной маме и всю жизнь посвятил самолётам, сначала в конструкторском отделе завода «Кулон», а потом экспертом в Лётно-исследовательском институте в Жуковском – расследовал лётные происшествия, среди которых кроме трагических, вызванных в основном случайностями, встречались и курьёзы: однажды лётчик-испытатель переволновался и катапультировался, а самолёт после этого самостоятельно благополучно сел без лётчика и повреждений, но как ни странно, на любовь к халве потеря пальцев на ноге и мечты стать лётчиком не повлияла, и он всю жизнь обожал халву и авиацию – мама, я лётчика люблю! – и внезапно у Вари под тёплым солнцем от его улыбки сладко заныло в груди, будто её сердце сжала сильная и нежная рука, и Варя безошибочно поняла, что он заведётся с пол-оборота, стоит только провести, едва касаясь, кончиками пальцев по его руке, или погладить крепкое плечо, или вздохнуть ему на ухо, или просто посмотреть в глаза, его джип, ровно урча, катил между небом и землёй, а на боковом зеркале, как пиратский флаг, лихо развевались плавки – сохли после купания под его басовитые крики «Мамма миа», означающие в данном случае – ух, хорошо – потому что ледяная горная речка обжигает так, что дух захватывает, и можно только выдохнуть привычно и каждый раз восторженно «Мамма миа», в другом случае «Мамма миа», сказанное с притворным испугом, означало: смотри, смотри, внизу – пропасть, здесь на самом деле опасно, – когда мелкие, как фасоль, камешки неожиданно дружной волной срываются с крутого склона, и Варя с восторгом смотрит на них, «Аллилуйя» – его густой голос так нравится Варе, что ей хочется смеяться и плакать одновременно, её сердце бьётся о рёбра, как сумасшедшая птичка о прутья клетки, а лицо каменеет, и на нём появляется отстранённое холодное выражение, но это от слишком сильных чувств, которые Варя по привычке пытается спрятать, «Аллилуйя!», – гудит он, и это значит, что горы великолепны, а стволы упрямых деревьев, как органные трубы, исполняют самую чудную песнь, хвалу богу, прямо в его невыразимо прекрасное лицо – небо, в которое так легко заглянуть: золотые божьи глаза, которые так близко и ясно видит над собой Варя, так мудры и ласковы, что она замирает и боится пошевелиться от радостного удивления, «Аллилуйя!» – Варе очень хочется, но она не может позволить себе обнять его сзади за плечи, и от этого у неё сводит скулы, «Сафари-сафари» – басит он, это когда джип сильно тряхнёт на горной дороге, а двигатель поперхнётся на камне и вновь ровно заворчит, «Сафари-сафари!» – кричит он и запускает тёплое краснобокое, только что сорванное яблоко прямо Варе в лоб, она ловит его, а следом гранат сочно трескается о дверцу кабины, и из него наперегонки как живые сыплются на горячее сиденье влажно-блестящие зёрна, каждая вещь в мире берёт во весь голос свою ноту, и все они сливаются в один мощный ликующий аккорд, это слишком громко для Вари, ей тоже хочется дрожать и звучать всем телом, а всё вокруг сияет, гудит, живёт своей таинственно-простой жизнью, и оглохшая Варя, которая безвольно плывёт вне времени среди всего этого содрогающегося великолепия, растворяется в нём и забывает обо всём, а всего через десять минут всё меняется: вечнозелёная растительность молча вздрагивает от поцелуев мокрого снега, холодные облака тащат распоротые сырые животы по ещё недавно тёплым и солнечным склонам гор, джип резко встаёт на крутом вираже серпантина, «Олимпус», – важно говорит он, сделав театральный жест рукой в сторону так и не показавшейся из непогоды вредной вершины, Олимпус, закутавшись в рваные облака, гордо молчит, на его лице появляется выражение «Не больно-то и хотелось!», и, сохраняя достоинство, он важно надевает очки, поворачивает бейсболку козырьком назад и в отместку не оглянувшись на упрямый Олимпус, выжимает газ, видавший виды неигрушечный, знающий себе цену джип рычит и, слегка разозлившись на хозяина, бросается прямо в облака, ветер, холодный снег и летящий навстречу асфальт с решимостью самоубийцы кидаются под колёса, от его мокрой рубашки идёт пар, и Варя сходит с ума от этой дымящейся рубашки, обнимающей его мощную спину, и от резких поворотов джипа, и от мокрого снега в лицо, ей жутко и приятно, когда колёса нависают над пропастью, а облака проносятся мимо по своим делам, Варя с чувством обретения и одновременно потери смотрит на крепкие и почему-то родные кисти на рулевом колесе, напряжённые бугры мышц и растрёпанные холодным ветром волосы со светлыми солнечными прядями, второй раз Варе удалось увидеть его через неделю, она не ошиблась: он действительно был лётчиком, когда работал в Германии, и он действительно заводится с пол-оборота – ночь на всё закрыла глаза – небо наклонилось над морем и соединилось с ним, море ритмично ласкало берег, прораставший в небо длиннохвойными соснами, море пахло