3
Мама опустила и разгладила по Мишиным плечам вздыбленный воротник ветровки и легонько хлопнула Мишу обеими ладонями по груди.
– Я надеюсь, ты сам всё понимаешь… – сказала она вместо напутствия.
– Несомненно, – ответил Миша и поднял воротник.
– Сядешь в автобус – отзвонись, пожалуйста. Хотя… – она подумала и махнула рукой. – Не забивай себе голову, я лучше Олега попрошу. Ты всё-таки товарищ не очень надёжный.
– Но я же на верном пути, правильно? – сказал Миша и, чтобы не расстроить маму этими словами, поцеловал её.
Он вышел из дома и пошёл к метро.
После больницы ему уже доводилось бывать на улице. Мама неотступно следовала указаниям врача и, дождавшись дня, который заранее отметила в отрывном календаре, стала изредка давать Мише мелкие поручения, связанные с выходом из дома: купить хлеба, заплатить за коммунальные услуги, отнести использованные батарейки в специальный пункт приёма (недавно она узнала о страшном вреде, который наносят человечеству эти батарейки) и ещё что-нибудь в таком роде. Миша даже успел завести себе одно уличное обыкновение: выполнив мамино поручение, он заходил в один и тот же ларёк с выпечкой, покупал ватрушку и чай, удалялся в один и тот же двор, садился на одну и ту же скамейку под каштаном и там перекусывал, рассматривая упавшие с дерева экзотического вида плоды. При совершении этого ритуала он неизменно испытывал одно и то же двойственное чувство: с одной стороны, он ощущал себя лёгким и чистым, будто ему лет пятнадцать и он только что вышел из бани, с другой – казался самому себе заключённым, которого вывели прогуляться на окружённую стальной решёткой площадку и вот-вот загонят обратно в барак.
«Взять убежать, запить снова, закурить. В последний заход…» – произносил он про себя, как заклинание, одни и те же слова, проверяя, не обнаружится ли в них на этот раз сила настоящего желания, и каждый раз убеждался, что никакого желания нет. Вряд ли он стал после реанимации сильнее бояться смерти; пожалуй, теперь он боялся её даже меньше, чем прежде. Просто там, в белокафельных стенах, в нём как будто умерла способность чего-нибудь по-настоящему желать.
Он зашёл в метро, где не был с того самого дня, когда случилось то, что случилось.
Покупка карточки, проход через турникет, шаг на эскалатор, – каждое из этих давно забытых действий обходилось ему учащением сердцебиения, так что, спускаясь на эскалаторе, он решил выпить дополнительную таблетку. Но едва он сошёл с эскалатора и сделал несколько шагов, как в его груди зашевелилось то, против чего таблетки были бессильны.
Он остановился. Кто-то врезался ему в спину, выругался, грубо отпихнул его к металлической перегородке, и Миша остался там, куда его отпихнули.
– Вот оно, – произнёс он тихо. – Опять.
На оба перрона одновременно прибыли поезда, и сквозь решётку из гранитных колонн в зал с обеих сторон хлынула людская масса – «жиропоток», как называл её Миша. Эта картина всегда вызывала в нём непреодолимую тоску и тревогу. Когда он бывал трезв или находился в компании, это чувство можно было перетерпеть. Но несколько раз, когда он был пьян или под наркотиками и рядом с ним не оказывалось никого из друзей, он не справлялся с собой и совершал один и тот же довольно странный поступок. Нет, он не прибегал к нему предусмотрительно, как к хорошо проверенному методу. Каждый раз он заново проходил внутренний путь, неизбежно приводивший его к этому поступку.
Миша заходил в середину набитого людьми вагона и посреди какого-нибудь длительного перегона расслаблял все свои мышцы и падал на пол как придётся. Люди испуганно расступались, кто-то возмущался: «Да от него спиртным несёт как из бочки». Но находились, конечно, и сострадающие, которые трогали Мишино запястье, почему-то никогда не обнаруживали пульса и кричали на весь вагон, требуя к месту происшествия медика или пассажира с лекарствами.
Миша лежал и слышал над собой голоса десятков незнакомых людей. Он с трудом разбирал слова, но знал наверняка, что эти люди говорят о нём, и всем теплом своей души любил их за это, и любовь вытесняла из его сердца тоску. Мише не было стыдно перед людьми: он и сам начинал верить, что упал не нарочно.
Вскоре чьи-то руки раздвигали его безвольные челюсти и сыпали ему на язык что-то горькое, а иногда сладкое, а иногда давали понюхать нашатырь. Миша, будучи не в силах скрыть своей любви, тянулся к этим рукам губами, и люди смеялись, видя, что человеку лучше. Затем его аккуратно поднимали и усаживали на специально освобождённое для него сиденье.
В предпоследний раз, когда он проделал свой номер и был водружён на сиденье, он с трудом разомкнул глаза и увидел внимательное лицо женщины, которая сидела рядом с ним и держала его руку в своих тёплых ладонях. На её груди лежала перекинутая через плечо толстая коса с пепельными прядями. Женщина была худая и стройная, в облегающих джинсах и молодёжной матерчатой курточке с капюшоном. Всё в ней было от восемнадцатилетней девушки, кроме нетронутого косметикой лица, на котором лежали честно говорящие о возрасте морщины; ей было, наверное, не меньше пятидесяти. Это несоответствие делало её облик необычным, запоминающимся; оно как бы предлагало каждому, кто глядит на женщину, выбрать, что именно в ней неестественно – лицо или всё остальное. Но Миша не ощутил неестественности ни в чём. Наоборот, он отметил, что морщины очень украшают женщину, умно собравшись на лбу, нежно обступив губы, окружая веером тонких лучей добрые, исполненные покоя глаза.
Женщина улыбнулась Мише, и он почувствовал, как тихое счастье опустилось на его сердце подобно лёгкому прохладному покрывалу.
«Как хорошо, – сказал он себе. – Ничего больше не надо».
Он подумал тогда, что если бы рай действительно существовал и заключался в одном непрерывном взгляде этих участливых и доброжелательных глаз, он сию же минуту оставил бы эту жизнь и отправился в этот рай.
Женщина вышла на следующей же остановке.
Он часто потом вспоминал её улыбку.
А в последний раз, когда он свалился в вагоне, с ним случилось то, что случилось.