мужчиной, и этот мужчина целовал Варю, он целовал её именно так, как ей хотелось, с той же силой, что она целовала его, точнее – покрывала поцелуями, так иногда кажется, что внутри себя можешь правильно спеть мелодию, хотя слышишь её в первый раз, его язык раздвигал Варины губы ласково и в меру настойчиво, именно так, как ей нравится, это было даже лучше, чем если бы Варя сама целовала себя, а вкус?! – южная ночь, поняла Варя, в середине груди у неё запылал маленький костёр, это было таким чудом – она принимала его поцелуи с радостью и с такой же радостью возвращала их, такого чувства она не испытывала никогда – здесь всё было на равных: самым потрясающим было именно равенство – необъяснимое, но такое знакомое ощущение, будто они держат друг друга на руках, такую родную лёгкую тяжесть, будто он ведёт Варю куда-то, и ей немного страшно и интересно, куда дальше, ведь она там ещё не была, и она доверяет, он ведёт туда, куда надо, и Варя целует, и понимает, что ему тоже нравится, а потом она замирает, принимает его поцелуи и не может дождаться своей очереди целовать его, и каждый поцелуй кончается чуть раньше, чем ей хотелось бы, и от этого желание становится просто нестерпимым, Варе хочется обнять его и руками и ногами, «если лежат двое, то тепло им», а костёр в груди так ровно горит, что кажется, там что-то болит, – я люблю тебя, – говорит он, и Варя закрывает его рот поцелуем, потому что лучше целовать, чем говорить, – ты моя самая смелая фантазия, – и живая, – хмыкает Варя, – и очень голодная, – Варя чувствовала голод и желание каждой своей клеточки, которая радовалась, что нашла свою пару, потому что он обладал полным набором клеточек, соответствующим алчущим Вариным, но Варе не удалось завершить начатое, поэтому весь следующий год она истекала соком, как спелая груша, весь год она мысленно рисовала ускользающие манящие картинки, одну сладостнее другой, весь год она мечтала прижаться к нему всем телом, обернуться вокруг него, как полотенце, мечтала, отогнув воротничок рубашки, приникнуть к шее, а потом пробежаться поцелуями от запястья до плеча по току крови и потереться щекой о его колючую щёку, напряжённая внутренняя жизнь утомляла Варю, но она наслаждалась и любовалась своим собственным миром, отличающимся от настоящего, причём она искренне думала, что настоящая-то жизнь проходит именно у неё в голове, а когда эта жизнь, незаметно для Вари просочилась наружу, то она ничуть не удивилась, увидев себя как бы со стороны, выходящей из прохладного здания аэропорта в колеблющийся летний асфальтовый зной, она действительно наяву искала его, Варя как будто знала всё наперёд, всё было знакомо – deja vu – дежа вю – каждый шаг подтверждал правильность происходящего, и это наполняло её тихой и немного пугающей сумасшедшей уверенностью, «потому что для всякой вещи есть свое время и устав: не проворным достается успешный бег, не храбрым – победа, не мудрым – хлеб, и не у разумных – богатство, и не искусным – благорасположение, но время и случай для всех их», сила Вариного желания достигла наивысшего напряжения, когда она выплеснулась на берег как цунами и здешний очень сильный бог помог ей: Варе всё удалось – она держала его в своих объятиях и во все глаза, как будто впервые, видела его улыбку с чуть опущенными уголками губ, это была всё та же улыбка, от которой у Вари сбивалось и падало сердце, она заглядывала в его весёлые глаза под загнутыми ресницами, держала свою невесомую руку на крепком плече – это был он, но Варя, Варя даже решила, что она на самом деле умерла, потому что она ничего не чувствовала, добившись всего, чего хотела, она почему-то не ощущала страсти, так долго не отпускавшей её, костёр в груди не загорался, она чувствовала только нежность, которая неотступно и спокойно взяла Варю целиком, пошла горлом, как кровь, и лилась дальше, заполняя ущелья и долины, каждую расселину, а самой Вари словно не стало, она различала фотографически чёткие края теней стволов на сухом и тёплом вечном ковре из сосновых иголок и на прохладных белых камнях с древней и смутно знакомой Варе клинописью на них – это ветер и солнце пишут скользящими ласковыми пятнами света свою тайну, недоступную людям, и Варе немного обидно и сладко, потому что ветру и солнцу, живущим вечно, никогда не узнать острое и нежное человеческое чувство хрупкости и конечности бытия, похожее на чувство, которое Варя впервые испытала, когда её сестра Ира привезла домой новорожденную племянницу, её назвали Станиславой, конечно, в честь польского, холера ясна, прадедушки, когда из-за праздничного стола двенадцатилетняя Варя бегала к кроватке Стаси, чтобы в очередной раз прислушаться и убедиться, что она дышит, такая беззащитная, такая крошечная, и потом, когда родились Варины дети с янтарными, светящимися – желтуха новорожденных – ювелирно вырезанными ушками и носиками, она опять испытала это чувство, Варя подумала – человек обладает даром так остро чувствовать счастье, потому что он беззащитен и может в любой момент умереть, а тому, кто живёт вечно, приходится быть камнем, каждый платит за своё счастье: человек – смертью, камень – жизнью, и Варя погладила белую глыбу по чистой твёрдой поверхности, но камень ничего не почувствовал, Варя слышала, как безразлично-нежно, нет, нежно-свободно звенели птицы, ещё чуть-чуть – и внимательно слушающая Варя поймёт наконец, о чём они звенят, он говорит что-то, но Варя отмахивается от него, ей кажется важным понять их: ты прилетела и улетишь, а мы останемся, – поняла Варя, он говорит ей то же самое, о чём звенят птицы и что написано на белых камнях, – ты прилетела и улетишь, – он такой же, как они, он как дерево, выросшее на родном берегу, он здесь свой, а он и есть дерево, подумала Варя, невысокий, крепкий и стройный кедр, у него золотисто-коричневый загар цвета коры и чуть шершавые сильные пальцы, а губы – сосновый мёд, – я улечу, а ты останешься, – подумала Варя, – ты прилетела и улетишь – повторяли птицы, – улетишь – говорили его глаза, – ты улетишь – было написано трещинками на белых камнях, – улетишь – нежно-свободно звенели птицы, – а твоё сердце останется здесь, в ароматной густой роще, светиться волшебным фонариком апельсина в глянцевом холодке тёмной листвы, – Варе было больно, что разлившаяся нежность погасила страсть и что она уже не отыщет своё сердце в апельсиновой роще, вот и все её потери, она даже не смогла, как мечтала, поцеловать его в шею и уже сейчас, сразу же, жалела об этом, она могла только улыбаться и надеяться, что он не заметил, что она только что умерла и воскресла, другая, у него на глазах, сильный и лукавый здешний бог за что-то наказал Варю, но она не обижалась на него, а может, он и не наказывал, а просто посмеялся над ней и теперь тихо улыбался в свою длинную белую козлиную бороду: ну что ему Варя, она для него – песчинка, зачем же он так шутит с ней, на следующий день Варя возвращалась домой: она пролетала над берегом – на глубине вода была иссиня-чёрная, равномерно покрытая рябью – следами дыхания ветра на ней, ближе к берегу появлялись вечно молодые струи бирюзовых течений, омывающих шершавый край суши, как будто чьи-то нежные губы проводили по загорелой небритой щеке, Варя видела летящую тень своей грусти: лёгкая тень прыгала с камня на камень, пробегала по галечным россыпям, скользила по морской ряби, стремительно взбиралась по склонам, без задержки летела по горячему асфальту горных шоссе, мягко падала в кроны сосен, пряталась в зарослях сухих кустарников, с высоты своей печали Варя видела перевёрнутые рыбацкие лодки на берегу, разобранные на зиму мостки, одиноких упрямых пловцов, праздных курильщиков в открытых кофейнях и насмешливых притворно занятых официантов, она видела торопливо пыхтящие автобусы и маслянисто блестящие стремительные «мерседесы», видела сияющие, как расплавленное золото, реки, по чьим жилам в море течёт солнце, и суровые, похожие на смятую фольгу, складки горных хребтов, изломанные ущелья и кудрявую зелень на склонах, белые вершины – во-о-о-н там важный молчаливый Олимпус в голубой дымке посылал ей беззвучный привет, и солнце бежало за тенью Вариной грусти и никак не могло догнать её, там, на берегу, где небо, раскрыв крылья, отважно падает в море, там, на берегу, где благоухают сосны, а волны с ласковым постоянством толкаются в берег, осталось её сердце, оно светилось в тёмной листве спелым апельсином, и даже сама Варя не смогла бы теперь отличить его от других сияющих плодов, и от этого ей стало так больно, что мир, любовно построенный Варей у неё в голове, вдруг обвалился водопадом сверкающих осколков, вместе с болью к Варе вернулись все чувства, вся её любовь, Варя открылась миру, и мир обнял её, и это оказалось так ясно и просто, что Варя забыла дышать, она была одновременно везде, всё видела, всему радовалась, всё понимала, всё прощала, она была средиземноморским тёплым прибоем и сиротским московским дождём сразу, это она вздыхала в тополях, когда они показывали ветру серебро изнанки листьев, это она была сосновой иголкой в белом мелком песке и камешком, на котором вечность солёным морским языком выточила улыбку, Варя нашла такой на берегу, это Варя светилась одной из россыпи точек, случайно перебегающих по ночному городу, как по затухающему костру, это она скользила сквознячком по собственному лбу, а лезвие какой-то травинки цепляло пушок на её щеке, а во рту она чувствовала вкус соснового мёда в южную ночь – Варя вмещала теперь всю вселенную ярко, полно и сладко, а что же может быть больше этого? Она вспомнила, как дышать и жизнь покатилась дальше, чтобы, как рондо, опять возвратиться.
2002–2013